Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2016
Об авторе | Георгий Давыдов — постоянный автор «Знамени», лауреат премии
журнала. Последние публикации — «Дом над обрывом» (№ 3, 2015 г.), «Девица,
грызущая карандаши» (№ 4 , 2015 г.).
1.
Все дело в сырости, в странных
туманах. Они, туманы, ползут, как звери, вползают в каждый дом, вернее, вкруг
дома, но главное — в сердце вползают. Здесь, где дачная жизнь, надо бы
хохотать, только хохотать дни напролет, биться в бадминтон, в теннис, купаться,
визжать, потискивать девочек, простите, дамочек (на
девочек поглядывать взором голодным), но приползает туман, и в сердце — тоска.
Или только у него так было?..
Но разве догадаешься. Сергейпалыч (стреляли почтительной
скороговоркой) шлепал по теннисному мячу — швак! швак! — и вместе с мячом по корту металась его
красно-обритая голова, серебрясь от пота. Он скалил зубы зрительницам (пока
дохлятина-партнер окунался в репейники за мячом), он смотрел хитрым глазом
сквозь сетку, объявляя, — у него не ракетка, а мячеловка.
Он кидал ее какому-нибудь оруженосцу, уходил к обрыву, за которым Москва-река,
и вот уже кролем фырчал на противоположную сторону, расталкивая воду махами
силача, а после, как младенец, дремал на песке под ржавым солнцем. Он
придумывал забавы привольные: какой-нибудь бег с детьми на закорках — не везло
тем, кто раскормил детей; какую-нибудь рио-риту
(танец, если запамятовали) на аккуратном пенечке — да! вдвоем, покачивая
бедрами, но без шажков: куда же ногу ставить, разве что на воздух, — не везло
тем, кто забывал об этом. Он насмешил соседей, появившись с ежом на поводке,
что особенно удивительно при отсутствии у ежа шеи. Он хитроумничал
в шахматы и, улыбаясь аппетитно, объявлял «вам, голубчик-куманек, ку-ку». Он
запускал с подростками змея на дальнем поле, там, где солнце, простор, мятая
трава, а главное — взлетающий ветер, и змей, из раскроенных военных немецких
карт, дыбил спину, скрипел поперечными рейками,
клевал носом, ныряя, дергаясь, сминая крылья, почти умирал, и вдруг, с
щелканьем — тра-та-та-та-та, — с щелканьем колесика,
отматывающего бечеву, — прыгал вверх. Кстати, колесико со стопором (из крышки
икорной банки) было сконструировано им, и он давал понять, что копировать
воспрещается, воспрещается, поскольку это — смотрел на всех
строгим взглядом — секретно. Он гоготал, когда видел, что розыгрыш
удавался. Он вообще был мастер поддеть, мастер выставить дураками — разве в
пляжном кафе не случился перепуг, когда он, понюхав сомнительное пюре,
возгласил: «К вам (пауза) едет (пауза) ревизор!» Натурально сказал, посверлив
глазами, поверили. А вечером, для новых лапшеухов
(его словцо), пересказывал это, добавляя небрежно, что интонации у него учился
Качалов («Правда?» — спрашивали, не веря вполне) По крайней мере собака
Качалова.
Он первым находил расцветшие ландыши
— комично было видеть его медвежью фигуру на лемешевской
поляне, там, где все толкутся, танцуют по воскресеньям под патефон, мечтают
найти ландыши и не находят ни черта. А он высматривал и бросался животом на
белых неженок. Нет, он не нюхал, а ел ландыши носом — и всем тыкал в морды
кустик-трофей. Он получил две сталинские премии, может, три. Он, за дачным
чаем напополам с ликером, трубил (сложив ладони рупором) какой-нибудь пестрой
красотке, прискакавшей сюда к друзьям: «А-ведь-вы-так-очаровательны-что-Пушкин-стрелялся-бы-из-за-вас!».
Дамы млели, когда он вальсировал, разложив пятерню им на лопатки. Он знал
неведомые слова, вроде «геликоптера», и именовал так стрекоз, застывавших в
воздухе у вечерней, темной, закручивающейся над омутами, воды. У него был служебный
автомобиль и шофер, разумеется, который сиял так же чистенько, как автомобиль.
И главная драгоценность — он так и говорил: «главная драгоценность» — супруга.
Красавица с ледяными глазами, родившая ему мальчика (конечно, мальчик должен
следовать первым) и девочку.
2.
И вот этот человек, которому тайно
завидовали даже те, кто был ему ровня, — завидовали его блеску, его
шалопайству; который снился в запретных снах всем женщинам дачного мирка и
который — чуть прищелкни пальцами — коллекционировал бы любую так же просто,
как панамой накрыть глупую капустницу, этот человек был несчастлив. Только
причину не знала даже «главная драгоценность». Он бы мечтал ей открыть, но как?
— «От любви не умирают в двадцатом веке» — это присловьице
он сочинил в ленинградской больнице, в палате, где отхаживали его жену после
попытки отравиться, да она тогда (это было за год до войны) женой его еще не
стала, у нее тогда был муж другой — дирижер Мариинки
(опустим фамилии), детей, правда, не родилось в этом браке, что, с точки зрения
Сергейпалыча, упрощало развод. Он так и сказал
ей, хотя, если бы дети имелись, вполне готов был усыновить. Он наезжал в конце
1930-х в Северную столицу часто, по служебным делам (все-таки, несмотря на
революционную прополку, кадры инженерные там оставались), работал, как сто
паровозов (тоже присловьице), но, на беду для
дирижера и его юной супруги-балерины (ее звали Татьяна, как у Пушкина, а
фамилию не ищите — она покинула сцену, выйдя за Сергейпалыча),
коллеги (ох уж эти славословцы родного города!)
повели его в театр, где с партией небольшой, но яркой блистала она.
После театра коллеги наметили ужин в
«Астории», но хитроумный Сергейпалыч
объявил, что придет туда чуть позже, поскольку переполнен чувствами из-за
искусства волшебного и хочет, двигаясь в одиночестве, поразмыслить об этом.
Коллеги, конечно, были сражены наповал (даже после революционной прополки
Северная столица растила на своих грядках эстетов), но просили, хо-хо
(извините, Сергейпалыч, за прозу жизни), не
пренебрегать кулинарией, ведь, по слухам, повар, наслышанный о пристрастии
москвича (это Сергейпалыч, понятно) к дичинке, что-то такое готовится колдовать с кроншнепами —
чуть ли не гонобобелем начинив. Да, спустя час-полтора Сергейпалыч
расправлялся с кроншнепами (угадывая гонобобеля), поднимал тосты за каждого
из коллег, сообразуясь со служебным статутом, но прежде всего с весом в мире
науки, отдельную здравицу за повара, постучав мельхиоровой вилкой по рюмке,
чтобы повар, заломив колпак, показался из вкусно-чадной норы, наконец тост за
… — тут следовало шалопайское молчание Сергейпалыча,
понятно о чем, потому и вызвавшее у коллег приступ пугливого потоотделения, —
вы подумали за Иосиф Виссарионовича? Да за Иосиф Виссарионовича уже поднимали в
первую очередь — вот только Иосиф Виссарионович не погладил бы их по головке за
тосты о том, что должно оставаться за бронированными дверьми конструкторских
бюро и лабораторий, но когда все испили рюмки с
напитком приговоренных (первый уровень секретности, пацаны — так обычно говорил
Сергейпалыч мальчишкам, объясняя
устройство воздушного змея), московский гость, выдохнув, тост завершил: «…за
город, ваш город, колыбель трех революций!».
Он мог себе позволить многое,
московский гость. Вот он и позволял. Да нет, тост — ерунда, он позволил себе нечто
большее: в самом деле, после спектакля, переполненный волшебным искусством, он
вовсе не двинулся кружным путем к «Астории», думая
наедине о высоком, а, сунув красненькую театральному швейцару, выяснил
топографию и тихими коридорами прошел в гримерную к Татьяне — постучав
изысканно, появился на пороге (разумеется, с цветами — швейцар-то на что),
перечислил комплименты дежурные, под усталую улыбку восходящей звезды, но
уходить не спешил — и, надо полагать, было в его глазах что-то, что хозяйке
гримерной не понравилось, потому она, крутанувшись в кресле, обдала улыбкой:
«Вас, вероятно, супруга ждет?» (все-таки Сергейпалычу
было за сорок, а выглядел того старше) — он сам, во время дачных посиделок,
со счастливым хохотом, обожал пересказывать эту сцену — только все немного
чувствовали неловкость, видя ледяные ее глаза, понимали, что не все с Танечкой
ладно, но даже гадать боялись, чем божество (т.е. Сергейпалыч)
могло ей не угодить. А не угодил он ей — и это, конечно, он не рассказывал, —
поставив условие (он посмотрел на часы, где был и значок календарный) решить за
два дня (поезд у него в ночь в конце дня второго), и вполне добровольно, но не
затягивая, потому что он должен знать до отъезда, выйдет она за него или нет.
Она засмеялась, напомнив, что замужем и любит мужа. А этот московский чудак
(«Вы случайно справку от психиатра не носите в портмоне?») как-то по-детски
переспросил: «Любите? Ну и что?».
Дальше, в тот вечер, ничего не было.
Она попросила сделать одолжение — вынести мусор — протянула ему цветы, он
повернулся, ушел, взял такси до «Астории», он слишком
хорошо знал, кто он, чтобы в ней сомневаться. Нет, женорасстройством
(его словечко) он не страдал. То есть брал женщин легко, но не усердствовал.
