Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2017
Об
авторе | Ася Гусева родилась в Москве. В 1994 году окончила Литературный
институт им. Горького. Писатель, сценарист, редактор (альманах «Другие
берега»), преподаватель (Московская школа кино), лауреат и призер многих
отечественных и международных конкурсов и фестивалей, дважды лауреат премии
Министерства культуры РФ «Драматург года». В «Знамени» печатается впервые.
Ехали как-то на поезде. Часа через два стали совсем свои.
Пили чай, ели хлеб, смотрели подолгу в окно.
— …а все-таки не бывает так, чтобы наказание было, а
преступления — нет, — продолжил один из нас. — Кстати, можно я выпью этот чай,
я вижу, он никому не нужен?
— Конечно. Пейте. — Второй залез на верхнюю полку.
Поезд ехал, не торопясь, мимо рваного среднерусского леса,
хотелось спать, хоть было и рано. Засыпая, может быть, читать… Я что-то забыла,
оставила дома, конечно, важное, но уже было поздно думать об этом,
бессмысленно. Ехали на север вчетвером. Единственное, что нас объединяло, —
дорога. Прекрасный повод для разговора — общее дело, безмолвные дали, полные
отдельного смысла для каждого, много времени про запас — можно молчать две
недели, сидя рядом, мы ничем не связаны, ничего друг другу не должны, мы
свободны на эти две недели так, как каждый мечтал бы быть свободным всю жизнь.
— В каждом из нас живет убийца, — пытался объяснить первый, —
только боится голову поднять. Исподтишка смотрит, ухмыляется, отравляет нашу
кровь своими испарениями… А мы хотим казаться светлыми, простыми, хотим быть
счастливыми ангелами с чистой совестью.
— Чистая совесть — волшебное состояние, — улыбнулся второй.
Темнеет. Мы сидим вчетвером в купе. Можем и не разговаривать.
— Как мрачно вы говорите, — обратилась к первому его
знакомая. — Вашими глазами посмотреть, так одна патология вокруг.
— А вокруг и есть одна патология. Вот вы, только честно,
разве никого в жизни не убили? Или хотя бы не хотели убить?
Она искренне возмутилась.
— Я?!
— Да, вы. Только честно. Глядя с холодным вниманием внутрь
себя.
Она вдруг смутилась.
— Ну… что значит «убить»?
— «Убить» значит убить — лишить жизни. То есть пожелать
кому-то смерти. Небытия. Хотя бы и в мыслях, например.
Она неожиданно поскользнулась на этих его словах — «хотя бы и
в мыслях».
— Ну…
— Ну?!
— В мыслях — бывало, конечно. Только это не то, что вы
думаете!..
— Вот видите! А ведь вы — своего рода образец! Вы — умная,
интеллигентная женщина из хорошей семьи, с претензиями на христианскую
добродетель. С понятиями о гуманистических ценностях. Но когда подступает к
горлу, и в вас просыпается животное.
— Когда подступает к горлу, в ком угодно просыпается
животное.
— Вот об этом я и говорю. «Все мы звери в дикой роще, все
плюем друг другу во щи».
— А я думаю, — проснулся второй, — что самое страшное в нас —
отнюдь не животное. Его-то можно и укротить. А вот страх. Страх никуда не
денешь.
— Страх? Ну что вы, страх-то победить просто.
— Не скажите.
— Да, Господи, просто водки выпить. И нет страха — как ни
бывало.
— Зато животное — тут как тут! — не смогла удержаться я.
Неожиданно легко все засмеялись.
— Ну хорошо, — слезая с полки, сказал второй, — рассказываю
тогда историю.
— Можно под это дело как раз и накатить, — воодушевился
первый. — Чисто для смелости.
— А можно сначала я? — спросила его знакомая.
Первый уже разлил по пластиковым стаканчикам.
— Можно! — радостно согласился он.
И немедленно выпил.
Рассказ его знакомой
БЕЗ НЕЕ
Только увидели друг друга, сразу узнали. Так очевидно
принадлежали друг другу, что не было ни вопросов, ни сомнений. Никаких искр,
вскрикиваний — спокойное и определенное чувство. Улыбались друг другу с разных
концов экскурсионного автобуса так, как, бывает, улыбаешься себе самому, когда
нашел давно потерянную любимую вещь: «Вот же она! Моя дорогая…».
Вышли одновременно, держались рядом, выбирали и пили одно и
то же, не разговаривали друг с другом, смотрели в одну и ту же сторону,
улыбались… Легкое чувство. Радость. Оба были не так уж и молоды. Все есть — и
опыт, и разочарования. Детей бы — уже не страшно.
