Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2017
Об
авторе | Игорь Александрович Фролов родился в 1963 году в Якутии. В 1985
году окончил Уфимский авиационный институт, служил в Советской Армии
офицером-двухгодичником на Дальнем Востоке, в Афганистане. После армии работал
сторожем, дворником, массажистом, журналистом. Печатается с 1996 года. Прозаик,
критик, публицист. Финалист премий им. И.П. Белкина, им. Бунина, «Чеховский
дар» и др. Член Союза писателей России. Живет в Уфе, работает в журнале
«Бельские просторы».
«А мне б вернуться в дом пятиэтажный…»
А. Розенбаум. «Мой двор»
Костя Пешкин вернулся. Первые дни
он бродил по своему району и удивлялся переменам. Все было не так, как в
прошлой жизни. Теперь вместо мутного портвейна и плодово-выгодного за рубль
две здесь пили спирт «Роял» и ликер «Амаретто», и
новое пойло не веселило, как старое, а вгоняло в тупое оцепенение. Вместо
«Астры» и «Примы» курили быстро тающий «Кэмэл» и
тонкие ментоловые «Морэ», — Костя тоже попробовал и
потом даже своим «Беломором» долго не мог отбить странный острый вкус, будто
перца хватанул. Да и не накуришься такими — улетают в две затяжки. В киосках
«Союзпечать» вместо «Правды» и «Труда» продавали «Спид-инфо»
и «Мистер Икс» с голыми девушками на обложках, но Костя не знал, что там, под обложками,
потому что стеснялся купить. В бывшей маленькой библиотеке при ЖЭКе теперь
разместился Videosalon — те же старые стулья,
поставленные рядками по пять, и телевизор «Рубин», на экране которого голые
красные тетки терли друг друга и стонали. Костя купил билет, но высидел
недолго, — ему все казалось, что сейчас, как в том восемьдесят третьем, войдут,
включат свет и спросят Костю, почему он не в школе…
Что-то в этом новом мире Косте не нравилось, но что именно —
он сказать не мог. Вертелось на языке одно слово — он услышал его от доктора в
больничке еще на малолетке, когда лечил нарывы на шее, — они были такие же
красные, лоснящиеся и горячие, как эти тетки на экране телевизора. «У вас
фурункулез, юноша», — вспомнил вслух Костя.
— Да, брат, пока ты там булки парил, все круто изменилось, —
сказал Жорка Лихно по кличке Махно, разливая по
стаканам водку «Мак-Кормик» из пластмассовой бутылки
с ручкой, как у кувшина, — таких бутылок Костя никогда раньше не видел. —
Закусывай вот, «Баунти», райское наслаждение, еще ни у кого в городе нет,
только в моих палатках…
Жорка с самого их детства был главным пацаном во дворе. Он
водил ребят к соседям — махаться. А Костя Пешкин
драться не любил. Особенно когда двор на двор или — еще хуже — район на район.
Молотить кулаками, догонять, с разбегу в прыжке — ногой в спину — ронять на
землю и, припав на колено, снова молотить, — всего этого Костя не делал. «Ты не
мангуст, Пешка», — смеялся над Костей Жорка. Но смеялся по-доброму, они же были
друзьями. А свою кличку Жорка получил за то, что он-то как раз любил махаться.
Маленький и быстрый, он даже ходил, будто бегал, а в драке, как казалось Косте,
он просто летал. Сам Костя, долговязый и длиннорукий, когда случался большой махач, стоял среди мельтешащих пацанов, то и дело отмахиваясь
от налетавших на него, — никогда не бил кулаком, а толкал ладонью, или, ухватив
за воротник, отбрасывал. И даже такое спокойное занятие, как мелкое воровство
на ближнем рынке — стянуть яблоко с прилавка или книжку с книжного развала,
которую можно вечером жечь на пустыре — листок за листком, — Костя не любил
тоже. На «рыбалке», как это называлось у пацанов, скорость и сноровка нужны
были не меньше, чем на махаче. А Костя не то что
бегать — думать быстро не умел.
Нет, Костя Пешкин, простой пацан из
панельной хрущевки района нового универмага мангустом не был. Вот и в ту
роковую ночь, когда патрульный «луноход» неслышно подкатил к возившимся у
зарешеченного окна пацанам, все брызнули в разные стороны, и только Костя
остался стоять, как стоял — на стреме, медленно думая, что ему можно и не
бежать, он же просто стоит, он даже не свистнул, потому что смотрел не по
сторонам, а на ковш Большой Медведицы, заходящий за крыши.
