Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2017
Об
авторе | Николай Кононов — прозаик, поэт, издатель. Окончил физический
факультет Саратовского университета, а затем, в Ленинграде, аспирантуру по
специальности «Философские вопросы естествознания». Основатель (1993 г.) и
главный редактор петербургского издательства «ИНАПресс».
Лауреат премий имени Аполлона Григорьева (2002 год, за роман «Похороны
кузнечика»), Андрея Белого (2009 год, за книгу стихов «Пилот») и премии имени
Юрия Казакова (за напечатанный в «Знамени» рассказ «Аметисты» — № 8, 2011).
Последняя публикация в «Знамени» — повесть «Quinta da Rigaliera» (№ 7 за 2012 год).
Циклы лекций о загранице читали счастливые путешественники
несчастливым любопытным домоседам-ушлепкам. Названия говорили сами за себя: «На
прогнившем кап. Западе. О круизе по Дунаю», «Капстраны в тисках кризиса. Замки
верховий Рейна и родина Валькирий», «Оскал капитализма. Венецианский
пролетариат не сдается».
Конечно, никто и не спорит с аксиомой, что положение
вообще-то там было не то что незавидным, а просто-таки безысходным и угрожающим
самому существованию человека труда на этом самом капиталистическом Западе,
едва выдерживающем звериный оскал и все, что к нему причитается.
Но, так как путешественник обычно брал с собой неплохой
отечественный фотоаппарат, если не продал его в первый день на этом самом
Западе какому-то барыге-провокатору, то привозил несколько отснятых бобинок слайдовой пленки. Если еще эту самую пленку,
требующую фабричных условий проявки, не сперли на заводе или на почте, то
публика, пришедшая на лекцию об оскале, могла в этом самом смрадном оскале и
удостовериться под мерное щелканье диапроектора, подсвечивающего новые и новые
бесконфликтные картинки, уже не слушая политических инвектив
счастливца-путешественника с законно поменянными в госбанке двенадцатью
долларами в кармане. Счастливец, хоть доллары пощупал!
Вот и Миланский собор в неоспоримой красоте, и демонстрации
возмущенных борцов за права рабочих уже и след простыл, а вот мимо, туда-сюда
только и мелькают модницы и модники, разряженные с иголочки, причесанные
волосок к волоску — они почему-то бесконечно лыбятся в отверстие затвора нашего
советского «Зоркого», видно, пропагандируют, ох как они нам пропагандируют.
Но было очевидно, что они, попавшие прекрасной искоркой на
цветной прямоугольничек слайда, не очень-то страдают,
хотя докладчик и предупреждает все время, что витрины западных городов в
переносном смысле насквозь лживы и это не более чем разнузданная пропаганда,
рассчитанная на простодушных слабо политически подкованных зевак.
И поэтому на Запад выпускают только самых проверенных,
политически безупречно грамотных, тех, кто сможет устоять и с честью выдержать
испытания в горниле разврата!
Слайды в диапроекторе щелкали, сменяя друг друга, превращая
горнило капиталистического разврата в очарование и негу, недоступные для
непроверенных лохов ни за какие деньги.
И вот наивный Мотылек, насмотревшись на слайдовых картинках
сияющих на экране в душном зальце «Общества знания» и про Милан, и про Париж, и
про Лондон, решил попробовать себя в качестве настоящего путешественника, тем
более что на профсоюзной доске объявлений прикнопили
узенькую незаметненькую бумажечку о сборе группы в
очень нашу братскую социалистическую Венгрию, не на родину Валькирий, конечно,
но тоже кое-что, не хрен, извините, собачий. Дунай, вальсы, оперетта…
Партгруппа, собранная для обсуждения Мотылька, была, конечно,
представлена ветеранами-ленинцами, зарекомендовавшими себя со всех сторон.
Перед обсуждением Мотылек томился с партактивом в
предбаннике. Они все друг друга знали и, собственно, никаких новостей у них не
было, о здоровье они горделиво не говорили, так как были очень молоды душой,
настаивали на этом всячески, хмыкая, постукивая друг друга, всхохатывая
по-молодому, но получалось это запредельно. Они иногда взглядывали на Мотылька
так мутно и пронзительно, что оптические жгуты глаукомы и катаракты буквально
захлестывали его, как шею узел галстука, и он давился от страха. У некоторых
очи были вроде водяных линз на первых телевизорах, когда кинескопы были со
спичечный коробок.
