Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2017
Об
авторе
| Игорь Леонидович Волгин, писатель,
историк, академик РАЕН, президент Фонда Достоевского, профессор МГУ им. М.В.
Ломоносова, Литературного института им. А.М. Горького, основатель (1968) и
бессменный руководитель легендарной Литературной студии МГУ «Луч», ведущий
программы «Игра в бисер» на телеканале «Культура», — отметит в марте свое семидесятипятилетие. Печатался в «Знамени» — № 12, 2014.
Живет в Москве.
* * *
На изломе жизни, на излёте,
у ларька, где жмутся алкаши,
если хочешь — думай о работе,
хочешь — о спасении души.
Что работца — ну её в болотце:
без неё-то дел невпроворот.
А душа, коль есть, она спасётся,
если только дать ей укорот.
Обозри своим блудливым оком
этот вечно длящийся бардак.
Постарайся мыслить о высоком,
а о низком — мыслишь ты и так.
Гордый, как в изгнании Овидий,
и непогрешимый, как дебил,
вспомни лучше тех, кого обидел,
вспомни всех, кого недолюбил.
Мой двойник, мой двоечник угрюмый,
собутыльник, старый раздолбай,
о стране, прошу тебя, подумай,
задний ум со скрежетом врубай.
Человеком ныне будь и присно —
сапиенсом, если повезёт.
Может быть, любезная отчизна
от тебя лишь этого и ждёт.
И она, ценя твой подвиг ратный,
двинет по дороге столбовой.
И простит мне стих нетолерантный,
запоздалый, злобный, лобовой.
* * *
Ну что — опять корейская война?
…Мой первый класс — тогда, в пятидесятом,
когда застыл в полшаге от рожна
уставший ждать нерасщеплённый атом.
Артиллеристы, Сталин дал приказ!
И холодом пахнуло с океана,
и загремел услужливый фугас
немедля — от Сеула до Пхеньяна.
Курился в сопках утренний туман,
менялась историческая сцена —
и оттеснял негодный Ли Сын Ман
любезного нам с детства Ким Ир Сена.
Тот пятился надеждам вопреки!
Но грозные, как воины Саула,
вступали в бой китайские полки,
нависнув от Пхеньяна до Сеула.
И сам Макартур ёжился, как бздун,
и шли когорты, сушу половиня,
и руку простирал Мао Цзедун
на Тяньаньмэнь — от яня и до иня.
…Что мне Гекуба, что Гекубе я —
в слепой ночи, в предвестье выбраковки,
пока весы подъемлет судия
сквозь снежный вихрь на голой Маяковке.
Но всё нейдут чудные из башки
названия, что мельче нонпарели,
куда в азарте тыкал я флажки,
к тридцать восьмой пробившись параллели.
…Зачем тебя, страну мильонов роз,
и грёз моих, и нежности обитель,
богиню — соименницу угроз
не изваял какой-нибудь Пракситель?
Чтоб высилась ты твёрже и прямей
над той землёй, что в ненависти слепла,
и чтоб не мучил памяти моей
чуть слышный шорох жертвенного пепла.
* * *
Поучимся ж серьёзности и чести
на западе
у чуждого семейства.
О. Мандельштам. К немецкой речи
Тётя Соня не любила немецкую речь.
Хотя, наверное, не об этом речь.
В чешском городе Марианские Лазни (бывшем Мариенбаде)
пьют минеральную воду и есть площадки для гольфа.
…Я почти ничего не знаю о своём двоюродном брате,
убитом через день после безоговорочной капитуляции
снайпершей из вервольфа.
Зато я отлично помню тётю Соню, его маму-врача,
одинокую старуху, ввергнутую во мрак,
убеждённую, что лично её касаются строки Слуцкого Бориса Абрамовича
«Как убивали мою бабку?
Мою бабку убивали так…»
Ибо все её родичи (а было их, словно сосен в бору),
верившие, что мы в сорок первом возьмём рейхстаг,
были убиты
без объяснений
в Бабьем Яру,
и в других менее знаменитых местах.