Большую Медведицу показал Косте отец, когда Костя был совсем
маленький. Еще Костя помнил, как отец — явно поддатый — сидит с мужиками за
доминошным столом, смотрит в свои согнутые ковшиками ладони, и напевает: «Опять
от меня сбежала последняя электричка, и я по шпалам, опять по шпалам… Вот
идиот! — ругал он кого-то. — Да шпалы так положены, чтобы шаг человеку сбивать,
чтобы вот такие идиоты по путям не ходили!.. А вы знаете, — тут он понижал
голос, — что на случай войны стоят на запасных путях не только бронепоезда, но
и специальные паровозы с крюками. Цепляет такой крюк за шпалу, паровоз идет и
за собой шпалы в охапку собирает — чтобы, понятное дело, врагу пути не было…
А вы говорите — по шпалам…»
Отец Кости был проводником. Мама тоже была проводником, но
после рождения Кости перешла на работу в привокзальный буфет. А когда Костя пошел
в первый класс, отец погиб в рейсе — при невыясненных обстоятельствах выпал из
открытой двери тамбура. «Улетел», — говорила мама соседкам, — махал-махал
руками, и вот улетел». Тогда и переехали Костя с мамой в этот район, к маминой
маме, тогда и прибился Костя к Жорке, влился в дворовую стаю. Вместе со стаей
он ходил на махачи, патрулировал свою территорию в
поисках забредающих сюда чужаков, «рыбачил» на общак и на себя, но при случае
старался улизнуть на крышу ближайшей девятиэтажки, чтобы лежать на теплом
рубероиде, отковыривать и жевать черный вар, курить бычки сигарет с фильтром,
которые запасал здесь в стеклянной банке из-под болгарского компота-ассорти, и
смотреть, как плывут прямо над ним — можно окунуть в них пальцы вытянутой руки,
— облака. А если представить, что облака стоят, то выходило, что летит огромный
дом — и маленький Костя лежит на крыше летящего дома, — и голова у него
кружилась, и замирало сердце, — то ли от курева, то ли от полета…
Но скоро пацаны обнаружили его убежище. «Не будь ссыклом, Пешка, — сказал ему Махно, — не отрывайся от
коллектива». А Костя и не отрывался специально. И не боялся драк. У него и
переднего зуба не было — выбили палкой. Просто он не выносил, когда все кричат
и бегают, ему все время хотелось тишины.
Ему казалось — оставь его все в покое, он так бы и лежал на
своей крыше, глядя на облака и ни о чем не думая.
Однажды в самом начале летних каникул мама взяла его с собой
на работу на целый день — помочь ей считать чай-сахар для фирменного поезда,
состав которого формировался здесь. Управились они с мамой до обеда, Костя был
отпущен, но возвращаться во двор, к махновцам, ему совсем не хотелось. Захватив
из холодильника маминого буфета вафельный стаканчик пломбира, Костя вышел на
чисто выметенный перрон. Начало лета выдалось жарким, солнце горело в небе и в
больших стеклах вокзала, снизу припекал асфальт, и Костя, почти не сознавая,
зачем он это делает, ухватился за поручень и поднялся по железным ступенькам в
сумрак тамбура стоящей на первом пути электрички.
Вагон был пуст и полон свежести, в нем пахло травой и речной
водой, — наверное, он набрал через открытые окна загородного воздуха, когда
мчался мимо полей и лугов, грохотал по мосту над рекой. Когда двери с мягким
стуком закрылись и Костины лопатки вдавило в деревянную спинку, он вдруг понял:
вот оно, то, что он искал всю жизнь! Прямо под окном струями расплавленного
олова сливались и разбегались рельсы, мимо пролетали, покачиваясь, домики,
водонапорная башня, шлагбаум и вереница остановленных им машин, тополиный ряд
(по вагону закружился пух), открылось зеленое поле с коровами, его снова
затянуло мелькающими деревьями, — и провода меж столбов вздымались и опадали
длинными океанскими волнами, и ветер, пахнущий летом и железной дорогой, ласкал
Косте лицо и ерошил волосы. Электричка несла его, как волшебная птица из
восточных сказок, которые ему читала мама, когда он был маленький, — и главным
было то, что Костя покоился, и ему хотелось покоиться так бесконечно долго,
всегда, плавно покачиваясь, как в люльке в потоке летящего навстречу мира.