На пляже — серая круглая галька, чистое теплое море, тихо,
страшно купаться ночью. Кажется, что темное чудище утащит на дно. Возбуждает
случайное прикосновение сухих пальцев. Запах моря, сосен, эвкалипта, винограда,
кофе, его сигарет, одеколона «Image Cerruty». Большая компания — все друзья, но сидели тихо.
Разговаривали. Иногда смеялись. Развели костер, когда стало холодно. Он снял
свитер, дал ей, еще теплый. «Покажу тебе дом, в котором я жил в прошлом году»,
взял за руку. Нравилось слушаться, идти за ним, куда скажет.
Все по-честному. Никаких интриг, подмен, иносказаний. Без
торговли, без вранья.
«Как здесь… как в раю. Вот я уверена, нельзя жить здесь и
быть атеистом. Смотри, глициния вьется по сосне. Олеандры… Похоже на Грузию мою
любимую. Хотя Москву я тоже очень люблю. Скучаю по ней. По самому городу.
Представляешь, у меня из окна видно скульптуру Мухиной «Рабочий и колхозница».
Причем видно так, немного сбоку, когда выглядываешь, кажется, что она
поворачивается, как в заставке Мосфильма».
Дом был маленький, старый, под снос. Из разбитых окон веяло
сыростью. Один этаж — комната с печкой, ванная, веранда. Три окна. «Здесь будет
отель. Приедут туристы. Прощай, моя жизнь… Я за лето написал здесь
диссертацию. Никто не мог меня оторвать — некому было. Деревня в трех
километрах. Утром рано молился, плавал, потом работал до трех. Ел хлеб, пил
воду, как настоящий монах. Потом спал. Просыпался — опять плавал, и опять
работал. Был счастлив. Мой хозяин, рыбак, приносил мне рыбу раз в неделю. Он
любит Рахманинова и знает всего Софокла наизусть. Странное увлечение для
рыбака, правда? Он боится потерять память, потому что врач сказал, что у него
начинается Альцгеймер. И он стал учить стихи наизусть. Сначала что-то простое,
из школьной программы. Потом решил выучить иностранный язык и выбрал
древнегреческий. От его дома до моего — «Антигона». До порта — «Царь Эдип». У
него жена, трое детей — один уже учится в университете в Белграде. А девочки
еще маленькие. Смешные. Все время ругаются между собой. Стефания на них кричит,
грозит ремнем. Но никогда не бьет, только в угол ставит. Они стоят и играют в
какую-то игру без слов. Смеются. Хулиганки». — «Тут прямо затерянный мир! Так
все заросло…» — «Я тоже люблю Конан Дойля». — «Там он назвал озеро в ее честь.
Да…» — «А она вышла замуж за телеграфиста». — «Ужасная история!» — «Всю жизнь
искал такую девочку. Выучил русский. Двадцать лет назад уже знал, что встречу
тебя. Тебе уже есть двадцать? Ты замерзла. Иди ко мне. Весь день хотел тебя
обнять».
…носила старинное колечко. Маленькое, красивое, с
сапфиром-кабошоном в платиновой чашке. Он целовал камень. Она смеялась. Снимала
кольцо. На пальце оставался след. Он потирал это место. Не улыбался. Молчал
подолгу. Задумывался.
Потом смотрели в окно. Курили. Долго смотрели вдаль. Сидели
друг против друга на подоконнике, пили кофе, потом — вино. Сидели в ванной.
«Не люблю вино. У меня болит от него голова. Лучше пить
коньяк». — «У меня только джин». — «Тогда давай пить джин».
Ходили по городу, прислонялись спинами к старому платану в
парке. Курили. Считали ночью красные огни на подъемных кранах. Глубоко вдыхали
ночные запахи.
Ехали в троллейбусе. Шел дождь. Было тускло, людно. Сидела у
него на коленях. Друг на друга не смотрели, смотрели в окно на улицы, фонари,
машины. Вдыхал ее запах, гладил по волосам, читал ей детские стихи по-сербски.
Говорил глупости на ухо. Она смеялась. Ничего не понимала.
Не верила. Думала, пройдет.
Уезжала. Возвращалась по работе. Снова уезжала.
Он ждал.
Оправдывалась. Говорила: «Судьбой может показаться многое.
Особенно если ждешь Судьбу. Тогда любая случайная встреча в метро или трамвае,
опоздание и знакомство в результате… Все так податливо. И темные силы над
нами посмеиваются, и масса совпадений — только бы мы поверили. И кажется, уже
сбывается ими же подсунутый нам под подушку сон… Ухмыляются, видя, как мы,
усталые, истеричные, испитые, замороченные, путаемся в деталях и незначительных
мелочах, которые они сами подбрасывают нам постоянно с таким многозначительным
видом, чтобы только отвлечь нас от Главного… Но однажды они забывают, видимо,
что уже подкидывали нам свои фальшивки. И мы вдруг замечаем, что этих
судьбоносных встреч, сходных с подлинностью до изумления, этих встреч однажды
становится много, неоправданно много в пространстве одной, жаждущей чудес и
счастья, души…».