Тётя Соня не выносила немецких фраз.
И тут сам Гёте ей не указ.
О жестоковыйный язык, ты любишь, как ненавидишь, —
кровь христианских младенцев, русиш швайн, маца —
и если твои фонемы смягчил шелопутный идиш,
то что же не умягчил он аборигенов сердца?
…Я уж давно немолод и лечу свои хвори в бывшем Мариенбаде,
где дойче
шпрахе несётся со всех сторон,
и бюргеры Кёльна (опять цитата из Слуцкого) от местных красот в отпаде
и не жалеют для поправленья здоровья ни евров, ни
крон.
Впрочем, как можно предположить, язык ни при чём —
дело, очевидно, в носителях языка.
То есть в том, как носить его, защищать ли огнём и мечом
от какого-нибудь харизматика и мудака.
Чтобы и русский, лучше которого,
кажется, нет,
моя отрада и мука и, может, мой тайный дух,
не зазвучал бы однажды, как сивый бред,
коробя и оскорбляя вселенский слух.
* * *
Собаки любят бескорыстно —
не за Биг Мак.
И было так всегда — и присно
да будет так!
Собаки любят без оглядки,
без громких фраз.
Такие уж у них порядки —
не как у нас.
Свободны от сомнений лишних
у них умы.
Они положат жизнь за ближних —
не то что мы.
Судить их следует, как видно,
по их делам.
Им за себя бывает стыдно —
не то что нам.
Но если ты не в настроеньи,
то тут как тут:
и мордой ткнут тебя в колени,
и в нос лизнут.
Они подобны эскулапу,
ты их не бойсь.
Как сказано, на счастье лапу
подай мне, Джойс.
А если кто посмотрит косо,
то ай-яй—яй!
И ты без всякого вопроса
его лайяй!
Памяти Георгия Гачева
В жизни книжной и облыжной,
унижающей стократ,
разве что погоде лыжной
вроде Пушкина я рад.
Утром выгляну в оконце
сквозь узоры зимних роз —
так и есть: мороз и солнце.
Пишем: солнце и мороз.
И приход свой обозначив,
как у нас заведено,
весь живой Георгий Гачев
постучит в моё окно.
И по утренней пороше,
там, где лесополоса,
мы уйдём с тобою, Гоша,
в эти самые леса.
Там не водится грабитель —
лишь безмолвие и снег.
Может, вот она — обитель
этих самых чистых нег.
Но заходит ум за разум,
сам себе уже не рад.
И тобою я повязан,
мой подельник и собрат.
Долготе духовных оргий,
постижению азов
научи меня, Георгий,
любомудр и философ.
В чём, поведай, жизни фокус,
как управиться с судьбой,
где он, космопсихологос,
столь излюбленный тобой?
Небо звёздное над нами,
как и было испокон.
Но куда в людском бедламе
делся нравственный закон?
Недоступен этот нумер
или нет его в сети.
Может, Бог и вправду умер
в Бозе, Господи, прости!
Наши души расфигачив,
прёт улыбчивое зло.
Может, просто, друг мой Гачев,
с веком нам не повезло?
…Но, не внемля этим толкам,
как шалунья-инженю,
белка шастает по ёлкам,
шишки мечет на лыжню.
От Валдая до Алтая
меж высоких облаков
реют птицы, наблюдая
растворенье воздухов.
Злой волчище каждый шорох
ловит, сглатывая страх,
словно прячущий в офшорах
состоянье олигарх.
…И без всякого мажора,
горькой правды не тая,
мне указывает Жора
на разумность бытия.
Уж такой выходит локус —
хоть январь, а хоть июнь.
Вот он, космопсихологос —
всюду он, куда ни плюнь.
Смысл творения неведом!
И отнюдь не по прямой
мы с покойником-соседом
возвращаемся домой.
Там огонь затеплят рано,
и под пение харит
там покойница Светлана
нам картошечку сварит.