Теперь он уходил утром вместе с мамой. Пацанам сказал, что
она заставляет его помогать ей, чтобы не шлялся без дела. Друзья сочувствовали
Косте, — вольный пацан был взят матухой под стражу,
да еще с трудовой повинностью. Мама же была только рада странному увлечению
сына, — «все лучше, чем с гоп-компанией якшаться, да еще с отцовской любовью
ворон считать — обязательно куда-нибудь влипнешь». Она дала сыну проездной на
все зоны, клала в отцовскую полевую сумку сверток с бутербродами и обязательно
книжку из списка летнего чтения. Бутерброды Костя съедал в точке возврата,
книжку даже не открывал.
Читать Костя не любил, и факт этот хоть и печалил, но не
удивлял маму Кости. В самом деле, какой нормальный пацан любит книги?
Нормальный пацан любит кино! Маму Кости печалило и удивляло как раз то, что ее
сын не любил даже кино! Взрослые фильмы, понятное дело, были скучны, а сказки
или, к примеру, кино про индейцев, про войну, про школу Костя вообще не
переносил, как не переносят некоторые звук пенопласта по стеклу. Везде все
куда-то шли, ехали, плыли, били друг друга, стреляли из луков и пушек, а те,
кто ничего не делал, были плохими для всех — и для плохих и для хороших. Только
одно кино понравилось Косте. Так понравилось, что он ходил на него в летние
каникулы, пока оно шло, — по абонементу на все утренние и дневные сеансы. Он
знал фильм наизусть и часто, лежа на крыше, пересматривал его на небесном
экране, бормоча диалоги. И главным героем в его копии был он, Костя, это ему
доктор Сальватор пересадил жабры молодой акулы, это
он, Костя, говорил доктору: «Отец, можно я сегодня буду спать в море?».
Единственное, что не нравилось Косте в фильме, — то, что Ихтиандр
спас эту кудрявую лахудру, и она же погубила его.
Когда он смотрел, как Ихтиандр и Гутиэрре,
оба в серебристых костюмах, дружно взмахивая ластами, плывут рядом, кулаки его
сжимались, и он громко шептал: «У, дура жопастая!». После первых пяти
просмотров Костя понял, что весь фильм смотреть вовсе не обязательно, и теперь
всегда уходил за минуту до того момента, когда Ихтиандр
попадал в тюремную бочку с ржавой водой. «Они погубили тебя!» — слышал Костя за
спиной, выходя из тьмы кинотеатра на ослепительную улицу, но это восклицание
доктора Сальватора уже относилось к совсем другой
истории. А в той истории, которую любил Костя, серебристый костюм Ихтиандра был не порван, и шлем с акульим плавником был при
нем, и дельфин, и раковина — и музыка одиночества, музыка морских глубин —
похожий пульсирующий звук возникает в ушах после удара по голове обрезком
обернутой слоем газет арматурины, — звучала и
звучала.
А теперь у Кости появилась новая любовь — электричка. Она
несла его через леса и поля, по-над реками и по мостам — через реки, —
навстречу солнцу и сквозь дожди, в окнах сменяли друг друга сиреневые утра и
красные закаты, — а вагон то наполнялся, то пустел, входили и выходили садовики с инструментом и саженцами весной, с рюкзаками и
ведрами — осенью, — стройотрядовцы в куртках в нашивках и значках, милиционеры,
маляры, люди с собаками, люди с птицами в клетках, грибники, рыбаки, женщины с
орущими или спящими на руках детьми, стайки смеющихся девчонок, — все текло,
все менялось, и только Костя был постоянен. Однажды он представил, что
электричка стоит, а мир летит ей навстречу. И оказалось, что все пассажиры —
все до единого — раскачиваются, вздрагивают и кренятся заодно, и это было
страшно и смешно одновременно. Страшно от невидимости неведомой силы,
действующей на всех сразу, смешно от серьезности людей, словно не
подозревающих, что они в едином порыве раскачиваются, сгибаются вперед,
откидываются назад, и щеки их дрожат одинаково.