Он улыбался. Думал, пройдет. Говорил, надо просто жить. День
за днем. Не бояться. «В любви страха нет», — апостол Павел.
Пришло время принять решение. По телефону — как-то невнятно.
Отговорила его приезжать. Ей казалось, она беременна. Не чувствовал. Совсем не
было денег, вынужден был послушаться.
Приехала на три месяца позже, чем собиралась. Усталая, худая,
нервная, пустая, одна. Стало жалко ее. Себя тоже. Словно вдруг осиротел.
Ночью шли по городу, слышно было, как ступали по мостовой,
звуки отражались от стен, пахло сыростью, бензином, жареной картошкой и
печеными перцами из кафе, сигаретным дымом и плесенью из подворотни, свежестью
от парка. Лежали в темноте на кровати, крепко обнявшись.
Чувство, лишенное пола, думал он.
Утром долго пили кофе, говорили не о том, смеялись, ходили по
делам, ели дрянь в грязном кафе, держались за руки, сглатывали, вспоминая,
много пили пива, потом коньяк, ели кебаб в стоячке, было холодно, отдал ей свою
куртку, потом куртка долго пахла ее запахом, носил до глубокой зимы.
Когда она уехала, домой не шел. Уже под утро, через несколько
дней пришел с Митричем сильно пьяный, вошел в ванную,
увидел забытый ею крем. Вырвало. Старался туда больше не заходить. К вечеру
протрезвел. Наконец, повалился в постель, намазал лицо и руки ее кремом,
заснул, представляя, что она рядом.
Прошло месяцев пять. Работа, дом, к Вере в издательство, к Митричу на борщ, дождь, курение на балконе ночью. Подумал —
Москва там, на северо-восток, если идти долго, можно и дойти. Ноги подкосились.
Ее рубашка, будильник у кровати, постельное белье все же пришлось сменить, но
ирисы так и засохли в стакане на подоконнике. Пил из ее чашки, как она, — ложку
молотого кофе на стакан кипятка, ел черный хлеб, сыр, лимоны, яблоки, курил
только «Мальборо», пил только джин…
Не звонил ей. О чем говорить? По телефону… Скажет:
«Здравствуй! Как ты?» И все, больше нечего сказать — такое сильное чувство.
Болел желудок. Как будто кто-то схватил его и держал все
время в кулаке. Не думал о ней. Даже специально отгонял воспоминания. Но она
постоянно была с ним. Присутствовала.
И вот, примерно еще через год все же стал остывать. Вдруг
ловил себя на том, что прожил без нее час. Или два. А однажды вот так не
заметил, не чувствовал ее некоторое время, и она вдруг как отомстила, ударила в
грудь холодным коротким и сильным ударом, когда он открыл книжный шкаф у Митрича и из него вылетело прямо ему в лицо облако запаха.
Он вспомнил, как пролил сок на русский словарь. Митрич
кричал, она пыталась вытереть, сдерживала смех, но потом все же хохотала низким
своим голосом… Словарь стоял тут, пах приглушенно, но по-прежнему смесью
апельсина, бумаги, клея и типографской краски. Он медленно вдохнул, аккуратно
закрыл шкаф, отошел, выдыхая, сел, глядя в окно, подумал, пора лететь в Москву…
…а обратно решил на поезде.
В купе тогда были еще двое — муж и жена. Молоденькие. Все
удивлялись, вскрикивали, поднимали брови, переглядывались, держались за руки,
испуганно молчали.
«За кого вышла?» — «За телеграфиста». — «Какая странная
профессия! Редкая…» — «Не нахожу».
Об этом больше не говорили.
Что было дальше… Не женился, не гулял. Умер быстро. Ушел на
войну, где-то погиб.
Может быть, как герой.
Может быть, как изгой.
Может быть, не погиб…
Просто кончилась жизнь.
— А вы? Что же вы? — спросила я ее.
— А я тут вообще ни при чем, — ответила она.
И уперлась в меня взглядом, как в стену.
Я смутилась.
Вдруг вспомнила, как мама купила рыбу. Живую рыбу. Кажется,
карпа.
Рыба еще трепетала, и мама положила ее в раковину на кухне
засыпать.
Я сидела тут же, что-то писала. Возможно, уроки. Было тихо.