Женщины, как карамельки, излишество портит здоровье — таков был его девиз.
Отсутствие до этой поры супруги объяснялось преданностью работе (нередко спал в
кабинете три-четыре часа, на ночь домой не уезжал), но была и другая причина —
о которой найденной ленинградской музе не рассказал. А как расскажешь? «От любви
не умирают в двадцатом веке». Но его любовь умерла, и
хотя ее звали Анастасия, то есть «воскрешение» по-эллински, все равно умерла,
вдруг, от тифа, как свечечка погасла в сырой комнате. Пока рушились миры,
троны, пока кто-то куда-то маршировал, в революционный 17-й год, они бродили по
Михайловскому саду и — целовались, целовались в дальних, нет, в потусторонних
аллеях. Кажется, раз мимо них бежали матросы со стрельбой, а они даже не были
испуганы. Наоборот, смеялись и жалели их. Он выдвинул теорему, что этих
несчастливцев никто не целует, потому они злы, но, стреляя друг в друга, они
вряд ли станут менее злы. Они мечтают о прекрасном, обновленном мире, они
ожидают его в будущем, но разве им известно, — тихо выговаривал он, — где
потайная дверь туда? Они не смотрели в твои глаза, в их черных донышках эта
дверь, и она открыта, и там живет ночное небо и миллионы звезд. Ей было смешно
(к тому же он щекотал ей по ладони пальцем — «кашку варила» — пока они ехали на
извозчике), она отвечала, что каждый мужчина каждой женщине похожие песни поет.
Он увозил ее на Ропшинские ключи, где, под
петровскими двухсотлетними дубами она совершала волшебство — кофточку
расстегивала.
И вот, в 1939-м, через девятнадцать
лет, он увидел на сцене женщину, не похожую на ту, первую, никак — даже
танцевать, например, Анастасия не любила, а балерин называла баберинками — но глаза были те, в которых небо, звезды, ропшинские ключи. Он ведь сидел в партере, мог глаза
разглядеть. Между прочим, еще до антракта Сергейпалыч
знал от сплетников, что она замужем и, удивительное дело, мужу не изменяет.
В горле у сплетников что-то булькало — надо полагать, весомые фамилии
претендентов.
Нет, когда Сергейпалыч
вспоминал романтический вечер знакомства со своей ленинградской избранницей
(вечером, на веранде, среди осчастливленных шампанским гостей), он не делился
патентом, который дал возможность заплести, развести, увезти (слог
суворовский!), только от ледяных глаз избавления не было. Но ведь и глаз
ледяных там, на сцене, тоже не было. Они появились тогда, когда он стоял над
ней в больничной палате, а врачи тряслись в коридоре, и говорил негромко, что если она повторит подобный фокус с отравой — это ее
право, конечно, травиться можно хоть йодом, пусть попробует синьку в следующий
раз, — но в этом случае ее муженька (бывшего) ждет творческая командировка в
край холодный. Разве она не будет так благоразумна, чтобы обеспечить ему
спокойную жизнь? Например, вчера, чтобы утешить (хоть и бывший, но из-за
отравления переволновался, еще бы!) ему доставили две коробки припасов —
стерлядь размером с кита, ветчину, в которую можно завернуть Адмиралтейство,
мешок орехов пекан — их столько, что можно пережевывать до пенсиона. Кстати (Сергейпалыч повернулся, уже выходя) — он,
муж, честно сознался, что вы говорили, как будете терпеть до той поры, пока он,
муж, будет жив (намекали, чтобы он попытался йодом? Эффективней серной
кислотой), а после этого московское чудовище (вы ведь так ярко выразились?)
узнает, на что вы способны… Нет, — улыбнулся Сергейпалыч,
— этот дирижер будет дирижировать долго, будет радовать нас. Я, между прочим
(закончил Сергейпалыч), здесь, в Петербурге,
родился.
Похоже на либретто? Но никто же не
утверждает, что были именно такие слова. Может, смешки про серную кислоту —
байка. И про холодную командировку. В конце концов, он мог поманить ее сценой
Большого. И, скорее всего, срок на раздумья был продолжительней, чем два дня. А
действовал через мужа, вернее, действовали ленинградские товарищи — разве
трудно поговорить с влиятельным лицом? Одним, другим. Не исключено, что дирижер
оказался слабаком (а вы, что ли, не оказались бы?) Мужчины вообще легче предают
женщин, чем наоборот. Так говорила Жорж Санд, уж она разбиралась в подобных
вопросах. Спрашивается, а на что он, Сергейпалыч,
рассчитывал? На любовь или качественное притворство? Но она балерина, а не
драматическая актриса. Нет, конечно, по утрам, на свежую голову, когда он
занимался вопросами… (чур, пацаны, это секретно) и когда голова у него
работала математично, а не тосковала лирично, он вполне
обоснованно полагал, что не самый худший кандидат в князья ее сердца. В конце
концов, что тут из ряда вон? Только способ дрессуры. Какой-нибудь английский
лорд в это же время (посмеивался сам с собой Сергейпалыч)
провертывал схожую комбинацию в Ковент-Гарден: там, небось, для уговора
достаточно сунуть в букет визитную карточку. А в Германии, в теперешних
обстоятельствах, любая прыгнет на грудь, распахнув душу, то есть ноги. Сюжет
вечный, как псалмы Давида. Тем более сам Давид изъял у честного простачка Урии молочно-сахарную Вирсавию, и она, похоже, не сильно
удивилась перемене постели (не разглядишь визави из-за паранджи).
Но это шуточки. Зря, что ли, он
годами совершенствовал роль весельчака, победителя жизни. К победителям
несчастье не липнет. Но вечером, вечером (когда она еще не стала его) он видел
в ночи ленинградской (какие, к чертям, белые ночи в ноябре) то же, что видел у
Анастасии на черных донышках глаз, тогда, давно, как будто и не было, но вдруг
воскресло. Где же он мог найти иную замену?
3.
Вот только (потом признался, а кому
признался, об этом позже) уже месяца через два понял, что купил себе
тренированные балетным станком ноги, руки, перси, как выражались в старину, и персички, как выражаются теперь, купил ладную машину (вроде
той, что стоит перед воротами дачи с чистеньким шофером), машину, которой
запрещено умереть, сначала из-за дирижера, а после из-за детей — но
присутствовала у машины хоть какая-то склонность сердечная к плодам насилия над
собой? — неизвестно. Она умела себя преподнести, она красиво вышагивала (балет
не увядает) в Большом, где они появлялись, — разумеется, не на сцене, а в ложе;
рядом с ней немели. Женщины, впрочем, ядовитничали
глазами — ведь Сергейпалыч еще и
украшал ее. Где бы вы нашли такое колье с плачем изумрудов? А он нашел.
У него была, впрочем, надежда, что с
годами обстоятельства их союза покроются пылью, проще сказать, забудутся. В
Ленинград он с ней, например, не ездил, а немногочисленную родню (составив
список) переместили в Москву — надо же иногда свидеться. Сцены, хотя и немые,
случались. Помнится, вырвавшись на дачу в воскресный день, поднимался по
ступенькам веранды под «Турецкий марш» из радио — мелькнуло, раз музыка так
колотит по голове, может, она даже счастлива? — но в дверях музыка кончилась и он услышал голос диктора: «дирижировал такой-то»
— тот, фамилию которого не будем упоминать. Нет, Сергейпалыч
и не думал ехидничать по поводу фамилии, он Татьяну увидел — в профиль, с
мертвым лицом. Не пугайтесь, это, конечно, только метафора из либретто. Он мог
бы ее отпустить — детей вырастят няньки. Но все-таки глупо, что она не
разглядела в нем бульшего, кроме как владельца авто,
шофера, дома в сосновом бору, мячеловки, пяти комнат
в громаде с видом на кремлевские башни, рабочего кабинета, где, впрочем, посторонним
бывать воспрещается, и в этом причина, что она не разглядела в нем большего,
кроме…
Он привозил ее несколько раз на
Тушинское поле на парады авиации, трудно сказать, догадывалась ли она,
насколько это все его касается. Был, правда, случай — виноват был долгий дождь
и выползшие туманы — а потом вдруг все разметало, высушило — только капли
медные посвечивали на стеклах кабин — и вот загавкали
моторы, засипела музыка из репродукторов — Сергейпалыч
почувствовал, что все так хорошо, тем более ветер взметывал ее волосы, и
они попадали ему на щеку, на губы — как будто она его ласкает сама, добровольно
— он даже косил глаза, чтобы уверовать — правда ли? — и, казалось, она
улыбается, потому что, видите ли, в профиль всегда рот выглядит улыбающимся, и
в каком-то взлете души он прижал ее к себе за плечо и шепнул (хоть гавкали
моторы, хоть музыка сипела) — «вон… там… эти… элероны… (он даже
указательным ткнул) это я…».
Он гордился (если это гордость,
конечно), что умеет ее удивлять. Нет, не про свои заслуги в самолетостроении,
он знал, что удивляет ее по-другому — вот и в вечер после парада он, отпивая
чай (дети играли в крокет у соседей), сказал: «А ведь вы теперь (это «вы» было
сигналом, что он заготовил шутку, поэтому против воли она подняла на него
глаза) можете теперь на меня… (и он закончил счастливо) накалякать.
