1917-й и сто лет после него в архивных и мемуарных публикациях 2017 года
Опубликовано в журнале Знамя, номер 11, 2017
Константин Тарасов. Жестокая правда — лучше красивой лжи. Из воспоминаний
генерала Васильковского. Мемуары малоизвестного главнокомандующего
Петроградским военным округом (Звезда,
№ 2).
«Когда в начале августа (1917 года. — Е.Г.) ген. (имеется в виду: генерал. — Е.Г.) Корнилов (ушедший в конце мая того же года с должности главнокомандующего Петроградским военным округом и вернувшийся на фронт. — Е.Г.) снова приехал в Петроград, мы встретились с ним, как единомышленники», — вспоминает в своем мемуарном очерке другой русский генерал — Олег Петрович Васильковский. В описываемое время он возглавлял тот же Петроградский округ — и сразу заметим, что в период после Февральской революции лица, занимавшие этот ответственный пост, долго на нем не задерживались. Напряженность тогдашней обстановки передает приведенная в примечаниях к публикации выдержка из записок генерала П.А. Половцова (командовавшего войсками Петроградского округа в период между начальствованием Корнилова и Васильковского). Об упомянутой О.П. Васильковским августовской встрече генералов в ней говорится так: «Поезд Корнилова прибыл. Всюду текинские часовые. Настроение свиты нервное — боятся покушения. Попадаю (на встречу. — Е.Г.) как раз к обеду. Корнилов усаживает меня рядом с собой; по другую сторону от меня Васильковский. Смеемся по поводу редкого сочетания трех главнокомандующих Петроградским округом, сидящих рядом в хронологическом порядке (здесь и далее в цитатах курсив мой. — Е.Г.)»…
Участником корниловского заговора О.П. Васильковский не был. Но сочувствие генерала настроениям его инициаторов сквозит хотя бы в таком фрагменте очерка: «Господа Гоцы, Даны, Либерманы (здесь имеется в виду меньшевик и один из основателей Бунда М.И. Либер. — Е.Г.) <…> контролировали и парализовали всякую самостоятельность Керенского <…>. Не было твердой власти, а без нее Россия, подталкиваемая со всех сторон сознательными и бессознательными врагами, летела в пропасть».
Приведенные слова показательны и тем, что генерал, судя по всему, воспринимал революционно ориентированную среду как абсолютно неприемлемую цельную массу. В сложный и неоднородный ее характер О.П. Васильковский — как и многие люди его времени, стоявшие на государственническо-охранительных позициях — всматриваться не предполагал.
Сейчас, спустя сто лет, это выглядит проявлением одной из характерных для русской истории трагических ситуаций, когда конфликтующие части социума не способны услышать друг друга…
Судьба одного из многочисленных представителей другой, революционной, части тогдашнего российского общества отражена во второй части воспоминаний Бруно Мейснера — Иван Иванович Мейснер. Моя родословная. Публикация и вступительная заметка Игоря Куберского (Звезда, № 3). Найден был этот материал в архиве потомков мемуариста совсем недавно, уже после того, как первая часть записок старого инженера о тяжелейших испытаниях, пережитых в советско-сталинских застенках, была опубликована в «Звезде» в 2016 году (№№ 8, 9) и по итогам года получила премию журнала. Во второй части мемуаров автор рассказывает биографию своего отца, личности — как бы то ни было — незаурядной, разносторонне одаренной: «Был Иван Иванович добрейшим человеком и вместе с тем — пламенным революционером-террористом! И был он крупным изобретателем, отличным инженером самого широкого профиля». Причем обратим внимание на то, что среди многочисленных изобретений И.И. Мейснера были не только бомбы, взрывчатки или ручная граната (купленная у него в 1919 году советской властью для вооружения Красной армии), но и буквенный беспроволочный телеграф, и разработка управления надводными судами и наземными транспортными средствами (оба изобретения были запатентованы Германией, как пишется в мемуарах, «не позднее 1910 года»).
Родился И.И. Мейснер в 1864 году, с молодых лет был причастен к народовольческому движению, занимался технической подготовкой терактов. В 1887 году И.И. Мейснер был арестован по доносу за участие в подготовке несостоявшегося покушения на четырех начальственных лиц. Затем — приговор к смертной казни, замененный присуждением девятнадцати лет каторги на Сахалине. После десяти каторжных лет, проведенных в ужасающих мучениях, и еще нескольких лет ссылки во Владивостоке — побег (через Японию и Китай) в Европу, годы жизни в Швейцарии и во Франции, посвященные инженерной работе.