Была зима. Шел снег. И машины ехали в нем почти бесшумно, как по песку и словно
прикрытые гигантским пуховым одеялом.
И вдруг я услышала звук.
Я не сразу поняла, что это. Он пробирал насквозь, пронизывал,
проливался по костям и сосудам, вытягивая жилы в бесконечном ужасе и отчаянии.
Звук раздался во второй раз, и я поняла, что это стон. За ним
последовало и нечто, напоминающее хрипловатое дыхание.
И все повторилось снова.
Я замерла, пытаясь понять источник.
И вскоре мне представилось очевидным, что этот томительный звук
издавала рыба, лежащая в нашей раковине в ожидании смерти. Я подошла ближе и
увидела рыбий глаз, упертый в меня, как в стену.
С тех пор не покупаю живую рыбу.
— Да-а-а, девушки, — потирая руки, взбодрился первый. —
Что-то вы такие истории тут рассказываете… мрачные. Давайте-ка лучше накатим
для веселия.
Он снова разлил. Второй смотрел в окно.
— Вы, кстати, тоже собирались что-то рассказать, — обратился
к нему первый. — Надеюсь, что-нибудь поживее?
— Не уверен, — оторвался от окна второй. — Хотя нет, история
скорее воодушевляющая.
Рассказ второго
БЕЗ НЕГО
Она говорила — хотела быть с ним. Идти рядом. Наверное, это —
больше всего. Ехать в поезде, плыть на лодке, лежать рядом, читать книжку,
когда он сидит рядом, вместе есть, пить, выпивать, смеяться, целовать его,
чтобы он гладил ее по волосам, смотреть, конечно, вперед, серые тучи
чувствовать над головой, выздоравливать, рассматривать фотографии, ехать в
Кириллов, срывать последнее осеннее яблоко с облетевшего уже, серого дерева,
ехать в машине и спать, спать, лежа рядом, спина к спине — как спят в банде
соратники, готовые умереть друг за друга в любой момент.
Но это были мечты. А в реальности она много работала,
воспитывала детей, ушла от мужа, ничего не ждала, ничего не хотела. Очень
согревала веселая компания старых друзей.
Выстроила жесткий порядок дня. Утром надо было рано вставать,
и она очень любила выходить из дома до того, как все проснутся. Лучше всего — в
шесть. Потом, когда возвращалась после быстрой ходьбы, было жарко, весело и
приятно ощущать, что впереди еще целый день, а она уже… Днем — дети, работа,
хозяйство, уроки, рисование, музыка, спорт — несла, проверяла, сидела до
глубокой ночи. По ночам спала мало, но радость не ускользала, и чувство
уверенности не пресекалось.
Он развелся недавно. Может быть, год, полтора. Но говорил,
что больше. И много ругал жену.
Когда встретились, не думала ни о чем. Отодвинула свою жизнь
на пару часов — хотела забыться, отдохнуть, побыть в покое без каких-либо
планов или надежд. Смеялись, пили водку, рассказывали про бывших, как анекдот.
Говорила предельно честно — хотела ни в чем никогда не врать. Поддерживал,
оправдывал во всем, жалел, говорил, называл ангелом, восхищался, говорил до
головокружения комплименты, удивлялся, что же раньше?.. что ж до сих пор?..
Казалось правдой. Да, и был искренен.
Совпали. Запах, воздух, руки, близкие имена. Все общее. Она
думала, что затачивала себя под него — любила все то же, принимала в себя все,
что он знал и хотел, словно списывала с него и становилась отчасти им — смотрела
его глазами, думала его мыслями, брала книгу его руками и его глазами читала от
начала и до конца…
Потом шли по морозному ночному городу пешком. Целовались,
смеялись, чувствовали себя счастливыми, словно вышли только что из тюрьмы. Она
старалась не проявлять ни малейшей инициативы ни в чем. Ни на что не
рассчитывала, не думала, не планировала, даже и не хотела.
Но свадьбу назначили. Когда была маленькой, мечтала, что
выйдет замуж именно в этом ЗАГСе. Ее будут осыпать
рисом и лепестками цветов, шампанское будет открывать кто-то из друзей, у нее
будет платье, фата — все, как положено, безо всяких этих разночинных
пренебрежений к обрядам. Но получилось именно с пренебрежением — в обычной
серой юбке, без цветов и никакого шампанского. Из ЗАГСа
поехала в школу за детьми, а потом на работу. Буднично, скупо, имитируя радость
и страсть.
И жизнь завертелась привычно и тяжело.
Согласилась переехать в другой район. Было непросто, но
виделись светлые горизонты. И дети, в безусловном к ней доверии, радовались и
соглашались разрывать старые связи, привычки, заведенный уклад… Стал жить у
нее. Вышивала ему бисером именную икону, пела песни, рассказывала истории,
чтобы он не скучал, чтобы радовался. И он старался.