Костя был по-настоящему влюблен в электричку — она даже
снилась ему, живая и добрая, говорящая с ним и смеющаяся мелодичным смехом. Он
уже учился в ПТУ на сварного, но знал, что после армии обязательно пойдет в
железнодорожный техникум, чтобы перебраться из вагона электрички в ее голову,
стать ее глазами, ее мозгом… Это было первое настоящее желание Кости, им
высказанное, которое обрадовало маму, — она боялась, что ее сын так и останется
малохольным, а он — вот на-ка тебе, станет уважаемым
человеком, и при деньгах! Но тут случился табачный кризис. В магазинах пропали
сигареты и папиросы, а с тротуаров и обочин дорог исчезли бычки — и длинные и
короткие, с фильтром и без, — всякие. Курить пацанам стало нечего — грузинский
чай и березовый лист не утоляли жажды табака. Тогда-то Жорка и организовал тот
рейд. Была поздняя осень, без курева душа зябла как-то особенно сильно, и Костя
подписался на акцию. Ночью через окно вынули из продовольственного магазинчика
десять блоков сигарет с фильтром, по словам Жорки, припрятанных директором для
спекуляции. Когда Костю взяли, то повесили не кражу со взломом, а вооруженное
ограбление — кто-то из пацанов ударил охранника выпиленной из оконной решетки арматуриной по голове, — и дело не ограничилось десятью
блоками «Феникса», — до кучи накидали все, что могла недосчитать в магазине
грядущая ревизия. Костя со всем согласился и все подписал, не думая, почему так
получается, что вот стоял он в стороне, а оказался крайним, как, сморкаясь в
платок, сказала на суде его мать. Он не мог ответить маме правильными словами,
он просто чувствовал, что так и должно быть, это — его маршрут, какой бывает у
поездов, она сама знает — ехай, куда пошлют, — и наступит
время, когда он вернется. И вот теперь вернулся — в другую жизнь. Эта жизнь
Косте не приглянулась, но он и старую не очень любил. Одна только зеленая
электричка светила ему своими фарами во тьме его прошлого — и будущего. Снова
войти в нее, снова сесть и успокоиться сердцем, замереть — и лететь, лететь —
все, о чем мечтал он в разлуке. Поэтому, когда Жора Махно, ставший за годы
Костиного отсутствия бригадиром бойцов, предложил Косте Пешкину
хорошую работу — собирать дань с вещевого рынка, — Костя отказался, не
раздумывая.
— А жить как будешь? — удивился Махно. — Сегодня жизнь
дорогая.
— У меня рабочая профессия есть, — сказал Костя. — Сварщик и
в ваше время не пропадет…
Он все продумал. Через маму купит в депо списанный сварочный
аппарат и будет варить печки-буржуйки из листового железа для садовиков, и печки для бань — из бочек. А объявления он
расклеит в садовых товариществах вдоль пути его электрички. Отбою от заказчиков
не будет. Присмотрит в тех садах заброшенный участок, обустроит там и мастерскую,
и жилище, сварит себе хорошую печку, чтобы зимой лежать в тепле и слушать, как
трещат дровишки, как завывает за окном вьюга. А летними вечерами будет мыть в
домике полы, как когда-то — он даже не помнил, когда и где это было, мыла полы
мама, — на закате сидеть на ступеньке влажного еще крыльца, курить папиросу,
как тогда же, в том далеком мире, курил на закатном крылечке отец, — ждать,
когда притомится в заварнике на самоварной трубе чифирек со смородиновым листом, и потом прихлебывать его
темную душистую горечь, слушая, как кричит на близком перегоне летящая
электричка…
Но все это он начнет ближе к осени. А сейчас еще не кончился
июль, в кармане шуршали деньги — Жорка все-таки дал немного из общака бригады
за его, Кости, молчание, — и Костя отправился на встречу со своей возлюбленной.
Она была все та же — большая, зеленая с красной полосой на
морде, с теплыми пыльными боками, — и уже не та. Стенки ее вагонов пестрели
обрывками объявлений и рекламных листков, любимые Костей деревянные сиденья
местами были сломаны, местами обуглены, тамбуры от пола до потолка покрывали
аэрозольные рисунки и надписи. Состав пассажиров тоже изменился — стало много
озабоченных людей с баулами в клеточку, мрачных парней в черных куртках и
кепках, веселых оборванцев, утром едущих чистить сады и возвращающихся вечером,
гремя тазами, мятыми самоварами, бюстами Ленина и кусками медного провода,
наркоманов со стеклянными глазами, весной засевающих маком чужие грядки, а
осенью убирающих урожай, — и на каждой остановке в вагон входили инвалиды всех
мастей — слепые, безногие, обожженные, — ковыляли от тамбура до тамбура с
протянутыми руками, толкали перед собой детей с картонными табличками. Несмотря
на открытые, а кое-где и разбитые окна, ветер, казалось, теперь не заглядывал
сюда, и в вагонах пахло перегаром и мочой. Но деваться было некуда, и Костя
снова ездил, постепенно привыкая к новым условиям. Старался больше смотреть в
окно — там все оставалось почти как раньше, если не считать рекламных щитов и
растяжек, — и уже через пару дней он снова почувствовал прежнее погружение в
блаженство, — главное, меньше смотреть в вагон, а если и смотреть, то сквозь и
мимо всех. Но в одно прекрасное утро его взгляд не смог скользнуть мимо.