Он стоял рядом с двумя старцами и отчетливо слушал, как те
переговаривались. Один говорил другому прямо в ухо, придерживая слушателя за
локоть:
— Все, значит, спрашивал тот меня, — по-русски гад хорошо
говорил, как по матушке у нас то да сё зовется, — я ему так и сяк, что помнил,
так он меня в благодарность обучил, как это по-итальянски. Ты, послушай Степаныч, бабий срам по-ихнему — ла фикка,
а ихний херак так вообще — уччело. Какой язык
мать-перемать! Учелло!
— Что? — хрипло, вскашливая,
переспрашивал ветеран, — свечерело уже? Да пора уж, к семи дело идет…
Рассказчик продолжал, не вслушиваясь в ответы, так как
обращался вообще-то только к самому себе:
— Откуда, спрашиваешь, итальяшку я знал? Допрашивал по нашей
линии, он — пленный, но коммунистом все назывался, а мы его, подишь-ты, и так, и эдак, чуть не замутузили
совсем, потом сдружились само-собой. В ла фикку, Степаныч, чуть не отправили…
Одна старушенция, сжимая в руках конспекты, нехорошо
посматривала на Мотылька. Старая тетрадка в ее артрозных
пальцах горела названием: «Ревизионизм не пройдет!». Он вспомнил, что ему очень
советовали выступить на ветеранском семинаре с погромным сообщением о
современном разнуздании западных теоретиков, но он
закрутился и позабыл.
В связи со своей дурацкой забывчивостью он не проставился
ознакомительным угощением, и ему делалось кисло, так как никакого угощения,
кроме баночек яблочного пюре для раннего вскармливания, он представить не мог,
и длинный стол, уставленный 250-граммовыми баночками, его ужасал. Что они, пюре
будут чокаться, — думал со страхом он, заходя в помещение, где был стол,
покрытый красной скатертью, как для жертвоприношения.
Старики занимали места.
Старуха с конспектами была окружена пустотой, даже стулья рядом
с ней не решались громыхнуть. Она сразу погрузилась в злую писанину, и Мотылек
понял, что могут сотворить буквы и слова с зарвавшимся ревизионистом. Иногда
она что-то зло подчеркивала.
Чьи-то слуховые аппараты вдруг начинали всвистывать,
словно включалась центрифуга в голове, и Мотылек отчетливо расслышал серию
хороших попердываний, — так в гулкое ведро бросаются
войлочными шариками. И он принюхивался похолодевшими ноздрями.
Многие белозубо улыбались, и один бодрячок с орденскими
планками был даже выкрашен в рыжий цвет и выглядел совершенным ковёрным,
оставившим красную дулю-нос в гардеробе.
Конечно, Мотылек, имеющий богатую прапамять,
обусловленную строем времени, сообразил, куда попал. Разница была только в том,
что пришел он сам, без часовых, и мог в случае чего уйти подобру-поздорову. Но
незримые часовые внутри Мотылька несли службу, и он чувствовал, что штыки,
примкнутые к их винтовкам, очень колючие, и лучше ему не копошиться — только
предательский галстук как-то сам крутился удавкой, он его неразвязываемый
узел надевал через голову и ослабить не мог. Но дело было не в том, а в
разлитом кошмаре допроса, в папке его личного дела с раздевающе
подробными анкетами, но, будучи сиротой, все пункты — о родственниках вообще и
тем более за границей, окружении военной поры, изменниках — он заполнял
восклицанием «нет!» Но в этих «нет» он уверен не был, так как кто-то, где-то,
кого он не знал, могли сделать что угодно…
Что делать? Подвохи могли быть любыми, и он это как критик
буржуазных теорий, — понимал.
Председатель собрания быстро пошерстил
мотыльковское личное дело в папке, проклеенное,
прошитое и опечатанное по суровой нитке, хвостик ее жалко торчал из переплета,
будто раздавили мышонка.