Конечно, старался. Гулял с детьми, пытался их полюбить. Не
получалось. Хотел, чтобы они полюбили его. Но все время срывался. Все время
сравнивал, и не в свою пользу. Чувствовал, что не справляется, обижался, думал,
что достоин большего, гордился собой, гордился тем, что его кто-то любит, не
верил в это. Думал, кто же сможет его полюбить? Не замечая, что уже любят…
Унижение паче гордости. Не понимала.
Постепенно он чувствовал, что может уже диктовать,
внедряться. Начал со смыслов.
Убеждал, что с ней что-то не так, что только он понимает и
ценит, а другие-то нет, и никогда не поймут, да и не станут стараться. Лишь он
способен на этот смиренный подвиг. При этом всегда искал второе дно, подтекст,
скрытый смысл, намерения, а не явное и простое. Не верил в простое и явное, в
раскаяние и прощение — считал, что это лишь позы и пропуск. Требовал
беспрекословного подчинения во всем, притворяясь просителем, заботливым,
любящим, понимающим самую суть, ломал под себя, рвал ее связи, тщательно
ограждая от всех близких, родных, выдавая это за преданность и заботу, всегда
обвиняя ее в недостаточной верности, ненасытно требуя доказательств все большей
и большей любви.
Она поначалу старалась. Очень. Просила прощения,
оправдывалась бесконечно, терпела, думала — с любовью и ради любви можно многое
претерпеть. Вспоминала, как отпускала его, надеялась, что он будет счастлив с
другими. Думала — вот, это и есть Любовь, когда тебе все равно, с кем он, лишь
бы был счастлив. Но счастлив не был. Правда, теперь уже знала, что терпеть
следует вместе ради Вечности, а не капризы другого ради его самолюбия и слабости.
Выслушивала долгие нравоучения, пыталась даже с ним выпивать. Ежедневно.
Старалась. Потом устала. Однажды поняла, застала себя за тем, что домой идти
совсем не хочет — там снова будет анализ прожитого, выжатого, дети с
испуганными лицами, неестественная тишина, невеселые занятия полезными делами.
Все правильно, но без жизни. Позы, обиды, манерность, многозначительные
недоговоренности… Сидела в машине под окнами час, может быть, два.
Согревалась Эллой Фитцджеральд, Синатрой, Джулией Лондон и Армстронгом. Мерзла.
Шла домой, медленно, тяжелея на ходу, старея на тридцать лет за тридцать шагов.
Стояла подолгу в душе, ждала, когда он уснет. Но он не спал.
Пыталась договориться, объяснить. Но «и плачем не вымолишь отдых». Постоянно
ощущала претензию и нелюбовь, желание изменить, невозможность принять как есть,
оценку, сравнение, демонстрацию чувства без сути. Уставала. Не понимала.
Не могла понять, зачем так? Почему нельзя просто и радостно,
принимая в полноте и с благодарностью то, что есть?
Отгонял все, что ей было дорого, — детей, их отца, родителей,
друзей, священников. Правда, был исключительно внимателен и любезен с теми, кто
мог быть полезен. Мгновенно вычеркивая их из жизни, как только понимал, что
польза получена, или получена быть не может. Ревновал к детям, компьютеру,
своим друзьям, не терпел времени, проведенного без него, старых привычек,
привязанностей — все выжигал, замещал, все хотел бы заполнить собой. И всегда
обесценивал все, что ей было дорого. Даже детей, даже ее саму. «Ты сама не
знаешь, что тебе нужно. Только я это знаю».
Но сам не имел ничего, потому что был пуст — всего лишь
соцветие подражаний.
Стал пуст. Когда-то имел талант. Наверное, проиграл его в
карты, протратил на зависть и грусть, пропил, выпил —
возможно, и было не слишком обильно. Знал это, чувствовал, злился, пытался себе
доказать, прикрывался добродушными старшими, обвинял блатных, родителей,
нерадивых учителей, плохих друзей, нелюбимых жен, обижался. Жалела его,
обнимала, гладила по голове, надеялась, что отогреет, убеждала себя.
Не сразу поняла. Не могла понять, то, что в себе не имела. Не
верила. Сначала думала, что это плохой характер. Потом — что недостаток
воспитания. Потом — что нехватка любви. А в конце — что и сам он — сама
нелюбовь. Нужда и жажда. Само несчастье. Так боится быть отвергнутым, что
раньше и сам отвергает. Бесконечно требует доказательств любви к себе, но
никогда не получает их достаточно, в должной мере, чтобы умерить свою
ненасытную жажду. И поэтому никогда не может быть счастлив, потому что всегда
подозревает скрытый подтекст, изнанку чувства, обман. Стало жалко его до слез.