* * *
Блещут шпаги, сыплются реалы,
кабальеры ломятся в альков…
Не подсесть ли нам на сериалы
в новогодье — жребий наш таков.
В эти дни блаженного безделья,
что лишь раз случаются в году,
предпочтём готовые изделья
интеллектуальному труду.
Вот романа пламенного завязь,
вот кинжал в доверчивой груди…
За пивком, кайфуя и расслабясь,
за сюжетом нехотя следи.
Что героя ждёт за поворотом,
кто убийца с низменной душой?
Не ревнуй к падениям и взлётам
жизни авантажной и чужой.
Ты не честолюбец и не гений,
и, наверно, это не беда,
что таких отчаянных мгновений
у тебя не будет никогда.
Что ж, утешься позднею обидой,
досмотри прикольное кино.
И жене нечаянно не выдай,
что, блин, разлюбил её давно.
Этюд
За что б я ни брался,
про что б ни пытал —
мелодия Брамса
гналась по пятам.
Корячился диктор
косой от вранья —
Нейгауз и Рихтер
спасали меня.
С глазами навыкат
пусть ржёт шоумен —
по-прежнему выгод
не ищет Шопен.
(Зачем ни в какой
не внесённый реестр
играет такой
зашибенный оркестр,
где каждому рай дан
и каждый велик?)
О Шуберт! О Гайдн!
О Глинка! О Григ!
На бездною горбясь,
чтоб я не робел,
в запретную область
вступает Равель.
Не ведая пауз,
лабают легки
Вивальди и Штраус
в четыре руки.
Хоть мир и греховен,
но всё нипочём,
коль в теме Бетховен
с Петром Ильичом.
…За речкою Коцит
не ценят соц-арт.
Там царствует Моцарт,
а, может, Моцарт.
На крышке вощёной
он пишет «Good day!»
О брат неотомщённый
Вольфганг Амадей!
И, взором нетрезвым
блуждая окрест,
сквозь тернии к звездам
взмывает Модест.
И узники смерти
встают во гробах…
…О Вагнер! О Верди!
О Скрябин! О Бах!
…Гуляет на воле,
поскольку привык,
комаринский, что ли,
прикольный мужик.
И голосом Отса
средь всех передряг
врагу не сдаётся
наш гордый «Варяг».
На радость дочурке,
играет гармонь.
И бьётся в печурке
тот вечный огонь.
…Пускай я в накладе
от разных афер,
но жить бы мне ради
той музыки сфер.
И, веря в поруку
блаженнейших слов,
не смыслу, но звуку
внимать я готов.
Не в этой ль пучине
придёт мне каюк?
О Лист! О Пуччини!
О Гендель! О Глюк!
* * *
Выйдя к залу многоглазому,
очи хмурые воздев,
научу-ка уму-разуму
этих юношей и дев.
Мол, со мною не забалуешь —
хоть не Тур я Хейердал,
но, однако, не столь мало уж
я в сей жизни повидал.
Зрел поэта пригвождённого
враз к позорному столбу.
Видел маршала Будённого —
не на лошади, в гробу.
Хоть и тема это личная,
не забыть до крайних дней,
сколько стоила «Столичная»,
килька баночная к ней.
Помню Мао я и Сталина,
и Никиты разбалдёж…
— Что ты, старая развалина,
охмуряешь молодёжь?
Что им фатеры и муттеры
и в груди чадящий угль,
если есть у них компьютеры:
жаждешь истины? Погугль!
Не спастись уже Афонами —
вместо этой чепухи
офигенными айфонами
отпускаемы грехи.
На просторах милой Родины,
богоизбранной страны,
нам ни Пушкины, ни Одены,
ни Шекспиры не нужны.
…И, услышав эти доводы,
я в пустыню подался,
где меня кусали оводы,
больно жалила оса,
где любое насекомое
причинить старалось вред.
…И младое, незнакомое
хохотало мне вослед.
* * *
Что нам до улыбки Моны Лизы,
до её загадочности, блин,
если мы отхватим по ленд-лизу
всё, что в Интернете наскоблим.