Разве я не намекал вам познакомиться на позапрошлой неделе с супругой
французского атташе, помните, на премьере «Ивана Сусанина»? А слово «элероны»
понятно без перевода, такое важное слово…»
Удивительно, но подобные эксперименты
над ней (и над собой) он длил не год, не два. Некоторые, особенно, с его точки
зрения, удачные, он повторял. «Вот когда начинаются дожди… Вот когда повисает
на соснах саван туманов… Я думаю, сможете ли вы простить меня за то, что я с
вами сделал… Но я сделал это только из-за того, что у меня… большое
сердце». Собственно, слово «либретто» она первый раз на это произнесла.
4.
Нет, со временем пылью покрылось —
она, например, посчитала, что соблюдать аскетическое воздержание по отношению к
его портмоне не имеет смысла, а он, видя появление в доме посеребренных
канделябров, эскизов Левитана или под Левитана, фруктовницы
из горного хрусталя (как лед, который никогда не растает) или, бог весть какими
путями, китайских ваз из дворца китайского мандарина, итак, видя все это, он
ликовал, как только он умел, со смехом, с шутками, складывая ладони рупором,
трубя — что дороже всего — вы все слышите?! — дороже всего «главная
драгоценность»! И казалось, в ее глазах посвечивало
нечто благосклонное. Надо знать (напоминал он себе), что и лучшая техника
требует отладки. Наверное, дотянул бы до конца своего полета, если бы не
туманы: при туманах нельзя летать. А она, когда гостей не было, когда дожди и
туманы, изводила его молчанием. Нет, не бойкотом (школьница, она что ли?) — в
конце мертвого обеда она могла вдруг обратиться к нему с вопросом: «Тебе
понравился суп?».
Он, правда, дома не сидел. Если бы
дождь мучил день, два, а то зарядит, заболеет на неделю, на все подмосковные
месяцы. Не будешь бегать на дальнем поле или перемахивать на другой берег, хотя
в плоскодонке, например, кружить весело по покипячившим
от капель волнам, но только не в компании ледяноглазой
драгоценности. А ведь хотелось бы (смешные желания) с ней. Вот и уходишь,
нахлобучив плащ-палатку, шествуешь по липучей глине в каучуковых мокроступах (да, он так говорил, и все смеялись, и он
вместе со всеми) по улицам-линиям мимо дач с мокрыми крышами, слыша все время
ш, ш, ш, ш — это ветер бросает мокрую мелочь на стекла.
Он приходил к ним, он появлялся белым
пятном за испариной дачных переплетов, отгибал тяжелые от влаги еловые ветви,
стучал рукоятью зонтика в окно — между прочим, он выучил всю их ватагу азбуке
Морзе — но особенно замысловатыми посланиями не мучил — что-нибудь вроде —
ту-туту-ту — «го-тов пи-рог?
го-тов пи-рог?». Конечно, готов. Они выстукивали
ответ, ушибая пальцы.
Разумеется, он приходил к папе. Они
поднимались наверх, в кабинет, начиная о своем на лестнице (Сергейпалыч
успевал полуобернуться — пацаны, секретно!) — говорили сначала с ленцой,
потом быстро, как два сумасшедших, ссорились, дымили, чертили, рассчитывали,
объедались сушеной вишней. Тревожить их запрещалось. Единственно, можно было
спросить через воздушный телефон (устройство вроде корабельного — железная
трубка и раструбы на концах, ради шутки соединили кухню внизу и кабинет), итак,
спросить: надо ли чаю? Кажется, Павлику (или это был тезка гостя, старший
Сережка?) попало, когда он вздумал задать вопрос при помощи швабры — выстучав
языком морзянки в потолок, прямо под ноги священнодействующих в кабинете. Но
она помнила подробности нагоняя плохо. Сергейпалыч
увидел ее в первый раз, когда ей было тринадцать.
5.
Не только споры и табачные воскурения
в кабинете: часа через два оба «алхимика» (прозвище дал Сережка) милостиво
спускались вниз, поедали пирог и домашний конфитюр из яблочек райских. Сергейпалыч блистал: куски сахара, брошенные
в чай, магически поднимались, магически плавали по поверхности (нет, он не
открывал секрет коллодиума из ближайшей аптеки), спичка, переломанная внутри
платка, оказывалась целехонька (и опять-таки он не объявлял о существовании
потайного карманца со спичкой-дублером) — смеялись,
аплодировали, мама восхищалась гостем громче всех: «Вы, Сергейпалыч,
должны достать кролика из шляпы! Я завидую белой завистью вашей супруге и
детям: кто из наших серьезных мужчин такой легкий, такой веселый? Я, правда,
огорчаюсь, что ваши снова температурят, приводите их к нам хоть когда-нибудь, я
не помню, когда мы последний раз виделись, а вам повод обновить программу
иллюзиониста, тут как раз пригодится кролик!» — «Шурочка, — утихомиривал ее
папа, — кролики из цилиндра — прошлый век…» — «Ну да, я знаю, их съели в
прошлом веке! А все-таки Сергейпалыч самый
легкий человек, каких я встречала» — «Быть легким, — склабился Сергейпалыч, — наше ремесло. Но это, — он обращался
только к детям, понижая голос, — пацаны и… — тут он
выделял ее и смотрел на нее, — …и барышня — секретно!»
Наверное, он, правда, был алхимиком,
потому как сразу понял: ей нравится такое почтение. Он тратил время (при всех
причитаниях мамы про занятость Сергейпалыча)
на возню с ними. Он умел возводить здания из кирпичиков домино — и на это
уходил материал из четырех коробок. Разве не захватывающее зрелище:
подрагивающая от шагов или от шевеления Марьяшки (это
кошка, конечно) пирамида Хеопса? А Миланский собор? (Где были шпили-карандаши,
флюгер-кукарекала, архитектурные цветки-флероны из
едва завязавшихся плодиков малины и даже трубочист из
рыжего огородного муравья!) Зрительная память у него была поразительной: в этом
она убедилась, найдя у папы в кабинете гравюру в Брокгаузе с собором. Если
родители тревожились об убежавшем времени гостя, он показывал за окно — «Пойду,
когда дождь кончится», — объявлял под дикарский хохот детей — еще бы: солнце
давно сушило стекла, ветви, скамейки, лужи. Он мог усовершенствовать свою шутку
и, предложив руку маме, выходил на крыльцо — «Вы разве не видите, милейшая
Александра Васильевна, что ливень как из ведра?» Мама смеялась, щурясь от
солнечных бликов в заново рожденном саду: «Нет, не вижу». — «Ну ка-ак же, — удивлялся он, маня пальцем Сережку, чтоб встал
поближе, — ливень не думает униматься…» Плюх! И стакан воды обливал тезку.
«Ну вот, — укорял коварнейший гость под счастливые взвизги, не исключая и
веселящейся жертвы, — он совсем промок».
Он надоумил их оборудовать в сарае
лабораторию. Там было все: шкаф с реактивами, ручная динамомашина
(вскоре усовершенствованная до велосипедного привода — крути педали и освещай
сарай вместе с крыльцом), карта ночного неба, лаз на чердачок, откуда
высматривала труба звездознатца, даже махонький горн
— мало ли для чего. Они плавили свинец, плавили старую оловянную кружку. Раз
жгучая капля цвета слабой клубники скользнула ей на тыльную сторону ладони.
Нет, она не кричала, тем более не плакала — она не плакала из-за боли никогда.
Другое, если делали не по ее хотенью, в этом случае у нее появлялись две злые
слезинки. Но Сергейпалыч, похоже,
растревожился из-за ожога — да ладно, черная точка забылась быстро, а вот то,
что было у него мельком во взгляде, когда пили чай в тот вечер на открытой
веранде, не забылось вовсе. Что? Слово не подберешь. Что-то на донышках глаз.
Кстати, секреты фокусов он им
все-таки раскрыл. Чтобы и они стали королями дачных застолий во время дождей,
туманов, когда жить не хочется (выразился он не педагогично, под
нарочито-осуждающим взглядом мамы), но надо, надо, надо. Страна нуждается в
нас.
6.
Случалось, он пропадал. Значит,
завален работой. Так отвечала мама на расспросы Сережки, на приставанья
Павлика. Вот, поучитесь у Валюши (мама показывала на сестру) — она никогда
никого не мучает. Еще бы, ведь так легко постигнуть секреты дипломатии — и
сестра мимоходом напоминала братьям про обещанные Сергейпалычем
выкройки китайского змея или план переоборудования динамо-машины в
перпетуум-мобиле. Рассеянные братья, хоть и скучали без него, но отвлекались
скоро на прочие соблазны. Они научились (снова ему спасибо) шлепать
собственными мячеловками и шлепать веслами, правя его
плоскодонкой, исследуя противоположный берег реки. Она и тут незаметно
дирижировала ими. И если они плыли в ненужную ей сторону, достаточно было
сказать «спорим, не доплывешь…», как тут же оба табанили и мчались, словно оксфордско-кембриджские студенты, про которых рассказывал Сергейпалыч. Она знала местечко, за ивой с выгнившим
дуплом, где была вылежана трава, потому что там он
лежал, если не хотел, чтобы его видели с берега. А она видела, все равно
видела, так, случайно: сам же он подарил подзорную трубу — только небо ее не
манило: там одинаково, — а вот выхватить стеклянным кружком, как тетя Ася (мать
троих кашеедов с образцовыми щеками), в отсутствие
мужа, принимает какого-то лысого, и (разве не помнишь, как разбежалось
четырнадцатилетнее сердце?) — расстегивает кофточку, куда лысый лезет лицом, а
она запрокидывает голову и смеется — не слышно, конечно, но видно по губам.
