Опубликовано в журнале Знамя, номер 1, 2017
У
Гольдштейна, как оказалось, нет биографии.
То есть «потом», «после» (после первой книги и после смерти)
биография обнару-
жилась, и даже кандидатская диссертация о творчестве Ахундова
нашлась, но с этой биографией (хочется поставить в кавычки) ничего особо не
сделаешь.
То, что у Гольдштейна вместо биографии, оказалось — тоже, в
некотором смысле, «вместо».
Идеальное «вместо».
Автор объявился уже после своей первой книги. Кто такой —
непонятно. Понятно лишь, что — из Тель-Авива. И почему-то сразу и «Букер»
малый, и «Букер» «анти» (несложно ныне выяснить, но, в сущности, незачем).
Автор появился, получил премии, исчез.
То есть: вот тот самый «молодой человек», который «неизвестно
откуда».
Автор исчез. Потом оказалось: сидит в Израиле, газетная
поденщина.
И до первой книжки, и во время, и даже, вероятно, во время
последующих.
Хорошо. Израиль. Газета. Книжка (первая). Премии (две).
Про книжку (первую) — сказать. Ее пять лет назад переиздали.
Не знаю, кто и как реагировал на переиздание. Его (переиздание), признаться,
даже в руках не держал.
Я свой экземпляр «Расставания с Нарциссом» купил лишь
какой-нибудь год назад: искал (долго) именно то самое, первое издание. Не от
«библиофильства». А потому, что та книжка, тот «Нарцисс» 97-го — вещь
по-настоящему редкая.
Поскольку кто прочел первую книжку в том самом 97-м (без
малого двадцать лет назад, оказывается) — в переиздании не нуждается, и свои
реакции — говорю за себя — помнит хорошо.
А реакция была какая.
Ну вот кому (вспомните) в 97-м был нужен «новый автор».
После, около, рядом со всеми старыми, закрытыми, открытыми, здешними,
тамошними, самошными-сямошными, со всем «эмигрантским» в пять рядов, со всем
«авангардным» (в три? больше?), со всем тем, что уже не было никаких сил не то
что читать — успевать открывать и успевать закрывать (да!).
Ну какой еще «автор эссе»?
То есть в 97-м еще был, конечно, некий интерес к «эссе».
Тогда (если кто помнит) вся русская словесность в этом огороде, не без толчеи,
пыталась что-то выращивать. (Выросло, в итоге, немного.)
Но «вся русская словесность» тогда — это, конечно, имена.
А что такое «Александр Гольдштейн» в 97-м?
Ну — ничего.
Вот тут и нужно сказать, что, как и всегда, когда чего-то
долго ждешь, а оно вдруг — бац! — и случится, то это «что-то» решительно ни для
чего не подходит.
Гольдштейн и был тем самым новым писателем, о появлении
которого всем так надоело мечтать.
Он появился. Он, Гольдштейн А.Л., и был новым словом
русской словесности.
Он им — стал.
Он им — стал быть.
«Расставание с Нарциссом» я ходил читать в один читальный зал
одной универсальной и научной. Сначала — читать, потом — перечитывать.
Перескакивать через непонятное, потом через понятное, от белой зависти
переходить к черной, потом учиться радоваться тому, что автор этой книжкой
ничего тебе не обещал. И, не обещая, подарил — тут сморщиться (по-английски,
мне кажется, эти эпитеты звучат симпатичней) — первоклассную, действительно
большую русскую прозу.
С такой спокойной и уверенной силой (не маленькая
филологическая ручка, а железная хватка с большой растяжкой), что было почти
неловко: «да откуда ты? откуда ты такой?».
И было, кстати, неловко. Словно ты — часть перевранной
цитаты. Вдруг ощутить себя — к этому, неизвестно-кому — не «читателем в
потомстве», а — «в поколеньи». Я, конечно, понятия не имел (да и не
интересовался), «сколько автору лет» (потом оказалось: ощутимо старше меня).
Только сильным удивлением эти «малые» и «анти-» и можно
объяснить. (Потом все пришли в себя, и уже следующее премирование было
посмертным.)
И было, конечно, нехорошо наблюдать за тем, как Гольдштейна и
хвалили, и при этом («ведь уже похвалили, чего еще-то?») — сразу же как-то
«усвоили»: «есть и такой». А «таких»-то — кого только не бывало.
Дальше Гольдштейн действовал хорошо. Правильно.
