Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2017
Об
авторе | Виктор Георгиевич Цатрян родился в январе
1986 года в Баку. В 1989 году его семья переселилась в Севастополь. В 2008-м
окончил филфак МГУ. Учитель русского языка и литературы, неисполнительный
директор школы НОС. Публиковался в «Знамени» — № 3, 2011. Живет в Подмосковье.
* * *
Пелена
следов на пёстром полу,
асимметричность цифр на циферблате.
Состав урчит, проталкиваясь в бору меж сосен,
потом визжит на скате.
По всем признакам близятся ночь и мгла.
По всем признакам — блеску луж, звону стёкол —
выйдет баран на небо и вытаращит глазика два:
один — Венера, а второй — не знаю, как назвать, но такая блёклая.
Состав горящих ящиков ускользнёт на запад
и с минуту будет взлетать, отрываться —
ууу, ууу! —
потом растает в подмосковных пёстрых лесах без следа,
как тают твои дни китайцы.
Позади полмиллиарда, впереди — такая же тьма,
только всего и видно, если приглядеться:
туман висит меж землёй и кромкой озера, да забор, да домика, кажется, два,
и где-то на зге скрипит и приотворяется дверца
или целая дверь…
Я видел многое: как троллейбус наливается доверху золотом реки
и сворачивает к просёлку с автобана,
как в сирень белую вдруг превращаются мотыльки
и тает родной язык в зубах невежды тирана.
Я видел барана на небе и цепочку ящиков вдали,
я научился предсказывать наступление утра.
Я в осколках вечерней росы, я в каждом вздохе земли —
осколки и вздохи во мне —
чудо.
* * *
Только
крикнул петух
да упала тень,
а вагон наполнился четырьмя пространствами:
самим вагоном,
его отраженьем в окне,
лесом, бегущим меж кресел,
и гражданами, по-украински глотающими предударный гласный.
Здесь солнце смягчает всё:
даже дребезжанье дряного мотора,
даже матерность фраз
и мыслей,
даже мой абрис средь пятен и линий.
Ему нет дела ни до кого из нас,
и потому оно правдивей,
теплей
и пустынней.
Я прибуду на станцию Истра и стану ждать такси.
Вспомню крикнувшего петуха,
вспомню что-то такое,
что забыть не хватает ни совести, ни смелости,
ни сил.
Промелькнёт прохожий — я останусь для него стоящим
незнакомцем —
или исчезну вовсе,
растаю
как что-то живое.
Утром
кто-то плутал…
Утром
кто-то плутал через сумрачный лес, спотыкаясь, тряся головой.
Там с промёрзлой земли осыпается след, сосны держат оскал круговой.
И по белой траве кто-то вышел к реке: иглы плыли по стылой воде.
Кто-то маленький шёл в шутовском колпаке, нёс молчанье в рябой бороде.
А по ветвям дубов трясогузка цвела, и с холмов поспешали ручьи.
Он застыл у воды, наклонился едва и ладонями лёд намочил.
Он медлительным комом растворился в реке и поплыл по широкой воде.
Я плутаю по лесу, стою вдалеке — и его замечаю везде.
* * *
Вся
история — здесь, в расписных на асфальте узорах.
Всё — в изгибах берёз, в лоскутах столбовых фонарей.
Видишь ветер в вершинах, ты слышишь застенчивый шорох
речек, вставших от льда, первых пророслей, голых
ветвей.
Как
напорной водой, всё залито безудержным солнцем,
каждый вычерчен камень в асфальте, и каждый росток оянтарен.
Что видишь ты слышишь в такой позолоте?
Почек медленный рост? Блеск в глазах? Дальний тоненький звон?
Да,
ты высмотришь всё: в этом свете и зрячий прозреет.
Теплотой опоён, он на миг от забот отрастёт
и увидит, как лошадь тяжёлая пряталась в двери
лет двенадцать назад, на веранде безликий киот опрокинув-сломав.
Зрячий
выищет бедного шпица,
с объявлений сбежавшего в Лондон помоек глухих.
Или мальчика — в скуке лицо, — шёл к ручью утопиться,
но тебя повстречал и к тебе тощим сердцем приник.
Мы
ходили с тобой вчетвером по старинной дороге,
где берёзы друг друга теснят и в лохмотьях столбы.
Клён шептал о весне нам, утопшие души — о Боге,
а старушка с чернильницу ростом двух лёгких борзых проносила, смеялась.
Ты
помнишь ли ветер в вершинах,
окон огненный трепет и голос оставленных слов?
Вся история — здесь, в этих трещинах странных и длинных,
в этом цвете пылином, в покое упавших стволов.
Зрячий
выищет нас. Углядит в давних отблесках солнца,
обнаружит в движеньи теней, среди песен живых…
Вся история — здесь. Я не знаю такого оконца,
чтоб ты в нём не увидела мир отражений своих.
Рыбаки
Всё
мешается в пене безбрежной:
корабли молодых рыбарей,
горы тающих льдов белоснежных,
косяки остромордых зверей.
Ты
как будто выходишь из дому,
за окном то ли лёд, то ли сад.
Там с тобой говорят по-иному
ветер улиц и злой снегопад.
И
как будто бы ты благодарен
и морозу, и ветру в лицо,
и как будто бы ты изначален
в стаях мелких подводных швецов.
И,
пронизан, распорот, заколот,
весь как есть, ты подался вперёд.
Под тобою смещается город.
В серой пене клубит небосвод.
* * *
У
всех поэтов, не вернувшихся из лагерей,
у тех, кто не дошёл на марше,
нет больше голоса.
А тут всё те же:
Пушкин, Бродский, Блок,
Маршак
и новенький какой-нибудь подсолнух,
например, Стекляшин.
* * *
Возьми
своё ведро и выйди в сад,
чтобы с утра согреть топлёным снегом…
Игнатьев взял ведро и вышел в сад,
чтобы холодный дом топлёным снегом…
и замер.
Снег
искрился, как паркет,
и сыпал серпантином в шумном зале,
фонарь
струил, как люстра, щедрый свет,
вповалку взрывы с криками лежали.
Как
жалкий родственник, последний фейерверк в коробке с огоньками из Китая,
в глазах Игнатьева Л.Н. мелькнул — исчез —
мелькнул неясный сон, неясная, другая…
не жизнь ли?
В
ватнике без рукавов,
штанах спортивных и безмолвных кедах
он возвращался в дом.
Густой покров стирал его,
как след его со снега.
К
утру устанет праздный снегопад,
и торжество растает на рассвете.
В седьмом часу в притихший, спящий сад
за снегом новогодний выйдет ветер.
Мелькнёт — толкнёт снежинок верхний слой —
и нет его, он спрятался за крышей.
А тот, кто тащит полное домой ведро,
заметит вскользь, что тихо стало тише.
Когда
на красную спираль сухой плиты
поставишь ты ведро, ведро печально звякнет,
плита злорадно зашипит,
а ты начнёшь готовить монотонный завтрак.
И
снова вспомнишь, как в далёком сне
ты волочился за хмельным трамваем
и сочинял, что будешь врать жене,
от жажды, от стыда, от радости сгорая.
Ты
жил, ты делал что-то в той дали,
ты, кажется, был цирковым артистом,
Игнатьев Л.
Кипи,
твой снег, кипи
в ведре стальном, нагретом, грязном, чистом.