Шаря таким манером по дальним окнам,
она вдруг обнаружила таилище за ивой — туда, похоже,
кроме него, никто не добирался, суеверно пугаясь водоворотов под корягами, а
деревенские, с той стороны, не собирались шею ломать с обрыва, шли левее по
земляным ступеням. Удивительная труба! Она, труба-шпионка, не только ловила его
в кружок, когда он, отклеивая зеленые плети водорослей, выбирался на берег, но
ловила его превращение: что-то случалось со спиной, с плечами — как будто
вынимали ключ из заводной игрушки. И он лежал, лежал на траве, и было ясно, нет
у него сил, чтобы завести пружину.
7.
— …почему мы решили — человек царь
природы? — возглашал он на открытой веранде под самодовольный гул ливня. — Наше
обоняние — пффыыыы (он смешно тянул носом) — хуже
собаки! Слух хуже кошки, плодовитость хуже мыши, а организованность — хахаха — хуже пчелы и тем более муравья! Летательные
аппараты (на это папа предостерегающе поскрипел в кресле) хуже, чем у
коллег-насекомых…» — «Ну неудивительно, — оппонировал папа, — люди поднялись
в воздух полвека назад — если, конечно, не брать в расчет монгольфьеры, — а эти
(пцак! — он шлепнул по комару, присевшему на
запястье) кровососущие совершенствуются в полетах миллионы лет» — «Но тогда и
получается, что мой тезис неопровержим: человек назначил себя в цари природы
исключительно по… знакомству! Ну как не порадеть родному человечку…» — «Но
разум, Сергейпалыч, разум, — папа косил глаза
на маму, чтобы она переманила гостя внутрь от злой влаги, влетающей на веранду,
— Ты забыл про разум, Сергейпалыч.» — «Ха-ха,
— смех Сергейпалыча показался недобрым,
— какой разум, если человек не в состоянии разумом запретить собственные
инстинкты?» — «Ну-у, — задумчиво потянул папа. — Это ты, Сергейпалыч,
про шекспировских героев». — «Ну а ты, вероятно, про тех, кто ни рыба, ни мясо
(он подмигнул всем), или, вернее, давно уже не потчуется ни мясом, ни даже
рыбкой, а исключительно диетической размазенькой из
рожка!» — «По-моему, повинуясь инстинкту
самосохранения, нам пора, — запела с улыбкой мама, — спрятаться внутрь». Все
поднялись, Сергейпалыч погуживал на ходу: «Наука, наша гуманная наука, стесняется
признать, что в жизни большинства разум занят подсчитыванием арифметической
разницы между заработной платой и списком необходимых покупок. Кстати, Пифагор
здесь явно лишний, не говоря о числе «пи» или Менделееве, которого, правда,
уважают за то, что он правильно размешал спирт и получилась водочка!» — «Это
жестоко, Сергей» — «Зато честно».
После играли в лото. Ставку назначили
в двадцать копеек. Валя протестовала, когда видела, что другие ловко кладут
облатки на карточки. Сергейпалыч (как
самое незаинтересованное лицо — заявила мама) мешал пятерней бочонки. Он — вот
ему еще козырь — знал все правильные прозвища цифр — «барабанные палочки» (11),
«гуси» (22), «перчатки» (55), «монокль» (9) — только он все равно жульничал, не
для себя, правда, — Валя заметила, когда вместо извлеченной из мешка «кочерги»
(7) гаркнул «кренделек!» (8) — виртуозно под слепящей лампой показал (кто
смотрит-то?) — а она, закрыв ряд, захлопала в ладоши — выиграла!
8.
Он пропадал, но и возвращался. Разве
не смешно было встретить его в июньский полдень, когда все валяются либо на
речке, либо у себя в гамаках, под кружалом яблоневых веток, — а он пробирался к
ним по боковой тропе, которую сжимала коричневая крапива, и нес над головой
зонтик — старомодный, матерчатый, дамский — против солнца, и, увидев ее, сказал
не «Здравствуй, Валечка», а буркнул «Когда же дождь перестанет?».
Раньше она, подбегая, прыгала ему на
шею, обхватывая ногами в метинах грязи на белых гамашах, — в шестнадцать не
будешь. Потому они двинулись по тропе, прежде потанцевав, пропуская друг друга,
так, что она чиркнула его бедром, сошла в сторону и чуть листьями не ожглась.
Он передал ей зонтик, он говорил
чепуху — школьников, например, надо сечь розгами или, вот, крапивой — только
тогда они станут ломоносовыми, потом спрашивал,
придет ли она к нему на похороны, и завещать ли ей мячеловку
или все ж таки на мячеловку претендуют братишки (так
он сказал). Она смеялась и говорила, что к поминкам испечет его любимый пирог —
с райскими яблоками — надо подождать, впрочем, до сентября, когда урожай
приспеет. «Я вообще их люблю собирать только для вас. Где вы были так долго?
Опять секретное?..»
Он сидел с отцом наверху, но не как
раньше — отцу запретили курить, и гость не дразнил его трубкой, отцу запретили
сладкое, и гость воздерживался — тарелка с вишней стояла монашенкой. Они
сетовали на какого-то Гавку (ну фамильица!
прыскала она, медля под дверью), на какого-то Меликьяна,
— нет, потом в лото не играли, — компания слишком малочисленная: братья не
приехали. «Нам очень приятно, — ластилась к гостю мама, — что, пока вас не
было, Олег (это старший Сергейпалыча) и
Ниночка (младшая) у нас бывали. К сожалению, редко, хотелось бы почаще. Олег
знает французскую литературу доскональнейше — им с
Валюшей есть о чем (калорийно улыбнулась) поговорить.
А Татьяна Оскаровна (жена, соответственно)
здорова?..»
Когда вышли в вечерний сад,
накрапывало. Мама вернулась, бросив «проводи Сергейпалыча»
— ничего себе «проводи»! — надо попетлять между
куртин, где посвечивают синие ирисы, не затоптать
лобастые георгины, только-только отходящие от зимнего обморока (пока лежали по
коробкам в подполе, пересыпанные опилочной мукой), не лишиться глаз, когда
дорожка подныривает под жасмин, — он цветет в темноте белой пеной, — далее
«виселица» — творение братьев — аттракцион «гигантские шаги» — и тут они чуть
не падают, потому что глина у «виселицы» растоптана, — смеются, скользят,
хватаются за руки — «Слушайте, — спрашивает она, — а кто такой Гавко?» — «Тот, — отвечает Сергейпалыч,
чуть задыхаясь от фигурного грязекатанья (его
словцо), — кого надо повесить на вашей «виселице».
Он начинает прощаться, вот и калитка
— зачем дальше ей? — она же замерзла — днем парило, а ночью, видите, какая
пародия на летние дни, и туман слепой подползает, сейчас волки завоют, точно,
дать вам мой пиджак? «Это от волков?» — улыбается она. «Конечно, — отвечает он,
— от волков». «Ну давайте». Он накидывает пиджак ей на плечи, тянет к себе,
губы ей жжет от его губ, как тогда, давно, жгло ладонь от капли свинца
горячего, она вырывается и бежит к дому.
9.
Больше всего ей нравилось уходить с
ним на дальнее поле, туда, где раньше он командовал запуском змеев. Ей
нравилось, когда лежишь на траве — пусть даже сохлые травяные перья колют
затылок и плечи — зато она видела его большую голову на фоне одинокого неба — и
только кузнечики пели, пели, пели им. Он гладил ее губы цвета слабой клубники,
он говорил, что она — только ветер, вот, смотри, зря не веришь, я все-таки
специалист в вопросах воздухоплавания, сейчас подбросит ее, и она полетит — так
лишь ангелы летали в старинных книгах. Или, — шипит она, — ведьмы, и
прикусывает его за пальцы. Ей нравилось, когда он растягивался рядом, на этом
травяном полотне из овсяницы с рубиновыми камушками клеверков,
— их двоих не видно ниоткуда — и сами они видеть не хотят никого. Он прикрывал
глаза, упокоя лицо ей в колени, а она гладила его по седым вискам и шептала «Серебчик… серебчик… какой ты
серебряный мой…».
Но все-таки странно, как жена может
его не любить. «Она плохо переносит здешнюю сырость, — негромко объяснял он, —
тут воздух отравленный, у нее голова болит. Ну и потом, она теперь старая,
старая, знаешь сколько ей? (и он заговорщически дышит в щеку) ей сорок! Вернее,
сорок один».
«А меня, — она спрашивает, — ты тоже
разлюбишь? Например, когда мне будет тридцать? Двадцать пять?» «Я не успею, —
он отвечает, — потому что ты станешь возить меня в инвалидной коляске. И
заведешь себе дружка с торсом штангиста, это ведь твой идеал мужчины?»