Девушка сидела напротив Кости и смотрела в окно… Только один раз она
взглянула на него, и в этот момент их глаза встретились. У Кости будто снежная
шапка сорвалась с сердца и хлопнулась мягко в низ живота — он даже задохнулся
от этого небывалого ощущения. И вроде ничего особенного не было в девушке —
тонкая, бледная, с голубыми полукружьями под глазами, губы припухшие,
бледно-рыжее каре, ключицы, прозрачные пальцы, сомкнутые коленки, — она как
будто боялась кого-то, прячась лицом в стекло, но на Костю взглянула так
доверчиво, что ему захотелось тотчас обратиться в пса — тогда у него был бы
верный шанс положить свою башку на ее колени, и если бы ее пальчики взяли в
нежные горсти его уши, он бы и не вспомнил, что был когда-то человеком, —
остался бы просто ее псом, и перегрыз бы горло всем, кого она боится. Но
девушка отвела глаза, и больше на Костю не смотрела. Она ни разу не оглянулась,
когда он шел за ней уже на конечной станции, прячась за деревьями и столбами.
Только один раз вдруг замедлила шаг и чуть наклонила голову, как бы собираясь
обернуться, — и Костя замер, не успев спрятаться, и ноги его затряслись, как
два отбойных молотка, так сильно и неуправляемо, что он испугался — сейчас
рухнет на землю и будет трясти этими ногами, как тот припадочный пацан на
пересылке — у него была кличка Верблюд за умение пускать пену, — а она
обернется, увидит, как он дрыгается на земле, и усмехнется презрительно… Но
все обошлось — она что-то поддела носком босоножки, чуть пожала плечами и пошла
дальше. Так и вошла в калитку маленького домика, не оглянувшись, словно знала,
что он идет за ней, охраняя. Он очень удивлялся новым своим ощущениям — никогда
раньше у него так не тряслись ноги, никогда так сладко не щемило в груди,
никогда он не плакал вот так вдруг, неожиданно для себя, но не слезами боли или
обиды, а как будто таяло что-то внутри, какие-то снега под каким-то солнцем, и
талая вода шла верхом, переливаясь через края…
За остаток июля и за весь август Костя больше не встретил
девушку. Он уже не наслаждался своим летящим покоем, а все время ждал ее, ища
глазами среди новых входящих на каждой остановке. Каждый раз, приезжая на
конечную ее маршрута, он шел к ее домику и ждал, прячась за старым тополем на
другой стороне улочки, куря одну беломорину за
другой. Но она не появлялась. Только иногда звякал засов калитки, из нее
выходила немолодая женщина в платке, уходила куда-то — с хозяйственной сумкой
или с бидоном, — возвращалась. Однажды женщина встретила у дома тетку постарше.
— Привет, Степановна, — сказала старшая. — Чей-то твоей
Галинки не видать, уехала куда?
— Куда-куда, — сказала Степановна. — В город, куда ж еще.
Поступила, на врача учиться будет. Общежитие дали, а сейчас всех на картошку
бросили, перед учебой. Отработка вроде как…
Теперь Костя знал ее имя. Теперь он знал, что делать. Жоркина
мама работала санитаркой в больнице, она наверняка подскажет, как у них там, в
медицине, человека найти…
— А зачем тебе моя мама? — удивился Жорка. — Человечка мы и
сами любого найдем. А со студентками-медичками и без мамы дружим, — он хохотнул
и вдруг посмотрел на красного от смущения Костю с веселым подозрением: —
Слушай, Пешка, а у тебя вообще баба была?
Костя покраснел еще гуще. Бабы у него никогда не было, но
зато была тайна, о которой он не говорил даже другу Жорке. Это случилось в те
далекие времена, когда его лежбище на крыше было обнаружено пацанами. Теперь
туда ходили все — спокойно, не шухерясь, кирнуть,
подымить, порубиться в «секу» на мелочь. Однажды он увидел, как по черному ходу
с чердака спустились несколько пацанов их стаи. Они что-то обсуждали,
заговорщицки тихо, а смеялись, наоборот, нарочито громко. Костя подождал, пока
они свернут за угол, и поднялся на крышу. Там, прямо на его старом месте за
общей телевизионной антенной, лежала женщина. Она лежала на спине, раскинув
руки и ноги, и когда Костя медленно приблизился, он увидел, что женщина спит.