В Мотыльке прошмыгивали жалкие мысли.
Он казался себе резиновой клизмой, брошенной в ведро крутой
марганцовки. Почему так? Да чтобы обидно было. Значит, он не доцент, а клизма,
что же — попробуем жить с этим, — думал он.
Совсем старый коммунист, взявший первым слово, пустился в
подробнейшие воспоминания, как он бывал в очень содержательных тур- и не только
походах по пересеченной местности, и в частности, пересеченной, как он помнит,
холмами, по нашей областной сети малых наших, фигурально выражаясь, священных
рек.
И он стал с удовольствием перечислять названия этих рек и речушек,
и тебе Медведица, и тебе Хопер, Елань, и тебе Барсучка, и тебе Гуселка, и тебе
Караман — хошь, большой, а хошь,
малый, вот тебе и озера еще, коль течения боишься, невзирая, что мужик ты прямо
(хе-хе, извини по-товарищески, конечно), венгерский.
Мотылек даже не успел толком удивиться титулу «венгерского
мужика», потому что говорящего просто несло всею мощью областных малых рек,
слитых в одну, речевую:
— Да ходи ты на байдарке туда-сюда, туда-сюда, можешь на
песочке там полежать, или с переметом на щучку походить. Да там мелко
венгерскому мужику.
Все как-то оживились. Но лично он сам щуку не очень
предпочитает из-за тинного запаха щучьей ухи, а его не отобьешь никаким хреном.
И он очень нехорошо захихикал, что присутствующие испытали неловкость.
Один сказал другому в ухо, безнадежно не слышавшее ничего:
— Слышь, Степаныч, как он про учелло-то шпарит!
Тут заспорили очень страстно другие, что только пентюхи варят
уху на щучьем бульоне, так как есть прекрасная мелкая рыбка, всякие пескарики, ершики, карасики, окуньки и уклеечки,
а уж щуку в готовый бульон надо просто пускать кусками. И как он, столько лет
партстажа, а таких вещей не знает.
Но тот гнул свое, невзирая на выпады, так как наконец получил
слово и ощутил себя публичным человеком, в какой-то степени ярым трибуном. Вот,
ему удалось, невзирая на весьма скромную даже по тогдашним меркам амуницию, а
что вы думаете, рюкзаки-то сами из холщовых мешков вязали, — два собачьих узла
понизу в шве, да веревка на худой затяг сверху, и все дважды на окорот, и ничего, ой как счастливы-то мы, молодые, были, и
всю страну — я ведь вдоль да по рекам прошел, — Ока, Волга, Иргиз, Урал, Иртыш,
а уж поперек аж до самой мамаши Воркуты, — и все на поездах, как ветку бросили
при отце народов, да не то что теперь на полочке полежать, так это ж любой
сможет, а с берданкой сутки круглые наперевес, ни поссать, ни сплюнуть, а то и
прямо в вагон входил к контингенту с наганом наголо.
И тут становилось ясно, что дед этот был не совсем обычным
скромным пассажиром воркутинских экспрессов.
Естественно, ему не могли не возразить, потому что вещмешок,
названный им по-немецки «рюкзак», по-русски называется по-исконному
«котомка». Или, на худой конец, «хурджином». Но тут
нужен конь, чтобы этот самый хурджин перед седлом-то и
перекинуть.
Тот, услышав про коня, вспомнил, какой у него был конь,
совершенно не боялся залпового огня, понимал, как мы тут людскую речь, —
«вправо», «влево», «газуй» и «тормози», так как не любил, когда его шпорой в
брюхо колют, кому ж это нравится, — острым да в брюхо. Спорить не стали. И
звали коня Цезарь, хотя это была кобыла Цезка, но
чтобы товарищей с цека не дразнить, переименовали.
А какие тогда были товарищи, — и тут следом шло изложение
теории бескорыстной мужской дружбы, а девушки какие все прямо тоже были, одна к
одной, и стреляли, и скакали, не чета этим нынешним вертихвосткам голоногим, а
песни — разве с нонешними сравнять с этими тьфу «храфонами», да кто ж так поет с лампой-то во рту, а ведь
были-были голоса о-го-го, какие были о-го-го голоса-то, это нонешние
с ними — хрип и пшик, прямо тьфу.