Разумеется, он все рассказал. И про
дирижера (какой живчик — палочкой размахивает до сих пор, женился, кстати,
через полгода! — никакой верности), и про детей, которых она всегда ненавидела
(он даже боялся во время болезней оставлять их наедине с ней — иногда
достаточно просто не подойти, сделать вид, что не слышишь удушья при коклюше),
сейчас, слава богу, она просто к ним равнодушна, и про то, как были у него за
эти годы две сердобольные, которые вглядчивым глазом
все поняли, все раскусили — и, следовательно, весь дом его жизни с ярким
цветным фасадом, с этим теннисом, купаньем, бегом наперегонки, весь этот шум
победный — для них оказался из папье-маше, проще, бумаги бутафорской. Работа
моя? — переспросил он невесело. Но когда в душу попала гнилая заноза — она все
отравляет. И он вспомнил про рычажок (правильное название она выговорить не
могла, что-то такое на кха…), который не сработал в
нужный момент полета из-за пустячной причины: в ангаре осенью было влажно,
рычажок поела ржавчина. «Вот, — и он театрально показал на сердце, — у и меня
рычажок ржавый».
«Но теперь не так», — и он счастливо
брал ее за плечи.
10.
Все-таки он был большой артист, Сергейпалыч. Ведь он продолжал приходить к ним, и,
когда после «ученых советов» спускался вниз, болтал, смешил, придумывал что-то
несусветное, захваливал конфитюр из яблок райских, хотелось влезть на табурет
(как пятилетние дети декламируют праздничные строчки) и выдать не особенно
изменившимся голосом: «Сергейпалыч говорит:
молодой шиповник — это мои соски́».
Впрочем, кое-что она себе позволяла
не только в мысленных инсценировках. После очередного навязывания общества
знатока французской литературы мама удостоилась реплики «Я предпочитаю в
возрасте мужчин». Мама поняла ее по-своему: «Ты имеешь в виду Аркадия?».
Аркадий, четверокурсник, — его восхваляла Златочка,
однокашница, довольно прилипучая, торчала в их
московской квартире («Ах как здорово жить на Тверском бульваре!» — они жили
там, а Златочка где-то безнадежно за Зацепой),
увязывалась и сюда, за город. Ныла, что Валя должна научить ее в теннис, ну
хотя бы в бадминтон. «Да ты коровенка» — хотелось сказать ей. Зато коровенка
удостоилась комплимента от Сергейпалыча —
«Комары летят на плечики горожанок, как голодные — на паштет» — и правда,
кровососы атаковали Златочку. Громче всех смеялась, конечно,
мама. Олег (знаток французов) выдал отца: «Но это же первый сказал Бальзак» —
«Конечно! — заголосил разоблаченный. — Страница двадцать, третий абзац сверху —
«Повесть о трех мадемуазельках» — «Протестую! Такой
повести у Бальзака нет. Это из «Утраченных грез»!..»
Она позволяла себе на людях (но в
далеких от дачного мирка компаниях). Они ведь виделись и в Москве. Правда, Сергейпалыч, исполняя ее провокативные
требования, оставлял себе лазейку. В «Славянском базаре» садился в затененный
угол (и когда отправились туда повторно, она съязвила — «Снова станем прятаться
в кустах?» — там действительно рядом с их столиком рос мелкобуржуазный фикус),
в магазине мехов (на углу с Благовещенским; ей пришла фантазия потребовать
кунью накидку) он, стоя у витрины, вдруг шарахнулся — после ее расспросов
сознался, что заметил сослуживца через стекло, вернее, жену сослуживца («А это,
малышка, много хуже»), однажды она испортила ему вечер, когда он, после всего,
смотрел в ее глаза, в которых тысячи световых лет (да, именно так выразился),
она, отдышавшись, спросила: «Ты ей… тоже суешь?». Нет, на это он не обиделся,
слегка удивился, как из первого класса она перешагнула в аспирантуру. Но глупо,
глупо было, когда она прокаркала — да ты правильно сделал, став инженером, по
причине того (при этих словах она пожевала собственный локон), что женщины не
верят, какой ты поэтический. Ну признайся — им тоже повторял про тысячи лет?..
про первозданные ключи?.. Это что-то вроде «розы-морозы», ха! — «нежности-белоснежности»…
Зачем она так? А чтобы не думал, что
купить ее легко — разве она не заметила, как он поморщился, узнав цену куницы?
а про световые годы можно бесплатно дурить. Нет, она не наивная, в свои
семнадцать (день рождения отметили 29 августа на даче, как обычно, и простились
с летом). «Ты можешь поверить, — спрашивала она в два
часа ночи, когда все благоразумно спали, а она впустила его через стеклянную
дверь кухни, — он сначала, конечно, вернулся домой, когда и остальные гости
разошлись, а после вышел в темноту, чтобы пробраться к ней, осторожно посвечивая фонариком, но у калитки погасил — она оставила
для него ночник — маяк путеводный. — Ты можешь поверить, Златочка
убеждена, что дети берутся от поцелуев?»
11.
Ее удивляло, что в нем живут два
человека: громкий победитель, на зависть замужним дамам обтирающий мокрый торс
пловца, и сдержанный хитроумец, умеющий рассчитать не
только балансировку крыла, но и балансировку министерских интересов. «Ты, —
ущипнула его внутри кармана брючины, когда сели в машину, — в какой момент
превращаешься?» — «В момент?.. В нужный момент».
В дачном мирке он не особенно
прятался. Катал на плоскодонке (впрочем, он их и на пару со Златочкой
катал — Валентина успела негромко спросить — «Тычтолимеркуснимаешь?
Ейнадоубавитьсало»), ставил подачу (разве не жгла
приятно ладонь-сковородня ее ладошку). Он сам устраивал ей веселые минутки —
вот, говорил негромко, показывая глазами на раскладные стулья у корта, набежали
дамочки предпоследнего возраста — а у этой (какая-то с кофейными бровями)
жеваное мясцо виснет с костей — свой же возраст он игриво определял «слегка за
пятьдесят», и это «слегка» тянулось лет десять.
Похоже, кто-то о чем-то обмолвился.
Среди зрителей они заметили супругу — просто смотрела, только раз встретилась с
Валентиной глазами — как будто плюнула — вот как смотрела.
Когда они снова валялись в траве на
дальнем поле, спросила вдруг: ха, твоя, к тебе, получается, не равнодушна, что
ли? Он зло промолчал. И зачем пришла? Хочет досадить. Хочет, чтобы я был
несчастлив, как всю дорогу с ней несчастлив. Ну так брось. Твой знаток
французского не станет плакать. А дочка и с ней проживет. Это сложно, — вот что
он ответил. И разве ты хочешь за старика? Нет, за того, кому слегка за
пятьдесят.
Хочу за — она выговорила его фамилию
по слогам — хочу быть с тобой где хочу. Я хочу голову класть тебе на плечо.
Хочу всех подразнить: ты мой и ничей больше.
Пожалуйста. Поспели как раз к
последнему выступлению Комеди Франсез
— что давали? Мольера, конечно! — веселье французское, и чтобы женские икры
мелькали почаще, икры ведь симпатичней рожиц (хихикнула Валентина). Смотри,
актрисы (куснула его в ушко) есть миленькие, а есть страшиловатые
— я была о француженках лучшего мнения — поблуждала биноклем по залу — вон,
Володя Маленский! тьфу, Сусенский!
Кто это? Ну ты темнота! Да это самый талантливый после Маяковского! С прической
проклюнувшегося опенка? Он. А вот Башкир! Какой башкир? Это фамилия Башкир.
Кинорежиссер. Неужели ты не знаешь ничего, кроме своих элеронов (выговорила
смеясь). А это (пришел ее черед спрашивать) кто? Нет, справа. Ну мадам со
следами жизненного опыта на лице. Ну губы как будто вымазаны бараньим жиром.
Кажется, он обиделся, ну слегка.
Просто оказалась одна из сердобольных, та, что время от времени утешала. Муж (Сергейпалыч блеснул в темноте глазами)
писатель. Как фамилия? — спросила без интереса. Он назвал. Да-а?? Ну не Лев
Толстой, конечно, — погмыкал Сергейпалыч,
— но лет пятнадцать назад думали, что дорастет до Льва. А получился, —
Валентина еще раз оценила Нетолстого в бинокль, — котик с пушистыми усиками.
В антракте утешительница с бараньими
губами, поволакивая за собой котика, накрыла их
приветственным клекотом. Сергейпалыч занервничал,
но бараньегубая ему помогла — «Как выросла ваша
дочурка!» Нетолстой подтвердил и залучился ободрением
(привычная ролишка при общении с молодежью). Потом
они сами собой разделились. Бараньегубая увлекла
Валентину к фотографиям актрис, а Сергейпалыч,
взяв под руку рогоносца, кормил сказками про его последнюю книгу. Рогоносец
сопел от счастья, при этом делая лицо самокритичным (донеслись слова): «…я
недостаточно знаю жизнь…» — «Ну что вы! Вы в самой гуще. Говорю, в гуще
жизни!»
Нельзя утверждать, чтобы двойная
прогулка (бараниха чуть не щупала ее, пока они шли
вдоль галереи фотопортретов) стала приятной. Сквозь ткань Валя слышала силу
тела той. Вот, — подумала, — спросить, вы ведете
подсчет клиентуры? А за труды достаточно только духовного вознаграждения
(расставаясь, утешаемый плачет, уткнув нос вам в подол) или от штучек золотых
вы не отказываетесь?..
Закричал третий звонок, в фойе стал
пропадать свет, они расцепились, чтобы идти к своим местам, и Софа (да, так она
назвалась) мурлыкнула: «Молодые… не должны
жадничать».
12.