На фига нужны нам эти Моны,
эти стоны, Господи, прости,
если есть на свете покемоны,
с кем нехило век свой провести?
Ибо время пестовать и нежить
не сограждан, жадных и тупых,
а — обворожительную нежить,
что, прикинь, живее всех живых.
* * *
Ну что ж, и я умру когда-то,
мой милый друг.
И станешь ты персоной грата
в кругу подруг.
Входя в любое помещенье,
не без причин
ты станешь повергать в смущенье
сердца мужчин.
…Река забвенья будет литься,
качая плот.
И звёзды будут шевелиться
и над, и под.
И неба этого бездонней
не знал никто.
И жизнь твоя, как на ладони,
вся — от и до.
А там вдали, за листопадом,
на склоне дня
тебя приветит кто-то взглядом,
кто знал меня.
И будут дни тянуться долги
с тоской и без.
И, может, вновь беднягу Порги
полюбит Бесс.
* * *
Уготован ад нам, рай ли,
совершён ли жизни круг,
хорошо б узнать в Израиле —
так сказать, из первых рук.
И брести бы, не судача,
кроме Господа, ни с кем,
от Стены, положим, Плача
в ближний город Вифлеем.
Но вальяжен и неистов,
ненасытен, как Ваал,
вал лопочущих туристов
валит, как девятый вал.
Сколько их и как их имя
тут сам чёрт не разберёт,
что сидит в Ершалаиме
возле Мусорных ворот.
Враг Писания и Торы
до скончания времён,
сея вздоры и раздоры
меж народов и племён.
Знать, не зря поэт Языков
упреждал нас, дураков,
о нашествии языков
и смешеньи языков.
Но мерещится порою,
что ещё надежда есть,
и над Храмовой горою
прозвучит благая весть.
Обрезанье ли, крестины,
но едины дух и плоть.
Машет веткой Палестины,
всех приветствуя, Господь.
И войдём мы в Царство Божье,
в вечность, сладкую, как джем,
где у самого подножья
расположен Яд ва-Шем.
* * *
Время, висящее на волоске, —
море стирает следы на песке.
В поле, в лесу ли, у кромки воды
наши с тобой исчезают следы.
Всё пропадает за ними вослед —
памяти нету и прошлого нет.
Время свернулось, пространство рябит,
праздные сходят планеты с орбит.
Будто бухают, угробив ландшафт,
черти и ангелы — на брудершафт.
Снова безвидна земля и пуста —
с чистого Бог начинает листа.
Рея над бездной, в рассветную рань
Он простирает творящую длань.
Вот уже свет отделился от тьмы.
Малость терпенья — и явимся мы.
…Солнце, встающее наискосок,
время сыпучее, словно песок.
И, как в насмешку, у самой воды
снова несмытые наши следы.
* * *
С годами всё похожей на отца
я становлюсь. И, знать, не без причины
в моём лице — черты его лица:
всё твёрже рот, всё явственней морщины.
И отраженье матери, что так
меня хранило в юности беспечной,
тускнеет, словно стёршийся пятак —
на склоне жизни и пред жизнью вечной.
Но, может быть, земное отлюбя,
вне времени — ни старше, ни моложе,
как бы впервые только на себя
мы в смертный час становимся похожи.
* * *
В мае, июне, июле,
в августе и сентябре
сирый, как платье на стуле,
клён зеленел во дворе.
Шёл Маяковский по Бронной,
ажно булыжник звенел.
…Но, как зелёнка, зелёный
клён во дворе зеленел.
Горький развешивал флаги
в чаяньи лучших времён.
…Не помышляя о благе,
кроной покачивал клён.
Птицы садились на темя
и, оглядевшись вокруг,
вдруг понимали, что время
вовсе отбилось от рук.
За пасторалями — порно,
и утешенье в одном:
молча, угрюмо, упорно
клён зеленел за окном.
Чтобы твою ли, мою ли
жизнь осенять на заре —
в мае, июне, июле,
в августе и сентябре.