Пыталась его разбудить, встряхнуть, уговорить, привести в чувство, в тот образ,
которым жила годами, подтянуть, помочь не врать, хотя бы и признаться в
слабости, но признаться, и не топтать за нее других. Но все было ложью,
имитацией. И в ответ на ее попытки рождалась только свирепость.
Какие-то были знаки и указания. Например, вдруг открылось,
что мало читал. Не смотрел почти ничего, что любила она. Мало слушал музыки.
Был вообще поверхностно образован, но очень нахватан и замечательно делал вид,
что в курсе всего. А еще лучше — что и поболее
углублен. Не терпел никаких вопросов. Любил истории про капризных мужчин,
погоняющих жен — то за водкой, то за кофе, то за чем-то еще. Глаз загорался, и
он с удовольствием повторял одно и то же по нескольку раз. Любил похвастаться
именитым знакомством и вызывающе спросить посреди разговора: «А ты кто?», не
предполагая того же в свой адрес. А это могло бы быть и неожиданно, и
неприятно. Беспощадно ненавидел всех бывших жен, называя их корыстными, злыми,
пустыми, неверными, каждой давал свои черты и грехи. Хотел бы, чтобы они
умерли, и, если можно, в мучениях, умоляя его, конечно же, о прощении. Иногда
вспоминал, что лучше выглядеть великодушной жертвой, и делал поэтическое лицо,
смотрел вдаль… не договаривал, страдал… хотелось сразу по-матерински его
пригреть, такого израненного, капризного ребенка. Бедного, маленького,
капризного и несчастного, которому, конечно, попал осколок кривого зеркала в
глаз.
Носила в руке гладкий розовый кварц, халцедон и красный
коралл на шее, сердолик в кольцах, горный хрусталь и сапфир. Хохотала над
старыми анекдотами про нового русского, у которого «все было», про Герду,
которая случайно выпила ледяное сердце Кая «с утренним вискарем», читала много
про перверзных нарциссов, психопатию, ходила в музеи,
на выставки фотографий, обнаружила многих друзей, смотрела их фильмы, читала их
книги, слушала музыку, пыталась согреться, но холод не отступал. Словно ее
приморозило, прижало намертво тяжелой кованой дверью, отморозило пальцы,
пронзило острым, чувствовала иногда вполне осязаемо ледяную тянущую боль,
проникшую между ребер насквозь, — прошла, ударилась в позвоночник между
лопаток, рикошетом отразилась от позвонков, разлилась по всему телу, уперлась в
поясницу, распространилась фракталом, почти дошла до сердца, заперла дыхание,
крепко вцепилась в горло. Как раз тогда подумала, что ребенка, конечно, родит.
Но отмерзшие, отмершие клетки не прижились.
Удивлялась. Все больше и больше видела — ей открывалось, что
его нет, что все, что придумано, надежно впечатано ею же в этот образ, в эту
надежду, мечту. А сути-то нет, нет человека. И не было никогда.
Оказался пустым отражением ее собственных снов и мечтаний. И
все, что было, — просто придуманный ею сюжет.
Не смог стать ни отцом, ни другом, ни любовником, не был ни
верным, ни преданным, ни надежным, всегда был не при деньгах, что было уж самым
простым, но даже и это. Но главное — постоянно врал, обещал и не делал. Но
говорил постоянно наоборот и обвинял других. Переворачивал все, только бы не
признаваться. Примечал, на что она реагирует наиболее болезненно, и не мог
удержаться, чтобы не использовать это.
А так хотелось вместе стареть, приближаясь с восторгом к
смерти.
А вдруг оказалось, что не на что опереться и никто не может
ее от этого защитить.
Разочарование оказалось равно очарованию.
И накатило раскаяние. За обман себя. Когда надо бы научиться
видеть все, как есть, и радоваться каждый день простым вещам, людям, цветам,
дождю, детям, еде на столе, тому, что ходишь и видишь, спишь, а ведь можно не
спать годами… Радоваться тому, что есть на самом деле. Хотя, по большому
счету, ты никогда не знаешь наверняка, что есть, а что — только плод твоей
фантазии, верно?
Когда все распознала, стала безжалостно рвать, резать по
живому. Остригла волосы, чтобы даже они не могли ничего вспоминать. Плакала
много, особенно по утрам. Очень болезненно отрывать от себя то, что любишь, то,
что считаешь своим, то, что твоим и является. Но рвала без сомнений. Все, даже
то, что было соткано хоть из какого-то подобия любви.