Он на обратном пути все веселился
(шампанского, что ли, с Нетолстым перебрал в буфете?), веселился над
этой фразой. Ты должна ее (давится — гва-гва-гва!)
извинить (гва! гва!) хотя
бы за юмор (гва-а-а-а!) — это же шуточка, дамы
предпоследнего возраста (гва-гва-гва-гва!) всегда
шутят так.
И как ты это себе представляешь? Он
даже не понял, о чем она. Делиться, не жадничать, как представляешь? Ну дурочка
— да ты для меня… Ага, миллиард световых лет — ты говорил.
Потом было многое. Переглядывания и
смешки однокашниц (Златочка неистовствовала), которые
примечали его грузную фигуру в темной глубине автомобиля (шофера он усылал
куда-то), понимающие глаза регулировщика на углу Моховой, ссоры почти до
бешенства, попытки догнать, синяки на запястьях, больная быстроговорка
про развод, подарки, деньги, квартира для встреч (тебе предоставит площадь
Софа?). Она впервые заметила: когда он волнуется, лицо у него цвета тертой
моркови. Гадко было после того, как в полутьме университетского коридора
услышала: «…а ей не противно со стариком? Не гигиенично…». И чей-то
комариный голос пискнул: «…зато практично!».
Она гордилась, сказав ему (сделав
глаза колючками): принеси мне вырезанный язык Софы. В ответ он ее припугнул.
Придет к родителям официально просить руки (блефовал, развод же не начинался).
И это убьет папеньку — математическая разница их возрастов (Гавко
на радостях закажет банкет вместо поминок), но, главное, они поймут (да боже
мой, она смотрела в его глаза, и видела аллигатора), поймут, что случилось
уже… Как будто она (все-таки он славно выучил ее в теннис) не сможет сломать
ему карьеру. Сейчас не 1952 год. Он даже помолодел от этих слов (люблю, когда
кобылка брыкается!). Она сделала еще подачу: неужели твои самолетные придумочки такие же ценные, как двадцать лет назад? Или
тебя пора на металлолом? А как используют брезент с проткнутого дирижабля?
Можно скроить кошелки для тружениц села…
Тьфу на него. Знать, что какой-либо
человек — твой — удовольствие. Древнее, как дикий мед, как рычание зверя в
ловчей яме, как прирученный обитателями пещеры огонь. Он сам повторял эти
фразы, там, на дальнем поле, а она слушала и шалела. Не верила, правда, что это
он придумал. Сейчас, — кричала, — угадаю! Горький? Он морщился. Алексей
Толстой? Он делал вид, что зевает. Может, иностранные? Он подпирал голову
кулаком и смотрел на нее терпеливым взглядом преподавателя. Голсуорси?
Мопассан? А если еще не переводили? А если (она вела по его лбу губами и
говорила подпольным шепотом) из запрещенных? Наверняка Ницше.
…Как власть тумана — шагнул с
тропинки и нет тебя…
И смешно: он воображал себя знатоком
душонок человеческих, а не разглядел, что нравится ей исключительно в главной
роли: когда пружина заведена, вот если хохочет и побеждает. Глупо, что она сама
это про себя поняла тоже не сразу. И неприятно ей стало дальнее поле, где
целовались, болтали, высасывали сладкое из клевера и
он вдруг сказал (а стоял при этом на коленях, уперев лоб ей в плечо) — «Я бы
умер, если бы не ты…».
13.
Чепухи он еще много потом говорил.
Что вся жизнь людей — тюрьма, даже если их возит собственный шофер и они
вкушают икорку. Что свободны мы лишь в снах, и счастье — найти человека,
который видит такие же сны, как ты сам. Но ему сны давно перестали сниться — он
принимает порошки для сна, никакая усталость — ни мяч, ни лодка не заменят
порошки. Еще он говорил, что вещи запоминают людей — и показал ей брошь, той,
первой. Стекляшку. И что души общаются после смерти — поэтому его не пугает
разница в возрасте, он там ее подождет, а до того время от времени станет
навещать ее здесь. Ей хотелось его поддразнить: как же я узнаю, что ты
рядом? или следует устроить, как в старину, спиритический сеанс? Нет, — отвечал
он, совершенно не обидевшись, — ты вспомнишь меня, значит, я и буду рядом.
Увидишь глину растоптанную — и вспомнишь. Сухую траву, которая колола затылок.
Ветку ивы, которую тянет Москва-река, и вспомнишь. У тебя — и я заранее рад за
тебя — будут дети, не мои дети, но ты подумаешь, жаль, что он не пойдет с ними
на дальнее поле.
Перечисли, — она перебила его
излияния, — свои успехи в теннисе, плаванье, вальсе, самолетостроении…
Ее саму удивило, как легко она
«забыла» про назначенную с ним встречу у Пампуша на Твербуле
(его выраженьице) — она убежала выучивать «тройной гамбургский» буги-вуги в
компании Златочки (Аркаша при ней) и Владиславчика (вполне подходил для партнера). К вечеру все
поскакали на дачу, требуя, чтобы папин водитель гудел каждые десять минут,
падал ливень, они успели вымокнуть, а в машине еще расплескали шампанское на
себя, но от этого только веселей, особенно когда Васяко
(шофер) сжимал зубы, чтобы не пить…
А ночью она проснулась от того, что
ветка еловая шлепала по стеклу, она захотела выйти на веранду — ладони
выставить и холодных капель слизнуть, а когда посмотрела вниз, там он стоял,
среди облетевших вишен. В мокром плаще и мокрой шляпе, и вода течет у него по
лицу — или он, ну боже мой, плачет? Как я могла позвонить тебе, — шептала она
раздраженно, — тебе же не позвонишь на службу. Он, оказывается, выследил ее,
вместе с человеком, похожим на турбулизатор, —
это про Владиславчика. Да, он всегда умел посмеяться,
даже если самому кисло, как теперь. И она почти крикнула — «От любви… не
умирают в двадцатом веке!..»
К обеду, нет, к вечеру следующего дня
все уже знали: ночью он в себя выстрелил, не в доме, а в саду, в застекленной
беседке, — упал на раму, соседи слышали, как разбито окно.
Об авторе | Георгий Давыдов — постоянный автор «Знамени», лауреат премии
журнала. Последние публикации — «Дом над обрывом» (№ 3, 2015 г.), «Девица,
грызущая карандаши» (№ 4 , 2015 г.).
1.
Все дело в сырости, в странных
туманах. Они, туманы, ползут, как звери, вползают в каждый дом, вернее, вкруг
дома, но главное — в сердце вползают. Здесь, где дачная жизнь, надо бы
хохотать, только хохотать дни напролет, биться в бадминтон, в теннис, купаться,
визжать, потискивать девочек, простите, дамочек (на
девочек поглядывать взором голодным), но приползает туман, и в сердце — тоска.
Или только у него так было?..
Но разве догадаешься. Сергейпалыч (стреляли почтительной
скороговоркой) шлепал по теннисному мячу — швак! швак! — и вместе с мячом по корту металась его
красно-обритая голова, серебрясь от пота. Он скалил зубы зрительницам (пока
дохлятина-партнер окунался в репейники за мячом), он смотрел хитрым глазом
сквозь сетку, объявляя, — у него не ракетка, а мячеловка.
Он кидал ее какому-нибудь оруженосцу, уходил к обрыву, за которым Москва-река,
и вот уже кролем фырчал на противоположную сторону, расталкивая воду махами
силача, а после, как младенец, дремал на песке под ржавым солнцем. Он
придумывал забавы привольные: какой-нибудь бег с детьми на закорках — не везло
тем, кто раскормил детей; какую-нибудь рио-риту
(танец, если запамятовали) на аккуратном пенечке — да! вдвоем, покачивая
бедрами, но без шажков: куда же ногу ставить, разве что на воздух, — не везло
тем, кто забывал об этом. Он насмешил соседей, появившись с ежом на поводке,
что особенно удивительно при отсутствии у ежа шеи. Он хитроумничал
в шахматы и, улыбаясь аппетитно, объявлял «вам, голубчик-куманек, ку-ку». Он
запускал с подростками змея на дальнем поле, там, где солнце, простор, мятая
трава, а главное — взлетающий ветер, и змей, из раскроенных военных немецких
карт, дыбил спину, скрипел поперечными рейками,
клевал носом, ныряя, дергаясь, сминая крылья, почти умирал, и вдруг, с
щелканьем — тра-та-та-та-та, — с щелканьем колесика,
отматывающего бечеву, — прыгал вверх. Кстати, колесико со стопором (из крышки
икорной банки) было сконструировано им, и он давал понять, что копировать
воспрещается, воспрещается, поскольку это — смотрел на всех
строгим взглядом — секретно. Он гоготал, когда видел, что розыгрыш
удавался. Он вообще был мастер поддеть, мастер выставить дураками — разве в
пляжном кафе не случился перепуг, когда он, понюхав сомнительное пюре,
возгласил: «К вам (пауза) едет (пауза) ревизор!» Натурально сказал, посверлив
глазами, поверили. А вечером, для новых лапшеухов
(его словцо), пересказывал это, добавляя небрежно, что интонации у него учился
Качалов («Правда?» — спрашивали, не веря вполне) По крайней мере собака
Качалова.
