Алексей Пурин. Седьмая книга
Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2017
Алексей
Пурин. Седьмая книга.
— СПб.: Издательско-полиграфическая компания «КОСТА»,
2017.
Композиционно
«Седьмая книга» напоминает монетку. На аверсе (первое стихотворение) — Аполлон,
на реверсе (последнее стихотворение) — то ли снова сребролукий
покровитель искусств, то ли сатир Марсий — уже не
разберешь. Игра в монетку очевидна в завершающем цикле «Ад» — о череде
позабытых селевкидских правителей, скорость
умерщвления которых сродни калейдоскопу смертей эпохи проклятых королей (или
дворцовых переворотов) — только здесь судьбами монархов играет Клеопатра Тея.
С чего начинается книга? С привычной для Пурина телесности,
за обилием которой еще два-три сборника назад скрывалась, вспомним Алексея Машевского, тема «трагического умирания языка, то есть
культуры, то есть всего, что есть в человеке человеческого»1 : «в центре плоти / …ощущался созиданья пыл».
Но нет. В центре «Седьмой книги» — мертвая плоть: история,
архитектура и тексты, которые устоялись во времени. А значит, как сказал
Александр Вергелис, «прежде всего традиция,
дисциплина и по преимуществу разговор с теми, кто был до нас, а не с теми, кто
придет после»2 .
Стихи из раздела «Пропущенное» насыщены тропами и образами,
объемны, позволю автоцитату, «не только визуально, но
и ассоциативно»3 .
В них нет прозрачности — «Следует ли мне и теперь “от страстей кукарекать”, как
сказал Бродский?»4 — позднего Пурина. Почему? Разгадка — в датах
написания: в основном это 1990-е, то есть — период от «Евразии» до «Таро»
(известных пуринских циклов), когда автор не только
не стеснялся страстей, но и всего себя ставил на кон.
Эстетика для Пурина важнее нарратива, его стихи подчас
бессюжетны — слайд из исторического диафильма; вырванная страница романа
становится локацией, фоном, поводом для мыслей о жизни и вечности. Если Пурин и
ищет новые смыслы — то лишь в оттенках категорий, прошедших проверку временем
и… Аполлоном.
Искомое для него — перемирие с тщетой, избавление от нее. Это
показано в стихотворении «Поедем в Вырицу — мириться», нарочито-замедленном
поначалу («нежарок тускло-золотой / диск помраченного
светила» или «гроза обмолотила / немую пойму за рекой») — у протагониста есть
время лениво любоваться красотами гатчинского поселка. Интерес к бытию
возникает при появлении набоковских нимфеток («миг спустя развеселит / смятенье
девочек, похожих / на закупавшихся Лолит»). Речь не о подвигах Гумберта (у него свой действенный способ борьбы с тщетой).
Соприкосновение с культурой, даже на уровне ассоциаций, пробуждает
героя; темп стихотворения ускоряется («…Бежим!» — от внезапного дождя) — и вот
искомый рай, удовольствие от пробуждения чувств, найденное в
обыденном.
Эта амбивалентность смысла (здесь: то ли рай — бытие, то ли
бытие — рай) свойственна многим текстам Пурина. Вот и двуликий Янус — палиндром
Танатоса и Эроса, и сербско-хорватский
язык («в Загребе вдохнут, а выдохнут в Белграде») подчеркивают — восприятие
культурного или исторического объекта (тем более Бога!) зависит от угла обзора.
Та же Клеопатра Тея — злодей или жертва? И не амбивалентна ли по своей сути
метафора?