Потом остались жалость, обида, печаль, пустота — но это все
не к нему, а к себе, что так обманулась — обманула сама себя зачем-то. Может
быть, потому что чувствовала себя так гораздо счастливей и защищенней?
А может быть, от избытка фантазий и множества прочитанных книг? И прослушанной
музыки, и выученных уроков? Умножающих, бесконечно умножающих нашу печаль.
Откатывалась назад. Носила его рубашку, говорила его словами,
носила на своем его лицо, верила, что он никогда не сфальшивит ни в музыке, ни
в словах, ни в том, что мог бы сделать, ждала, что опомнится. А он, как
оказалось, фальшивил почти всегда. Отказывалась слышать, даже имея от природы
абсолютный слух. И забывала, что слова эти сама и придумала, рубашку сама и
сшила. Но не стал ни журавлем, ни даже синицей. Конечно, как ни старался, так
ничего и не вышло, потому что был совсем другим человеком — для другой жизни,
другой женщины, должно быть, гораздо проще, глупей и задорней, покладистей,
грубее и полнокровней, которая не знала бы всего, что он стал бы ей
пересказывать, радовалась бы всему и восхищенно смотрела бы в рот,
неизбалованная знанием того, как на самом деле бывает и могло бы быть на
большой глубине. Каждый должен найти свое — своих детей, свой дом и свою
постель, а не пытаться вскарабкаться на чужую.
Попросила его уехать. Сказала: «Прощай». Называл ее дурой,
недоумевал — да кому ты нужна?.. Ненавидел, кричал, матерился, много пил водки,
мучился жгучей обидой, обещал, что она еще приползет, пожалеет, строил
предположения — что-то нелепое и беспомощное — про деньги, про самолюбие, про
других… то, что обычно и говорят, когда гонят, искал причины, придумывал ей
поводы, сложные измышления, пытаясь скрыть от самого себя простоту и ясность,
только бы не признавать, что не потянул, жаловался, придумывал, выворачивал,
убеждая других и себя, боялся огласки, пытался, конечно, грабить. Все отдала,
запаковала сама в коробки, отправила почтой, даже то, чем он не владел, а что
только видел, читал, хотел бы иметь, как свое, не жалела, знала, что ему все
равно будет мало, все равно будет уверен, что обделен, будет считать все ее
своим, перевернет все с ног на голову. Потому что не она списывала с него, а он
— с нее.
Потом, когда прошло время, усомнилась, захотела все же
поговорить, сказать все, как есть. Чтобы попробовать мирно, без вражды и
утомительных соревнований. Ну, смешно же рядиться с бабой!.. Испугался. Понял,
это нельзя — опасно для жизни. Как на картинке с электрощитка:
«Не влезай, убьет!». Боялся своего отражения. Панически испугался ничего не
увидеть в этом зеркале, ведь она решила отвернуть его от себя и повернуть к
нему. Предлагала ему поговорить с глазу на глаз, по-честному, по-простому —
думала, станет спокойнее, легче, что он перестанет злиться — сказать все, как
есть, простить друг друга, расстаться с миром, кто о таком не мечтает? Но
панически отказался. Не смог лишить себя этого последнего козыря — ведь так
удобно ее отменить. Заказала даже молебен о здравии — разбил лицо в кровь,
катаясь на лыжах в этот самый момент. Может быть, совпадение, но вряд ли.
Узнала случайно, испугалась, решила больше не вспоминать, отрезать, забыть.
Священник говорил, надо все покрывать любовью и любовью же
побеждать. Тем более, что никогда никому из нас никуда друг от друга не деться.
Врач сказал, взаимная наркомания. Это опасно, мучительно. Но
ничего не поделаешь — такой диагноз. И не один он. Надо выжить.
Старательно, ежесекундно ловила себя на каждой мысли о нем и
все отрезала, вытравливала, как болезнь, как адский морок, как волосы поднимала
бы от лица, как стряхивала бы пыль дождя с пальто, как проводила бы по лобовому
стеклу новым дворником, как включала бы яркий свет в темной комнате, как
выбрасывала бы лишнее, пыльное старье, как вдруг выходила бы на морозный двор,
где снег и солнце, и веет ветром счастья, и все легко. Даже когда он все же
пытался намеренно ее уязвить, по-дружески делился со всеми, до кого успевал
дотянуться, тем, как она его оскорбила, погубила, избила, изранила, уязвила,
влезал в память, в почтовый ящик, в ее письма, фотографии старых друзей, детей,
подбрасывал фотографии себя и каких-то задорных девиц или томных, с надеждой,
чтобы она ревновала, — отстранялась. Все было яснее ясного. А потому —
вычеркивала, блокировала, забывала, отворачивалась и замирала, чтобы не
слышать, не видеть, не читать и не прикасаться, не разочаровываться еще больше.