Он первым находил расцветшие ландыши
— комично было видеть его медвежью фигуру на лемешевской
поляне, там, где все толкутся, танцуют по воскресеньям под патефон, мечтают
найти ландыши и не находят ни черта. А он высматривал и бросался животом на
белых неженок. Нет, он не нюхал, а ел ландыши носом — и всем тыкал в морды
кустик-трофей. Он получил две сталинские премии, может, три. Он, за дачным
чаем напополам с ликером, трубил (сложив ладони рупором) какой-нибудь пестрой
красотке, прискакавшей сюда к друзьям: «А-ведь-вы-так-очаровательны-что-Пушкин-стрелялся-бы-из-за-вас!».
Дамы млели, когда он вальсировал, разложив пятерню им на лопатки. Он знал
неведомые слова, вроде «геликоптера», и именовал так стрекоз, застывавших в
воздухе у вечерней, темной, закручивающейся над омутами, воды. У него был служебный
автомобиль и шофер, разумеется, который сиял так же чистенько, как автомобиль.
И главная драгоценность — он так и говорил: «главная драгоценность» — супруга.
Красавица с ледяными глазами, родившая ему мальчика (конечно, мальчик должен
следовать первым) и девочку.
2.
И вот этот человек, которому тайно
завидовали даже те, кто был ему ровня, — завидовали его блеску, его
шалопайству; который снился в запретных снах всем женщинам дачного мирка и
который — чуть прищелкни пальцами — коллекционировал бы любую так же просто,
как панамой накрыть глупую капустницу, этот человек был несчастлив. Только
причину не знала даже «главная драгоценность». Он бы мечтал ей открыть, но как?
— «От любви не умирают в двадцатом веке» — это присловьице
он сочинил в ленинградской больнице, в палате, где отхаживали его жену после
попытки отравиться, да она тогда (это было за год до войны) женой его еще не
стала, у нее тогда был муж другой — дирижер Мариинки
(опустим фамилии), детей, правда, не родилось в этом браке, что, с точки зрения
Сергейпалыча, упрощало развод. Он так и сказал
ей, хотя, если бы дети имелись, вполне готов был усыновить. Он наезжал в конце
1930-х в Северную столицу часто, по служебным делам (все-таки, несмотря на
революционную прополку, кадры инженерные там оставались), работал, как сто
паровозов (тоже присловьице), но, на беду для
дирижера и его юной супруги-балерины (ее звали Татьяна, как у Пушкина, а
фамилию не ищите — она покинула сцену, выйдя за Сергейпалыча),
коллеги (ох уж эти славословцы родного города!)
повели его в театр, где с партией небольшой, но яркой блистала она.
После театра коллеги наметили ужин в
«Астории», но хитроумный Сергейпалыч
объявил, что придет туда чуть позже, поскольку переполнен чувствами из-за
искусства волшебного и хочет, двигаясь в одиночестве, поразмыслить об этом.
Коллеги, конечно, были сражены наповал (даже после революционной прополки
Северная столица растила на своих грядках эстетов), но просили, хо-хо
(извините, Сергейпалыч, за прозу жизни), не
пренебрегать кулинарией, ведь, по слухам, повар, наслышанный о пристрастии
москвича (это Сергейпалыч, понятно) к дичинке, что-то такое готовится колдовать с кроншнепами —
чуть ли не гонобобелем начинив. Да, спустя час-полтора Сергейпалыч
расправлялся с кроншнепами (угадывая гонобобеля), поднимал тосты за каждого
из коллег, сообразуясь со служебным статутом, но прежде всего с весом в мире
науки, отдельную здравицу за повара, постучав мельхиоровой вилкой по рюмке,
чтобы повар, заломив колпак, показался из вкусно-чадной норы, наконец тост за
… — тут следовало шалопайское молчание Сергейпалыча,
понятно о чем, потому и вызвавшее у коллег приступ пугливого потоотделения, —
вы подумали за Иосиф Виссарионовича? Да за Иосиф Виссарионовича уже поднимали в
первую очередь — вот только Иосиф Виссарионович не погладил бы их по головке за
тосты о том, что должно оставаться за бронированными дверьми конструкторских
бюро и лабораторий, но когда все испили рюмки с
напитком приговоренных (первый уровень секретности, пацаны — так обычно говорил
Сергейпалыч мальчишкам, объясняя
устройство воздушного змея), московский гость, выдохнув, тост завершил: «…за
город, ваш город, колыбель трех революций!».
Он мог себе позволить многое,
московский гость. Вот он и позволял. Да нет, тост — ерунда, он позволил себе нечто
большее: в самом деле, после спектакля, переполненный волшебным искусством, он
вовсе не двинулся кружным путем к «Астории», думая
наедине о высоком, а, сунув красненькую театральному швейцару, выяснил
топографию и тихими коридорами прошел в гримерную к Татьяне — постучав
изысканно, появился на пороге (разумеется, с цветами — швейцар-то на что),
перечислил комплименты дежурные, под усталую улыбку восходящей звезды, но
уходить не спешил — и, надо полагать, было в его глазах что-то, что хозяйке
гримерной не понравилось, потому она, крутанувшись в кресле, обдала улыбкой:
«Вас, вероятно, супруга ждет?» (все-таки Сергейпалычу
было за сорок, а выглядел того старше) — он сам, во время дачных посиделок,
со счастливым хохотом, обожал пересказывать эту сцену — только все немного
чувствовали неловкость, видя ледяные ее глаза, понимали, что не все с Танечкой
ладно, но даже гадать боялись, чем божество (т.е. Сергейпалыч)
могло ей не угодить. А не угодил он ей — и это, конечно, он не рассказывал, —
поставив условие (он посмотрел на часы, где был и значок календарный) решить за
два дня (поезд у него в ночь в конце дня второго), и вполне добровольно, но не
затягивая, потому что он должен знать до отъезда, выйдет она за него или нет.
Она засмеялась, напомнив, что замужем и любит мужа. А этот московский чудак
(«Вы случайно справку от психиатра не носите в портмоне?») как-то по-детски
переспросил: «Любите? Ну и что?».
Дальше, в тот вечер, ничего не было.
Она попросила сделать одолжение — вынести мусор — протянула ему цветы, он
повернулся, ушел, взял такси до «Астории», он слишком
хорошо знал, кто он, чтобы в ней сомневаться. Нет, женорасстройством
(его словечко) он не страдал. То есть брал женщин легко, но не усердствовал.
Женщины, как карамельки, излишество портит здоровье — таков был его девиз.
Отсутствие до этой поры супруги объяснялось преданностью работе (нередко спал в
кабинете три-четыре часа, на ночь домой не уезжал), но была и другая причина —
о которой найденной ленинградской музе не рассказал. А как расскажешь? «От любви
не умирают в двадцатом веке». Но его любовь умерла, и
хотя ее звали Анастасия, то есть «воскрешение» по-эллински, все равно умерла,
вдруг, от тифа, как свечечка погасла в сырой комнате. Пока рушились миры,
троны, пока кто-то куда-то маршировал, в революционный 17-й год, они бродили по
Михайловскому саду и — целовались, целовались в дальних, нет, в потусторонних
аллеях. Кажется, раз мимо них бежали матросы со стрельбой, а они даже не были
испуганы. Наоборот, смеялись и жалели их. Он выдвинул теорему, что этих
несчастливцев никто не целует, потому они злы, но, стреляя друг в друга, они
вряд ли станут менее злы. Они мечтают о прекрасном, обновленном мире, они
ожидают его в будущем, но разве им известно, — тихо выговаривал он, — где
потайная дверь туда? Они не смотрели в твои глаза, в их черных донышках эта
дверь, и она открыта, и там живет ночное небо и миллионы звезд. Ей было смешно
(к тому же он щекотал ей по ладони пальцем — «кашку варила» — пока они ехали на
извозчике), она отвечала, что каждый мужчина каждой женщине похожие песни поет.
Он увозил ее на Ропшинские ключи, где, под
петровскими двухсотлетними дубами она совершала волшебство — кофточку
расстегивала.
И вот, в 1939-м, через девятнадцать
лет, он увидел на сцене женщину, не похожую на ту, первую, никак — даже
танцевать, например, Анастасия не любила, а балерин называла баберинками — но глаза были те, в которых небо, звезды, ропшинские ключи. Он ведь сидел в партере, мог глаза
разглядеть. Между прочим, еще до антракта Сергейпалыч
знал от сплетников, что она замужем и, удивительное дело, мужу не изменяет.
В горле у сплетников что-то булькало — надо полагать, весомые фамилии
претендентов.
Нет, когда Сергейпалыч
вспоминал романтический вечер знакомства со своей ленинградской избранницей
(вечером, на веранде, среди осчастливленных шампанским гостей), он не делился
патентом, который дал возможность заплести, развести, увезти (слог
суворовский!), только от ледяных глаз избавления не было. Но ведь и глаз
ледяных там, на сцене, тоже не было. Они появились тогда, когда он стоял над
ней в больничной палате, а врачи тряслись в коридоре, и говорил негромко, что если она повторит подобный фокус с отравой — это ее
право, конечно, травиться можно хоть йодом, пусть попробует синьку в следующий
раз, — но в этом случае ее муженька (бывшего) ждет творческая командировка в
край холодный. Разве она не будет так благоразумна, чтобы обеспечить ему
спокойную жизнь? Например, вчера, чтобы утешить (хоть и бывший, но из-за
отравления переволновался, еще бы!) ему доставили две коробки припасов —
стерлядь размером с кита, ветчину, в которую можно завернуть Адмиралтейство,
мешок орехов пекан — их столько, что можно пережевывать до пенсиона. Кстати (Сергейпалыч повернулся, уже выходя) — он,
муж, честно сознался, что вы говорили, как будете терпеть до той поры, пока он,
муж, будет жив (намекали, чтобы он попытался йодом? Эффективней серной
кислотой), а после этого московское чудовище (вы ведь так ярко выразились?)