В апреле 1917-го И.И. Мейснер — в числе других бывших политэмигрантов — вместе с женой и детьми вернулся в Россию. Но с большевистской властью в итоге он не нашел общего языка. В 1922 году, устроившись на работу в советское торгпредство, И.И. Мейснер уехал в Германию. Предложение вернуться в СССР, поступившее от властей в 1929 году, изобретатель не принял, сославшись на состояние здоровья. 4 июня 1931 года И.И. Мейснер умер в Берлине.
Иного современного читателя наверняка изумит лояльное отношение Бруно Мейснера к революционным настроениям отца, к его приверженности радикальным методам политической борьбы. Впрочем, не исключено, что подобный читатель, считающий себя невероятно прогрессивным и продвинутым, на ура воспримет рассуждения И.И. Мейснера о безнадежно-азиатском характере любой российской государственности, или — гневно-обвинительные высказывания самого мемуариста (в первой части записок) о мягкости условий фашистских застенков в сравнении со сталинской тюрьмой. Но плодотворно ли в данном случае что-либо сходу отвергать, или, напротив, брать на вооружение?
Гораздо важнее, как нам кажется, осознать и ощутить тяжесть железной пяты Истории, прошедшейся по судьбам Мейснера-отца и Мейснера-сына. А кроме того, вчитаться в куски записок, где мемуарист отчетливо (на основании личных воспоминаний, свидетельств отца и родственников) фиксирует хаос и сумятицу, характерные для атмосферы 1917-го и первых послереволюционных лет.
Борис Фрезинский.
Илья Эренбург и спецслужбы: Россия, Франция, СССР. 1907–1953 (Звезда, № 8).
Воистину подвижнический характер носит длящаяся уже много десятилетий работа петербургского литературоведа Бориса Фрезинского по комментированию произведений и переписки Ильи Григорьевича Эренбурга, по заполнению «белых пятен» в наших знаниях о жизненном пути этого писателя (в чьей масштабной автобиографической книге «Люди, годы, жизнь» наряду с обилием важной информации присутствует и немало умолчаний).
На сей раз в материале, опубликованном на страницах «Звезды», представлена тема неоднократных и драматичных соприкосновений Эренбурга с самыми различными спецслужбами: будь то царская охранка, французская полиция или — советские ЧК — НКВД — ГБ (история взаимоотношений писателя с ними занимает главное место в очерке).
Представленные в публикации сведения выглядят не сухим перечислением фактов, но — единым, цельным сюжетом, в котором история бегства Эренбурга в 1920 году из Крыма в Москву, осуществлявшегося через Грузию, позднее становится материалом для следственного дела на писателя, готовившегося сталинскими органами (к этой теме мы вернемся ниже), а рассказ о вынужденных контактах Эренбурга с резидентом НКВД Василевским-Тарасовым-Львовым (прикрывавшимся статусом сотрудника советского посольства в Париже) перерастает в историю попыток этой зловещей персоны вместе с другим небезызвестным гебистом, генералом Судоплатовым, подменить наглым мифотворчеством картину, представленную на страницах «Люди, годы, жизнь».
Непредвзятый подход Б. Фрезинского побуждает и нас к самостоятельному обдумыванию материала, к пересмотру некоторых стереотипных представлений. Взять хотя бы расхожую квалификацию позиции Эренбурга как осторожно-дипломатичной, временами даже конформистской, а позиции «Нового мира» 60-х годов — как образца подлинной честности. Ни в коем случае не посягая на достойнейшую репутацию журнала, обратим все же внимание на приведенное Б. Фрезинским письмо А.Т. Твардовского, требовавшего от Эренбурга сокращений в тех местах «Люди, годы, жизнь», где речь идет о пакте Молотова — Риббентропа. Совершенно очевидно, что в рассматриваемой конкретной ситуации, то есть в оценке непростых аспектов предвоенных взаимоотношений СССР с гитлеровской Германией, Эренбург был склонен проявить значительно больше смелости и остроты мышления, чем редакция «Нового мира» и сам Твардовский (искренне принимавший тогдашнюю официальную версию этих событий).