«Сербско-хорватский словарь»
(1997–2002) пишется на языке жизни и смерти («Серб, словно серп в жнивье, в
поверженном хорвате / пытается найти ответы на вопрос»), мира и войны,
объединенных по закону сообщающихся сосудов. Птичники добывают голубей (мир),
птичников добывает «свинцовая медь» (война). Пурин не осуждает сербско-хорватскую войну, он показывает ее бессмысленность,
подчеркивая противоестественную (едва ли не гражданскую) сущность («и
мечтательный век, расщепивший державы и атом, / вновь листает в землянке свой
сербско-хорватский словарь»). Это позиция поэта-гуманиста, столь неявная для
Пурина в последнем десятилетии, когда он все больше предается рассуждениям о
времени и вечности. В некотором смысле Пурин продолжает погружаться в
стихотворение-воронку Державина «Река времен…» И словно подчеркивает: понятие
вечности относительно, разглядеть в мультикультурном
мире подлинную ценность, окруженную мириадами симулякров, — невозможно: «Но той
еще на небосводе нет / звезды, что нашим правнукам примнится
/ живой — и вечный передаст привет».
А потому все чаще обращается к безусловному.
К шедеврам архитектуры, текстам априори великих предшественников. Даже ценимый Пуриным Борис Рыжий не вызывает особых ламентаций — его
физический уход не так страшен, поскольку в стихах Б.Р. «живет незримый свет,
который / позолотит и взаперти / листву за самой черной шторой».
Значит ли это, что поэт — всего лишь оболочка, транслирующее
окно?
Отчасти.
Телесное и духовное спаяны («сладок / нам только узнаванья
миг»); они — две стороны искомой монеты с торсом Аполлона. На аверсе —
искусство, на реверсе — порок. Временное и вечное —
еще одна тема «Седьмой книги». В стихотворении «Езда в незнаемое…»
безжизненный остов осязаемого остается в истории лишь после обретения духовной
плоти. В «Нарциссе» подобная мысль выражена иносказательно. Живой сын Кефисса, любующийся отражением, — остается на берегу реки,
но может оттуда в любой момент уйти (лик-образ преходящ); мертвый Нарцисс,
слившийся «с любимым ликом» — утонув, — навсегда остается в воде, а значит, и в
культуре ad aeternum.
Архитектура — из той же категории. Немало текстов посвящено
описаниям храмов и городов. В воронку времени попадает даже Бог, застывший
«сталагмитами» в соборах Амьена, Шартра и Реймса (они считаются эталонами
готического стиля) — то есть, даже Бог обязан пройти проверку вечностью! Но если
вспомнить про амбивалентность смысла, предложим и такую трактовку: в соборах есть
Бог, Он застыл в вечности — и от Него остались только следы.
В книге есть несколько переводов из Рильке и Гельдерлина. Поначалу их можно принять за
аутентичный текст — указание на первоисточник помещено в скобках после
стихотворения. Сходство неслучайно. Перевод, по Пурину, — сотворчество, а
потому в книге появляются тексты, обозначенные так: «Из Верлена», «Из
Себастьяна Найта» — то ли созданные
по мотивам, то ли переведенные излишне вольно.
Первый раздел завершается мировоззренческой констатацией (в
природе / вечности, а равно — в искусстве, существует гармония, не свойственная
пока еще живым людям) и очередным переводом из Рильке. Сюжет последнего
простирается от зноя «в телесной тесноте» до памяти, выжженной тьмой, и жизни
«в пыланье инобытия», то есть: от частного
(телесного) к общему, что еще раз напоминает о творческой эволюции поэта
Пурина.
Второй раздел — «Почтовый голубь» — составляют
преимущественно стихи 2011–20155 годов. В них явственнее мотив уходящего для
автора, но всевластного времени: «Но Время, и богов испепелив, / течет, играя».
Продолжается разговор (перекличка?) с предшественниками (друзьями / персонажами
книг / самим собой), чаще об искусстве: «Иван Ильич, достигший просветленья,
мне дорог меньше строчек дорогих» — речь о подлинном произведении, которое в
любых одеждах прекрасно, и — априори переживет своего творца. (Любопытно
сравнение букв в имени поэта К.Р. и его державной неконформности
с буквосочетанием «к.-р.» в делах зэков — то есть, с контрреволюционной
деятельностью.)
Пишет Пурин и стихотворные отчеты о путешествиях — в Австрию,
Италию и др.