Вокруг валялись пустые бутылки, окурки, какие-то тряпки. Платье ее было
бесстыдно задрано выше пупка, а под платьем ничего не было. Костя испуганно
отвел глаза и посмотрел на лицо женщины. Он сразу узнал ее — она мыла в их доме
подъезды. Она была раза в два старше Кости, но все равно — как ему казалось —
красивая. Она и сейчас была красивая — и на ее лице была загадочная усмешка,
как будто она знала, что Костя смотрит на нее, и усмехалась, как бы
притворяясь, что спит. Костя снова перевел взгляд и долго смотрел, как она
дышит, как подрагивает ее живот. Потом скользнул взглядом ниже, и ноги его
вдруг так ослабели, что он опустился перед спящей на колени и сидел, закрыв
глаза и слушая удары своего сердца. Потом протянул руку и одернул ее платье —
до самых ее стертых колен. В голове у него крутилось «намбынамбынамбы
всем на дно, тамбытамбытамбы пить вино…». Он
дотронулся до пальцев ее руки, они были теплые. Так сидел он, держа ее пальцы
своими, ощущая облупленный лак ее ногтей, и смотрел на ее лицо, шею, ямку между
ключицами, в которой толкалась голубая жилка, — и тело его будто было наполнено
теплой газировкой, как бывает, когда отсидишь ногу или отлежишь руку, а тут —
сразу все тело… Испугавшись, что совсем перестанет чувствовать себя, Костя
приподнялся на коленях и, все еще держа ее руку, наклонился к ее лицу. Он не
знал, чего он хочет — ощутить ее запах, прикоснуться к ее щеке губами, — и не
успел решить. Вдруг лицо ее исказилось, тело выгнулось, она замычала, поднимая
и роняя голову, забулькала, — и Костя, уже зная, что сейчас будет, опытным
быстрым движением подхватил ее под затылок и под спину и рывком повернул на
бок. Ее вырвало. Костя подождал, пока она перестанет содрогаться и задышит, как
прежде, ровно, сам не дыша, приподнял ее тело за теплые влажные подмышки,
оттянул чуть назад и, оставив так, на боку, быстро ушел. С тех пор она была его
единственной женщиной, к которой он поднимался потом множество раз, и никогда
больше не поправлял на ней платье, но с каждым разом был все сильнее и
увереннее, а она кричала все громче и царапала своими ногтями его спину, и
запах ее подмышек, который он унес с собой в тот первый раз, будил в Косте
такие странные желания, что он боялся самого себя… Кончилась эта история
недавно, когда Костя вернулся. Мама, рассказывая про все, что случилось здесь,
пока его не было, упомянула и ее. Она совсем спилась, и этой зимой ее задушил
очередной собутыльник. Костя не удивился — он-то знал, почему собутыльник
сделал это с ней. Теперь он, выходя на ту вечернюю летнюю крышу, сразу видел, —
она не спит, она мертва. И уходил. После трех неудачных попыток понял — у него
больше нет женщины. И поэтому сейчас на вопрос Жорки он пожал плечами и честно
помотал головой.
— Ну так тебе нужна тренировка, брат! — сказал Жорка. — А то
найдешь свою медичку и промахнешься! В Красную Армию ты уже не попал по
судимости, не хватало и с медичкой пролететь, — Жорка захохотал. — А медички в
этом деле ушлые, те еще прорвы. Так что для начала мы с тобой в баню сходим. У
меня как раз сегодня банный день. Есть у нас одна сауна — под крышей Кольки
Рыжего, — ты его знаешь, с нижнего двора, — попаримся, пивка-водовки накатим, о делах наших скорбных покалякаем.
Баня была недалеко — у маленького озерца на выезде из города.