Жалела его, сожалела, а потом, постепенно становилась и равнодушной.
И — распалось.
Отпускало день ото дня. Дни заполнялись заботами и друзьями,
работой и чем-то совсем новым, вернулась горячая связь с детьми и острое
ощущение жизни — счастье затопило сосуды, снова наполнило сердце, согрело
остывшую было кровь. Ледяное и острое вышло сквозь ребра, и больше уже не
болела спина и горло не схватывало. Остались, конечно, воспоминания, по большей
части приятные. И совершенно чужие.
Увидела его на улице со спины, прямо под ее окнами. Он стоял,
кривовато поставив ноги, говорил с кем-то по телефону в смешной красной шапке.
Узнала, даже тепло улыбнулась. Но окликать не стала. О чем говорить? О чем?..
Да и зачем?..
Говорила когда-то — хотела быть с ним. Идти рядом. Наверное,
это — больше всего. Ехать в поезде, плыть на лодке, лежать, читать книжку,
когда он сидит за столом, вместе есть, пить, выпивать, смеяться, целовать его,
чтобы он гладил ее по волосам, смотреть, конечно, вперед, серые тучи
чувствовать над головой, выздоравливать, рассматривать снимки, ехать в
Кириллов, срывать последнее осеннее яблоко с облетевшего уже серого дерева,
ехать в машине и спать, спать, лежа рядом, спина к спине — как спят в банде
соратники, готовые умереть друг за друга в любой момент.
Потом, через пару лет, пыталась кому-то вежливо отвечать на
вопросы, объяснять, но смогла только вспомнить, как он сидел у нее на кухне,
потирая руки с мороза — в белом свитере с крошечной дырочкой на рукаве, потирал
руки, мелким движением опрокидывал стопку и радостно говорил: «Тепленько у вас
тут! И вкусненько!».
И не было видно лица.
«Тепло и вкусно», — отчетливо произнесла она вслух.
И неожиданно с облегчением рассмеялась.
Но в комнате, к счастью, уже давно никого не было.
* * *
Поезд затормозил. Тихо подплыл к полустанку. Сонная женщина в
сером платке махнула рукой с ярким желтым флажком и побежала через пути к
маленькому домику — почти игрушечной избушке. Из трубы шел игрушечный же дымок,
а перед домом паслась игрушечная, серая в наступающих сумерках коза. Темнело
медленно, но было еще светло — тот самый волшебный час, который операторы
называют «режим».
— А вы? Что же вы? — спросила я второго.
Он на меня не смотрел. Но первый неожиданно принял мой вопрос
на себя.
— Что я?… Забыл.
Его знакомая с большим достоинством резала какие-то
бутерброды. Мелькали затейливые разноцветные ноготки.
— Забыли?!
— Ну да, забыл. А что мне? Живу…
— Я бы не смогла.
— Да ладно! Разве мы знаем, что можем? Матери детей, вон,
своих бросают, и то ничего. А тут — просто чувства. Разбитых таких сердец —
пруд пруди, вся мостовая в осколках…
— Но ведь любовь! Нельзя же просто вычеркнуть несколько лет
жизни… живых людей… «Всякое дыхание да славит Господа» — не нам судить!..
— Знаете, я устал. Да и трудно это. Я не привык… не верю…
И вообще — это страшно. Очень страшно. Легче жить безо всякой любви, скользить
по поверхности, встречаться, смеяться — некапризные женщины, общие друзья, нет,
приятели, всякие эти праздники, презентации, водка, цветы, фотокарточки,
задушевные разговоры, конечно… имитация, в общем. А любовь — зачем и кому это
нужно, на самом деле? Прощать, каяться, принимать в полноте, наступать на себя,
умирать вместе… Кому это нужно? Мне — нет.
Женщина в сером платке бежала назад к станции со свернутым
теперь уже желтым флажком и прозрачно-белым фонарем в руках. Станция «Илеза»
Печорской (ныне Северной) железной дороги.
На самом деле, молчал. Мрачно сидел, сдвинув брови, молчал,
не говорил ничего. Стекленел — глаза стали серые, холодные, злые, нос
заострился, подбородок выставил вперед — зубы сцепил с ненавистью, поджал губы.
Показалось — может даже ударить.
Отшатнулась. Вопросов больше не задавала.
Было стыдно. И страшно… Смертельно. И навсегда.
Второй, потирая руки, разлил оставшееся. Бодро поднял:
— А вот анекдот!..
И все оживились.
Поезд тронулся.
Ехали в купе вчетвером.
Единственное, что нас объединяло, — дорога.