Земное и возвышенное то находятся в симбиозе, то отторгают
друг друга. Вот поэт любуется усыпальницей Габсбургов («Цезари, лежащие в
свинцовой / немоте серебряных ларцов»), вот — внимает звукам скрипки, вот —
утверждает приоритет музыки над тленностью тела ее создателя, пусть даже
конькобежца («стылый мрак безвременья разрежет / музыкой во льду»).
Пурин обращается и к истории с застывшими (арте)фактами, но с четким пониманием — из рукотворных искусств
музыка и поэзия самые нерукотворные. Подчас это подается с иронией. Так стихи,
в которых между строк декларируется приоритет искусства над историей («Музыка
на закате») созданы… в венском Музее истории искусств.
Мысль, по Пурину, не тверда. Поэт не способен сделать вазу
(«вовек не высечь из живого / ту твердь, что выточил резец»), но все же слова —
атрибут вечности, а ваза, сколь бы прекрасной она ни была — быта. И, значит, подвержена тлению.
Но это касается подлинных слов. Масскульт Пурин приравнивает
к аду для художника («Во сне привиделось: в аду / я то мучение найду, / что
вечно буду мерзкой твари / “на случай” вирши сочинять»), равно как и шоу-биз, ремесло etc., предполагающее
отказ от высокой культуры. Земное с годами интересует его все меньше, а потому
«Не важно — граппа или чача, / а важно Блок или
Сапгир».
Пурин старомодно беседует с читателем-интеллектуалом
(«Себастьян», «Вяземский», венский и римский циклы и др.), но чаще ведет
монолог — я уже писал, что у пуринского стиха нередко
больше знания, чем у его читателя, что и провоцирует хрестоматийную тоску — не
с кем поговорить на равных.
Не с этим ли связано упрощение пуринских
текстов в последние годы — обретение ими прозрачности, некой общекультурной
усредненности смысла?
Отсюда — и необязательные стихотворения, изъятие которых не
повредит цельности книги («Надпись на книге», «И Путин есть, и Буш, и Ельцин, и
Хрущев…», «Тюбинген», «Левитация»). Они понятны — а там, где пропадает загадка,
исчезает и поэзия. Нельзя однозначно трактовать аллюзии «Вестника», множество
трактовок предполагает «Вариант» — и читатель становится маленьким со-творцом и
продолжает жизнь текста.
В этом еще одна отличительная черта пуринской
поэзии. Его стихи (и статьи) рассчитаны на читательское сотворчество. Читателю
(а читателю-поэту в первую очередь) не раз предлагается домыслить
возможные сюжеты, продолжения, которые скрываются в текстах Пурина. Автор
оставляет в них неразработанные мыслительные пути (у Андрея Таврова,
например, эту роль выполняют «схлопывающиеся метафоры» — но с утилитарной
целью); выбирая столбовой, он показывает авторскую позицию, при этом не
исключая и движение читательской мысли. Хотя, может быть, это общее свойство
хороших стихов?
Программное стихотворение — «Голубем почтовым на ладони…» —
приведено в конце сборника. Оно как бы итожит духовные искания автора и
утверждает отношения с Богом (кунштюк с монетой в мини-разделе «News» в самом конце — не в счет). Повторим эту мысль:
земная жизнь (тлен) отступает перед искусством — стихом, который почтовым
голубем улетает в вечность.
Последнее стихотворение раздела это подтверждает. В «знаменателе» — земная сущность Бога-сына; в «числителе» —
божественная, а значит, необъяснимая. Кем был Иисус? — «голубком, /
младенцем». А значит, и почтовый голубь несет не только стихи — но и
божественные послания.
1 А. Машевский. Плоть,
ставшая словом // Новый мир. — 2002, № 6.
2 А. Вергелис. Живое
и мертвое // Волга. — 2017, № 5–6
3 Поединок с тоской // Prosodia.
— 2016, № 5.
4 Искомое — торс Аполлона (интервью с А.А. Пуриным) // НГ-Ex
libris. — 25 августа 2016 года.
5 Одноименная книга вышла у поэта в 2015 году,
но это было собрание стихов, написанных с 1974 по 2014 год.