Подъехали на Жоркиной «восьмере», остановились у
шлагбаума, преграждавшего въезд на территорию банного комплекса. Стоял сырой мглистый
сентябрь, желтые листья на деревьях висели мокрыми тряпочками. Уже смеркалось,
в деревянном домике возле шлагбаума светилось окошко. Жорка посигналил, из
домика вышла полная женщина в красном спортивном костюме, в резиновых сапогах,
прошлепала по жидкой грязи к машине, наклонилась к окну. Жорка опустил стекло,
сказал:
— Привет, мадам, к вам два месье! Лилечка,
нам — как всегда — много люля, много пива, пару батлов белой… Ну и боевых подруг. Мне — мою маркизу
дьяволов, моему корешку — новенькую, — пусть застесняют
друг друга до смерти… Сегодня уж здесь ночуем, наверху стелите…
Костя слушал Жорку невнимательно, — он смотрел вниз, на
свинцовую воду озера, от вида которой становилось холодно, и ему, чтобы
согреться, хотелось почему-то холодной водки, а не жаркой бани. И когда к ним в
машину сели две девчонки в наброшенных на плечи куртках, с голыми ногами в
сапогах, он подумал, что это официантки, или горничные, или банщицы — мало ли,
раньше в городской бане, куда они ходили с отцом, были тетки-банщицы, правда,
старые, и они спокойно бродили в своих халатах среди голых мужиков, и никто
этих теток не стеснялся. Костя вспомнил, как поддатый отец, даже не прикрываясь
мочалкой, хватал такую банщицу за халат, бормоча свою любимую присказку: «Я —
полупроводник, сюда пропускаю, а обратно — нет!».
Машина медленно катила вниз к озеру, к домику с мансардой.
— Привет, Анжела, — нежно сказал Жорка, оборачиваясь. — А как
твою подружку зовут? Наверное, Виола?
— Меня зовут Беатрис, — сказал тихий тонкий голос.
— А меня — Жора. А его — Костя. Легко запомнить, — нормально,
Григорий! Отлично, Константин!..
Костя, не оборачиваясь, неловко кивнул.
«Если выпадет снег, ты ляжешь чуть раньше меня. Иди ко мне, —
вкрадчиво пропело радио и взревело: Ка-а мне-э-э!»
Жорка выругался и начал крутить настройки в поисках
нормального шансона.
— А найди Юру Шатунова, — сказала
Анжела. — Я его люблю…
— Извини, лапа моя, — хохотнул Жорка. — Сегодня тебе придется
любить меня.
Наконец, попетляв по извилистой
дороге, они спустились к озеру, подползли к самому крыльцу бани. Пацаны
пропустили девчонок вперед, Жорка задержал Костю у двери, прошептал в ухо:
— Черненькая, та, что Анжелка, —
моя постоянная. Тебе — та, что типа Беатрис. На самом деле они Кати-Вали-Даши
какие-нибудь. Кстати, твоя — свежачок, ты не бойся, она сама боится. Удачи,
Пешка, иди в дамки! — он засмеялся, толкнул дверь и вошел.
Костя помедлил и шагнул следом. До него только сейчас дошло,
кто эти девчонки. Он даже не знал, как их назвать про себя, — то слово всегда
было ругательным. Сначала он испугался, но тут же представил, что сейчас выпьет
водки, — и страх отпустил, даже стало интересно.
В прихожей было тепло, влажно и пахло, как в спортзале для
борцов, куда мама давным-давно приводила Костю, но в секцию борьбы его не взяли.
«Мальчик спит на ходу, ни реакции, ни координации», — сказал тогда хмурый
тренер. А пахло там, как в этой бане, — резиной и потным возбуждением.
— Чуешь? — Жорка с наслаждением втянул ноздрями воздух. —
Долбежкой пахнет!
Девчонки сбросили куртки, сапоги и уже стояли в легких
коротких халатиках и в шлепках-«вьетнамках» перед большим зеркалом. Костя
засмотрелся на розовые пятки и тонкие щиколотки беленькой, поднял взгляд,
увидел, как освобожденные от резинки светло-рыжие волосы падают нежной
россыпью, — и посмотрел в зеркало, в ее глаза. И когда Беатрис улыбнулась ему —
теперь виноватой, но такой же доверчивой, улыбкой, Костя развернулся и начал
толкать дверь.
— Ты куда? — крикнул Жорка. — Сейчас хавчик
принесут!
— Покурить! — просипел, будто его душили, Костя, уже бросаясь
на дверь плечом.
— На себя тяни, выломаешь! — смеялся Жорка. — И не
задерживайся, водка стынет, девчонки тоже!
Костя вырвался в холодную тьму, побежал вверх, скользя по
грязи, приложился коленом о камень, заскрипел зубами. Выбрался на пригорок,
дрожа, нашарил в кармане папиросы, прикурил. Стоял, глубоко затягиваясь и
сильно, с шумом выдувая дым в морось, смотрел, как в деревне на том берегу по
одному загораются окна. С каждым зажженным окошком на улице становилось темнее.