Заметим, впрочем, что Эренбург, при всей свойственной ему осторожности, в особо принципиальных вопросах не переходил определенных неписаных нравственных границ. Взять хотя бы представленные в очерке Б. Фрезинского обстоятельства работы писателя в Испании, во время гражданской войны 1936–1939 годов. «Надо сказать, что в Испании находились люди НКВД двух сортов — военные разведчики <…> и политические агенты, решавшие задачи ликвидации троцкистов. Их трудно было перепутать». От «агентов» Эренбург старался быть подальше, сотрудничал и дружил с «разведчиками». Да и сами по себе представления Эренбурга о методах поддержки республиканских сил Испании решительно отличались от установок на уничтожение инакомыслящих, которые внедряло НКВД. Не уничтожать, а переубеждать — именно в этом видел писатель смысл своей деятельности и, в частности, смысл агитфургона «для поездок <…> по республиканским фронтам, укрепленным анархистами». Иными словами, Эренбург полагал, что «для победы над фалангистами нужно было укреплять единство антифашистов, а не раскалывать его, как поступали энкавэдэшные роботы»…
Особого внимания заслуживают те страницы очерка, где речь идет о попытках сделать Эренбурга в конце 30-х годов одним из фигурантов грандиозного процесса, направленного на уничтожение мифической «заговорщицкой» организации в Наркоминделе, якобы возглавлявшейся М.М. Литвиновым, тогдашним руководителем этого ведомства.
Значимый и глубокий характер носят в этом смысле соображения Б. Фрезинского, выявляющие чудовищное коварство Сталина и его политических методов: «Никто, включая Сталина, знать не знал списка всех репрессированных. <…> Но среди миллионов репрессированных были и те, санкцию на арест кого Сталин давал лично <…> … Случалось, их арест был связан с художественными замыслами диктатора-палача — с показательными процессами: это были замысленные им спектакли, к которым НКВД готовило “исполнителей”. <…> сюжеты нереализованных процессов прочно сидели в голове у Сталина. <…> как-то после войны <…> вождь вызвал к себе А.А. Фадеева и стал его распекать: “Во-первых, крупный шпион ваш ближайший друг Павленко. Во-вторых, вы прекрасно знаете, что международным шпионом является Илья Эренбург. И, наконец, в-третьих, разве вам не было известно, что Алексей Толстой английский шпион?”…»
«Музей истории ГУЛАГа — уникальный музей памяти, посвященный сложной и болезненной теме, пласту истории, о котором многим хотелось бы забыть. Он был основан в 2001 году, у истоков музея стоит известный историк, общественный деятель, публицист Антон Владимирович Антонов-Овсеенко <…>. Собрание музея состоит из документов, писем, воспоминаний и свидетельств бывших узников <…>, предметов лагерного быта, произведений искусства, так или иначе посвященных теме лагерей», — такой редакционной преамбулой начинается обстоятельное интервью с директором Музея истории ГУЛАГа Романом Романовым, озаглавленное «Память не должна быть выборочной» (Октябрь, № 4).
Неформальный, неравнодушный подход ощущается в высказываниях Р. Романова, касающихся существенных направлений работы музея: «Мы берем интервью (для проекта «Мой ГУЛАГ». — Е.Г.) таким образом, чтобы была привязка к дате, географии, биографиям других людей, архивным материалам. Наши опросники, методологии позволяют сделать не просто видеоинтервью, а настоящий источник информации. <…> И это еще не все. <…> герои интервью — люди преклонного возраста, и многие из них нуждаются в помощи <…>. С этой целью у нас организован социально-волонтерский центр. <…> Мы не имеем морального права этим людям сказать: извините, пожалуйста, но мы занимаемся документами, а вы нас не интересуете. Ведь история ГУЛАГа — это история насилия над людьми, гуманистическая катастрофа ХХ века, и возвращение гуманности во взаимоотношения людей <…> — это одна из миссий нашего музея».
«Горько иногда взглянуть на себя в зеркало — жить иллюзиями, мифами гораздо легче, — резюмирует Р. Романов. — Так и получается это плоское представление: давайте помнить только хорошее <…>. Конечно, надо помнить о Победе, но, если при этом прятать под ковер лагеря и миллионы загубленных жизней <…> такой подход до добра не доведет. Никакого будущего не будет, только топтание на одном месте. И кто-то еще берет на себя функцию определять: вот это мы будем помнить, вот это нет! А помнить надо все».
Так уж сложилось, что разговор о таком феномене поздних советских десятилетий, как диссидентство, в наше время ведется по преимуществу в режиме безоговорочной апологии. Не выглядит исключением в этом смысле и публикация — Владимир Орлов. Александр Гинзбург: русский роман. Три главы из книги (Волга, № 7–8). В материале, посвященном судьбе одного из видных лидеров диссидентского движения, приведено немало ранее не известных широкому читателю документов, писем, эксклюзивных устных свидетельств.