Дед раззадорился:
— Все теперь говорят — а они, мол, с душой поют, а тогда что
наши-то без души пели? Хрипуны и хрипачи одни теперь,
тьфу! Серуны! С душой?! Нет, ты мне голос дай, чтобы
я и тебе в атаку, и батальон мог поднять, и вагоны грузить угольком, да прямо
на карьере, когда тыщи нерасконвоированных
его голыми руками кидают… Ты запой так, чтоб и дальний конвой услыхал…
И пошел рассказ о мартенах, вагонах, батальонах и прочей
лабуде.
Мотылек понял, что вмешиваться не надо, может, и пронесет.
Ведь каждый говорил о своем, и он даже стал приглядываться к этим людям,
проверенным и пожившим, повидавшим виды товарищам-коммунистам, могущим выносить
суждения о не столь проверенных просто товарищах, таких, как он, например.
Было и несколько старушек в специальной скромной женской
ответственной униформе — в чесучовых сарафанах и светлых блузах с отложными
воротничками, стриженные в скобку или причесанные в пучок a la
Надежда Константиновна, — морщинистые серьезные лица их говорили о том, что все
кроме товарищества — конечно, разврат и мерзость, и любая женщина, даже очень
старая, — прежде всего товарищ и в какой-то степени идейный брат. И где же, —
безброво и ревниво пялились они порой на Мотылька, — современная молодежь, ваша
готовность не только к лишениям, но и к жертвам?
Это были серьезные кадры — бывшие преподаватели истории
ВКП(б) и КПСС, лекторы политэкономии, ассистенты по атеизму, эстетике и
научному коммунизму, — виртуозы агитаций и светочи пропаганды. Они искренне не
понимали — зачем Мотыльку отправляться за границу, хоть и в братскую (хотя
хорошо бы эту хваленую братскость по-настоящему
проверить) Венгрию. Да и братская на самом деле ли она? Это еще очень большой
вопрос.
Часть старушек были рыхлы, как добрая квашня, но тестом так и
не стали, растратив всхожесть, отмеренную каждой женщине, на всяческое
социальное проектантство: устройство передвижных
библиотечек, разработку агитационных методичек, распространение гигиенических
навыков среди женщин-жертв, обуздания неграмотности в голодной степи,
просвещение детей-преступников и т.д. В идейном смысле Мотыльку они, кроме
одной-единственной, вроде задремавшей над своим конспектом, показались
гуманными эволюционистками, что марксизмом все-таки допускалось.
Присутствовали на партгруппе и старушки другого,
противоположного подвида: они были истово худы и напоминали головни, так как
хранили в себе следы идеологических горений, мировых пожарищ, всполохи
очистительного пламени и романтических зарев. Эти были опасны.
И вот одна из эволюционисток мягко, будто спросонья, но со
всей серьезностью, вопросила Мотылька:
— А что вот вы, товарищ выезжающий, скажете детям Венгрии о
победе коммунизма в отдельно взятой стране?
Он не просто опешил, а провалился в болото. В болото
недоумения, так как детям он вообще не знал, что говорить даже про конфеты и
мячики.
Но его от венгерских детей в каком-то смысле спасла
очнувшаяся сухая старушенция, похожая на ствол револьвера, — она пунктирно
вскричала, будто делала досадные осечки в расстрельном помещении, заваленном
трупами:
— Да о каких детях вы заявляете, голубушка, с позволения вам
сказать, — в вашей Венгрии окопались нераскаянные ренегаты, и будь моя воля —
все их теперешнее политбюро провела бы по первой категории! Туда, в этот рассадник
оппортунизма, вообще никому нельзя соваться, тем более этому товарищу без
группы.
Тут все вспомнили, что Мотылек — это тот, кто собрался в
Венгрию без группы.
Все старые партийцы, оказывается, отлично знали, что под
«группой» подразумевалась некая отметка в личном деле. Но никто из обсуждаемых
не был осведомлен — из чего эта «группа» складывается, как и где отмечается,
каким сортом спецчернил вырисовывается.