Костя закурил вторую. Дрожь усиливалась, и, как ни глотал он папиросный дым,
теплее ему не становилось. Глядя на деревню, подумал, что так и не купил
сварочный аппарат, не расклеил объявления, не присмотрел заброшенный сад с
домиком, а осень — вот она… Потом подумал, что отсюда и днем не так просто
выбраться, а сейчас — по темноте, по грязи, да еще и пешком, — тем более. Найти
какую-нибудь собачью конуру — должны же здесь быть злые собаки! — заползти в
нее, свернуться калачиком в гнезде из свалянной предыдущим жильцом шерсти и
уснуть, — а ночью проснуться от стука дождевых капель по крыше конуры, высунуть
морду из животного тепла, понюхать воздух осени, потянуться, дрожа всеми
четырьмя лапами, зевнуть всей пастью, до визга, и снова уткнуться в себя — и в
сон.
Откуда-то издалека, усиленный туманом, донесся стук. Там, по
мосту через реку, шел поезд. А потом будто морской дьявол, стоя на дельфине,
дунул в свою раковину: «Ф-фа!». Сильный печальный звук протянулся над осенней
землей, и Костя сразу узнал его. Это кричала его электричка — кричала от
холода, темноты, одиночества, кричала, как будто улетала навсегда. Когда звук
утих, он оглянулся, посмотрел на домик у озера — там светились два окна, —
подумал, что все-таки нужно выпить водки, — сразу — стакан, — и тогда он
согреется наконец. Костя бросил окурок, вдохнул полной грудью холодный воздух,
повернулся и пошел вниз, к свету.
…Здесь мы и оставим Костю Пешкина.
Мы не пойдем за ним и не станем свидетелями самых счастливых дней в его жизни.
А снова мы увидим его через неделю, когда Колька Рыжий скажет: «Ты забурел,
Пешка! Я не посмотрю, что ты с кичи недавно, и если завтра не вернешь кобылку в
конюшню, я…».
Колька не успеет договорить — Костя в один прыжок перемахнет
комнату и ударом головы в Колькину переносицу остановит Колькину речь. Рыжий
рухнет навзничь, обливаясь кровью и пуча глаза от изумления, — он не ожидал от придурочного Пешки такой прыти и ярости.
Потом он будет еще долго ходить с повязкой на носу и получит
новую кличку — Клоун. Для Кости же вся эта история закончится хорошо…
В одно из октябрьских утр, проходя по слякотному вещевому
рынку, Костя в который уже раз остановился перед картинами, выставленными на
продажу, и завороженно смотрел на гигантскую волну — зеленую, просвеченную
солнцем, нависшую над обломками корабля с горсткой вцепившихся в эти обломки
людей, — представляя, что с первых бабок купит картину и повесит ее в квартире,
которую они снимут на другой стороне проспекта. Копиист-маринист, как называл
себя козлобородый продавец картин, в который уже раз
предложил прекрасному молодому человеку, сразу видно, истинному ценителю, взять
это полотно в подарок и вдобавок вот этот морской этюд — не копия, между
прочим, а оригинал, написанный на крымском пленэре, в знаменитой Голубой бухте!
Костя, опять же в который раз, хотел вежливо отказаться, — но в этот момент
глаза продавца стали такими же круглыми, как его очки, и Костя увидел в них
себя и человека за своей спиной. Сзади хлопнуло — вроде как выдернули пробку
штопором, — Костя хотел обернуться, но его тут же толкнули в спину, и он
полетел вперед, головой в ту огромную волну. Волна ударила его в лицо,
наполнила рот своим солоноватым вкусом, он захлебнулся, попытался вздохнуть, не
смог, хотел испугаться, но вспомнил, что может не дышать под водой, и вздохнул уже
всем телом, глубоко и спокойно. Он парил в сине-зеленой бездне, не зная, куда
ему плыть, и нужно ли плыть вообще. Знакомая музыка моря, на котором он никогда
не был, уже звучала в нем, все усиливаясь, и вдруг сквозь ее приливы и отливы
Костя услышал, — где-то далеко-далеко — но не в бесконечности, — тоненький
голосок зовет его, Костю, по имени. Пропадая и вновь возникая, голос звал его,
звал, и Костя радостно заорал в ответ, Костя извернулся всем своим гибким
телом, и, стремительный, ловкий и веселый, как дельфин, полетел на этот голос —
в светающую глубину.