Безусловной заслугой Александра Гинзбурга было составление «Белой книги» по материалам процесса Синявского — Даниэля. Сборник этот имел мировой резонанс и содействовал восприятию позорного судилища как посягательства на свободу слова, свободу творчества. Как свидетельствует Марья Васильевна Розанова-Синявская (выдержки из ее интервью приводятся в публикации): «Сложность этой работы <…> заключалась в том <…> что следовало все до поры до времени сохранять в тайне. А это было нелегко, поскольку за многими знакомыми Гинзбурга была установлена слежка. Но в итоге не КГБ обнаружил “Белую книгу”, а сам Гинзбург <…> положил ее на стол КГБ, а также послал в Верховный Совет (параллельно передав экземпляры книги за границу. — Е.Г.)».
Иными словами, эти вполне открытые действия Гинзбурга носили характер попытки урезонить произвол властей, попытки содействовать здоровому диалогу власти и общества. После ареста и лагерного срока (фактической причиной которого как раз и была «Белая книга») Гинзбург стал на путь твердой конфронтации с режимом, и, судя по дальнейшим действиям и выступлениям, он — подобно многим представителям диссидентского мейнстрима — напрочь отвергал мысли о возможности трансформировать советскую власть эволюционными методами. Это был его выбор.
А вот выбор тех, кого Гинзбург защищал тогда, в 1966 году, был существенно иным. Неслучайно Синявский шутливо называл себя «незаконным отцом диссидентского движения» и после лагеря занимался писательством, преподаванием в Сорбонне, журналом «Синтаксис». Дистанцировался от политики Даниэль, занимавшийся в последние десятилетия жизни по преимуществу литературными переводами.
Есть и еще
один пример, представленный в одной из недавних заметных публикаций сайта
«Историческая экспертиза», — интервью, которое историк Сергей Эрлих взял у
Александра Бабенышева, известного социолога и
демографа, научного сотрудника Гарвардского университета, автора серьезнейших
исследований о коллективизации и Голодоморе, о потерях населения в СССР (и
заметим, что в этой работе существенно корректируются некоторые цифры,
приводящиеся в «Архипелаге ГУЛАГ»): http://istorex.ru/page/babenishev_ap_nuzhno_bilo_esche_v_
sovetskoe_vremya_v_detalyakh_razrabativat_proekti_perekhoda_k_
demokratii_i_rinochnoy_ekonomike
А. Бабенышев был совсем рядом с диссидентами хотя бы в силу чисто семейных обстоятельств — мать исследователя, известный литературный критик Сарра Эммануиловна Бабенышева, была причастна к кругу по-настоящему независимой московской интеллигенции, дружила со многими видными ее представителями. Да и сам А. Бабенышев — человек абсолютно независимый и честный, о чем свидетельствуют поступки, упоминаемые им в интервью: навещал Бродского в ссылке в Норенской, а Сахарова — в Горьком; был одним из составителей сахаровского сборника, приуроченного к 60-летию великого ученого и правозащитника (и, кстати говоря, гораздо чутче многих диссидентов отнесся к сахаровской идее конвергенции, преодоления барьеров между социализмом и капитализмом).
Между тем, ко многому в диссидентской атмосфере А. Бабенышев относится критически и принципиально не причисляет себя к тем или иным сообществам: «Для меня мое собственное занятие демографией было главным делом, а противостояние властям не являлось моей целью, оно если и было в действительности, то было вынужденным. Если я, как человек, считал, что я должен что-то сделать, то я это делал, а если кто-то говорил мне, что “надо” сделать то-то и то-то, я, как правило, отказывался. <…> Я был вне коллектива, да и остался таковым».
Особый взгляд А. Бабенышева проявляется и в его оценках перестроечной и постсоветской ситуации: «Я думаю, что то, что собирался делать Горбачев, — ослаблять центр и давать больше власти на местах, все это было бы на порядок лучше и демократичнее, чем то, что случилось на самом деле. <…> То, что случилось у нас, — это ужасно. <…> Приватизация, разграбление страны — это не шаг к демократии, а установление авторитаризма. <…> Интеллигенция была не готова (к перестройке. — Е.Г.). У нее не было никаких соображений, никаких планов. Я ее не обвиняю, я сам такой же. Не было идеи о том, как организовать новый порядок. Нужно было еще в советское время в деталях разрабатывать проекты перехода к демократии и рыночной экономике».