Старуха уже горела, она не могла успокоиться:
— Как это так, позвольте? Венгрия — страна второй категории,
а кандидат на посещение вообще без группы. Венгрия вам, товарищи дорогие, — в
голосе ее прозвучала издевательская ирония, — не Монголия с Болгарией вместе
взятые!
Чтобы добить присутствующих, она добавила:
— Товарищи, наверное, забыли, что сделал кандидат в партию Захарюк, ассистент с кафедры диалектиков (конечно,
диэлектриков, — дошло до Мотылька, но это никакой роли уже не играло) в этой
самой вашей хваленой так называемой братской Венгрии?
— А что? А что? А что он там сделал? Кандидат Захарюк? Что он сделал? — Зашамкали старики взволнованный
речитатив, будто репетировали выступление хором.
— А я вам напомню! — Едко чмокнула головня, и челюсть ее
как-то особо неприятно щелкнула с задержкой, как компостер, — у него похитил
наш советский паспорт, воспетый трибуном Маяковским, агент Запада.
Аудитория ахнула.
Головня победным взором осветила притихших.
— Эту агентку Захарюк
тайно доставил в свой гостиничный номер, чтобы попрактиковаться в английском!
Она вскричала страшным голосом:
— Есть протокол опроса!
Повисла тишина.
— А паспорт — это документ, следующий за партбилетом, по нему
наймиты могут совершать диверсии в СССР где угодно, — хоть в нефтехранилище,
хоть на железных дорогах, хоть отравить насквозь наш водопровод! Капли яда
достаточно! Это я вам со всей ответственностью заявляю. Капли в пипетке!
Она подняла метафизическую пипетку с чудовищным ядом и
капнула в водопровод. Установилось предсмертное молчание.
— Как этот товарищ докажет нам свою бдительность? — она
уставила в Мотылька сухой палец.
Старые глаза ее горели испепеляющей силой истины. Когда она
переводила взор на прочих, в воздухе какое-то время оставался след, как от
чирканья тлеющим угольком в кромешном помещении, где, может, шел до этого
многочасовой допрос и откуда тело, ставшее плотским кулем, уволокли и допросную
лампу потушили.
Старуха смолкла, но экстаз и ужас, порожденные ею,
неторопливо опадали еще какое-то время.
После такого выступления члены партгруппы уже были готовы
расписаться в собственном оппортунизме, если бы им раздали заполненные
признательные протоколы.
О мотыльковской Венгрии все
позабыли, будто и не знали этого слова вообще.
Да какая такая братская Венгрия с товарищ Янош Кадром?
Или товарищем Яношем Кадером?
— Тьфу, забыл! — говорил себе автоматически еще целый месяц
он.
А партийные события братской Венгрии минувших десятилетий?
Зря только Мотылек учил состав венгерского ЦК и второго
секретаря политбюро, вообще не выговариваемого после первого, простого, товарищ
Януш Кадара.
И он стер навсегда из ума список прогрессивных композиторов
Венгрии: Ференц Лист, Дюла Фаркаш, Имре Кальман, Золтан Кодаи и Бела Барток, черпавших из народа все.
Катись к чертовой матери автобусный завод желтых «Икарусов» в
Секешфехерваре.
Туда же консервированный горошек «Глобус» и одноименные
маринованные томаты с кислинкой.
Гори огнем национальная валюта братской Венгрии — форинт,
равный ста филлерам.
Гори попутно философ-марксист Дьердь
Лукач, подвергнутый глубокой критике за многократные отклонения от линии.
А к какой группе, товарищ никуда не выезжающий, относится
венгерский язык?
Его никто об этом не спросит.
Да к финно-угорской, товарищи…
Мотылька несколько дней не отпускало чувство, что он насилу
унес ноги.
Он впервые в жизни на короткое мгновение почувствовал, что
история — не мерное поступательное движение по лестнице времени с удобным
эволюционным шагом, а скрипящее вращение жерновов, порождающее плотскую пыль,
уносимую неукротимым сквозняком к чертовой матери безвозвратно.