Через четыре года после «Нарцисса» — «Аспекты духовного
брака». Казалось бы — книжечка тонкая (не раза ли в два тоньше «Нарцисса»?), но
читать — как-то, знаете, тяжело. Кому — тяжеловато, а кому — и просто тяжело.
Как-то — очень все плотно, вздохнуть негде, и все кусочками.
Кусочки плотные, трудно глотать, запить нечем.
И на «Нарцисса» не похоже. А это уже плохо. Ибо Гольдштейн
этой своей второй книжкой нарушил то правило, которое действует чаще, чем
законы Ньютона: «Дайте, пожалуйста, чего-нибудь другого, только, пожалуйста,
того же самого».
Гольдштейн правило нарушил. Испортил. И книжка с
первоклассным названием (даже лучше, чем в первой; это-то и обидело сильнее
остального, вероятно) оказалась «не тем же самым».
Потому «Помни о Фамагусте» я отловил уже в стопке книг,
которую одна читателелюбивая библиотека сгрудила при входе: «только заберите».
Забрал. Книжка, понятное дело, была нечитаная.
И потому, конечно, правильно, что о «Фамагусте» в исторьи
русской словесности сохранится профессионально-критический отзыв как о
«графомании».
Потому что — тут нужно без «пошевелить пальцами» — Гольдштейн
рискнул сделать то, что до него уже лет как двадцать представлялось
невозможным. Он стал писать прозу, в которой Александр Всеволодович Соколов
сразу увидел развитие той линии, которая, казалось, самим Соколовым пройдена до
конца, до обрыва географической карты и письменного стола.
Самому Соколову добрые люди русской литературы и так в свое
время внятно объяснили, где и на чем он исписался, а тут вдруг — победивший
ученик победившего учителя.
Что, согласитесь, неприятно. Такое — не принято.
То есть: либо «под Соколова» — и тогда «ну, эт старо», либо
«мы и сами, нашел чем удивить».
А неприятное, пожалуй, заключалось в том, что Гольдштейн
никого не собирался «удивлять».
Писал, а не удивлял.
И нужно воздать должное «НЛО», которое напечатало не только
вторую «провальную» книгу Гольдштейна, и но третью, «провальную» тож.
А ко времени выхода четвертой автор умер.
Вот она, смерть автора. Без добавления кавычек.
То есть: действительно умер. В сорок девять лет. От рака
легких. Все там же, в Израиле.
Умер. И получил премию Андрея Белого. Посмертно.
Не знаю, сколько эта премия прибавила — загробно —
Гольдштейну читателей.
Через три года после смерти Гольдштейна вышла книга из ранних
(израильских, 90-х годов), газетных, эссе под неудачным названием «Памяти
пафоса» (неточная (?) рифма к «Расставанию с Нарциссом»?).
Это «блестяще написано» (правда; это не страшная ткань, саван
«Спокойных полей»), потому, вероятно, хоть у этой книжки будет читатель, хотя
бы «по случаю десятилетней кончины писателя».
Гольдштейну все удалось.
Он — удачник. Он из тех, о ком сказано у Ильфа: «Выпьем за
тех, у кого получается».
Удачник, умерший так неправдоподобно рано, что и ныне люди
дивятся: «Что, умер? Когда?».
В общем — давно. Десять лет как.
Автор умер, книги его живут. Это действительно так.
Гольдштейну удалось создать новый жанр. Филологическая проза
(которую все так быстро и неловко, от долгого нетерпения, когда-то полюбили) умерла
— и проросла книгами Гольдштейна. Значит, и почва была хороша, и зерно хорошее.
Книги Гольдштейна ныне стоят на той полке, на которой —
критика Тынянова, Берковский, Святополк-Мирский, Владимир Марков да четыре
«популярные» книжки Ронена. Полка, значит, полупустая. Да что там — почти
пустая. Это, пожалуй, хорошо. Никто не давит соседа по полке корешками.
Приходит в голову, что Гольдштейн сродни своим «сополочникам»
не только жанром (который, в этом-то и суть, у каждого был — есть — свой).
Марков, как ему представлялось, сидел на окраине ойкумены, в «глухой и дикой»
Калифорнии. Для Мирского «глушью и дичью» был Лондон. Гольдштейн выбрал себе
Тель-Авив. Периферии русской словесности, давшие кислород головному мозгу
метрополии.
В этом году «будет отмечаться» 60-летие со дня рождения
Александра Гольдштейна.
Что делать? Надеяться, что Гольдштейна будут читать, а не
проводить конференцию с последующим «сборником». Написать «о писателе» и по сей
день легче, чем прочесть его.