узнает, на что вы способны… Нет, — улыбнулся Сергейпалыч,
— этот дирижер будет дирижировать долго, будет радовать нас. Я, между прочим
(закончил Сергейпалыч), здесь, в Петербурге,
родился.
Похоже на либретто? Но никто же не
утверждает, что были именно такие слова. Может, смешки про серную кислоту —
байка. И про холодную командировку. В конце концов, он мог поманить ее сценой
Большого. И, скорее всего, срок на раздумья был продолжительней, чем два дня. А
действовал через мужа, вернее, действовали ленинградские товарищи — разве
трудно поговорить с влиятельным лицом? Одним, другим. Не исключено, что дирижер
оказался слабаком (а вы, что ли, не оказались бы?) Мужчины вообще легче предают
женщин, чем наоборот. Так говорила Жорж Санд, уж она разбиралась в подобных
вопросах. Спрашивается, а на что он, Сергейпалыч,
рассчитывал? На любовь или качественное притворство? Но она балерина, а не
драматическая актриса. Нет, конечно, по утрам, на свежую голову, когда он
занимался вопросами… (чур, пацаны, это секретно) и когда голова у него
работала математично, а не тосковала лирично, он вполне
обоснованно полагал, что не самый худший кандидат в князья ее сердца. В конце
концов, что тут из ряда вон? Только способ дрессуры. Какой-нибудь английский
лорд в это же время (посмеивался сам с собой Сергейпалыч)
провертывал схожую комбинацию в Ковент-Гарден: там, небось, для уговора
достаточно сунуть в букет визитную карточку. А в Германии, в теперешних
обстоятельствах, любая прыгнет на грудь, распахнув душу, то есть ноги. Сюжет
вечный, как псалмы Давида. Тем более сам Давид изъял у честного простачка Урии молочно-сахарную Вирсавию, и она, похоже, не сильно
удивилась перемене постели (не разглядишь визави из-за паранджи).
Но это шуточки. Зря, что ли, он
годами совершенствовал роль весельчака, победителя жизни. К победителям
несчастье не липнет. Но вечером, вечером (когда она еще не стала его) он видел
в ночи ленинградской (какие, к чертям, белые ночи в ноябре) то же, что видел у
Анастасии на черных донышках глаз, тогда, давно, как будто и не было, но вдруг
воскресло. Где же он мог найти иную замену?
3.
Вот только (потом признался, а кому
признался, об этом позже) уже месяца через два понял, что купил себе
тренированные балетным станком ноги, руки, перси, как выражались в старину, и персички, как выражаются теперь, купил ладную машину (вроде
той, что стоит перед воротами дачи с чистеньким шофером), машину, которой
запрещено умереть, сначала из-за дирижера, а после из-за детей — но
присутствовала у машины хоть какая-то склонность сердечная к плодам насилия над
собой? — неизвестно. Она умела себя преподнести, она красиво вышагивала (балет
не увядает) в Большом, где они появлялись, — разумеется, не на сцене, а в ложе;
рядом с ней немели. Женщины, впрочем, ядовитничали
глазами — ведь Сергейпалыч еще и
украшал ее. Где бы вы нашли такое колье с плачем изумрудов? А он нашел.
У него была, впрочем, надежда, что с
годами обстоятельства их союза покроются пылью, проще сказать, забудутся. В
Ленинград он с ней, например, не ездил, а немногочисленную родню (составив
список) переместили в Москву — надо же иногда свидеться. Сцены, хотя и немые,
случались. Помнится, вырвавшись на дачу в воскресный день, поднимался по
ступенькам веранды под «Турецкий марш» из радио — мелькнуло, раз музыка так
колотит по голове, может, она даже счастлива? — но в дверях музыка кончилась и он услышал голос диктора: «дирижировал такой-то»
— тот, фамилию которого не будем упоминать. Нет, Сергейпалыч
и не думал ехидничать по поводу фамилии, он Татьяну увидел — в профиль, с
мертвым лицом. Не пугайтесь, это, конечно, только метафора из либретто. Он мог
бы ее отпустить — детей вырастят няньки. Но все-таки глупо, что она не
разглядела в нем бульшего, кроме как владельца авто,
шофера, дома в сосновом бору, мячеловки, пяти комнат
в громаде с видом на кремлевские башни, рабочего кабинета, где, впрочем, посторонним
бывать воспрещается, и в этом причина, что она не разглядела в нем большего,
кроме…
Он привозил ее несколько раз на
Тушинское поле на парады авиации, трудно сказать, догадывалась ли она,
насколько это все его касается. Был, правда, случай — виноват был долгий дождь
и выползшие туманы — а потом вдруг все разметало, высушило — только капли
медные посвечивали на стеклах кабин — и вот загавкали
моторы, засипела музыка из репродукторов — Сергейпалыч
почувствовал, что все так хорошо, тем более ветер взметывал ее волосы, и
они попадали ему на щеку, на губы — как будто она его ласкает сама, добровольно
— он даже косил глаза, чтобы уверовать — правда ли? — и, казалось, она
улыбается, потому что, видите ли, в профиль всегда рот выглядит улыбающимся, и
в каком-то взлете души он прижал ее к себе за плечо и шепнул (хоть гавкали
моторы, хоть музыка сипела) — «вон… там… эти… элероны… (он даже
указательным ткнул) это я…».
Он гордился (если это гордость,
конечно), что умеет ее удивлять. Нет, не про свои заслуги в самолетостроении,
он знал, что удивляет ее по-другому — вот и в вечер после парада он, отпивая
чай (дети играли в крокет у соседей), сказал: «А ведь вы теперь (это «вы» было
сигналом, что он заготовил шутку, поэтому против воли она подняла на него
глаза) можете теперь на меня… (и он закончил счастливо) накалякать.
Разве я не намекал вам познакомиться на позапрошлой неделе с супругой
французского атташе, помните, на премьере «Ивана Сусанина»? А слово «элероны»
понятно без перевода, такое важное слово…»
Удивительно, но подобные эксперименты
над ней (и над собой) он длил не год, не два. Некоторые, особенно, с его точки
зрения, удачные, он повторял. «Вот когда начинаются дожди… Вот когда повисает
на соснах саван туманов… Я думаю, сможете ли вы простить меня за то, что я с
вами сделал… Но я сделал это только из-за того, что у меня… большое
сердце». Собственно, слово «либретто» она первый раз на это произнесла.
4.
Нет, со временем пылью покрылось —
она, например, посчитала, что соблюдать аскетическое воздержание по отношению к
его портмоне не имеет смысла, а он, видя появление в доме посеребренных
канделябров, эскизов Левитана или под Левитана, фруктовницы
из горного хрусталя (как лед, который никогда не растает) или, бог весть какими
путями, китайских ваз из дворца китайского мандарина, итак, видя все это, он
ликовал, как только он умел, со смехом, с шутками, складывая ладони рупором,
трубя — что дороже всего — вы все слышите?! — дороже всего «главная
драгоценность»! И казалось, в ее глазах посвечивало
нечто благосклонное. Надо знать (напоминал он себе), что и лучшая техника
требует отладки. Наверное, дотянул бы до конца своего полета, если бы не
туманы: при туманах нельзя летать. А она, когда гостей не было, когда дожди и
туманы, изводила его молчанием. Нет, не бойкотом (школьница, она что ли?) — в
конце мертвого обеда она могла вдруг обратиться к нему с вопросом: «Тебе
понравился суп?».
Он, правда, дома не сидел. Если бы
дождь мучил день, два, а то зарядит, заболеет на неделю, на все подмосковные
месяцы. Не будешь бегать на дальнем поле или перемахивать на другой берег, хотя
в плоскодонке, например, кружить весело по покипячившим
от капель волнам, но только не в компании ледяноглазой
драгоценности. А ведь хотелось бы (смешные желания) с ней. Вот и уходишь,
нахлобучив плащ-палатку, шествуешь по липучей глине в каучуковых мокроступах (да, он так говорил, и все смеялись, и он
вместе со всеми) по улицам-линиям мимо дач с мокрыми крышами, слыша все время
ш, ш, ш, ш — это ветер бросает мокрую мелочь на стекла.
Он приходил к ним, он появлялся белым
пятном за испариной дачных переплетов, отгибал тяжелые от влаги еловые ветви,
стучал рукоятью зонтика в окно — между прочим, он выучил всю их ватагу азбуке
Морзе — но особенно замысловатыми посланиями не мучил — что-нибудь вроде —
ту-туту-ту — «го-тов пи-рог?
го-тов пи-рог?». Конечно, готов. Они выстукивали
ответ, ушибая пальцы.
Разумеется, он приходил к папе. Они
поднимались наверх, в кабинет, начиная о своем на лестнице (Сергейпалыч
успевал полуобернуться — пацаны, секретно!) — говорили сначала с ленцой,
потом быстро, как два сумасшедших, ссорились, дымили, чертили, рассчитывали,
объедались сушеной вишней. Тревожить их запрещалось. Единственно, можно было
спросить через воздушный телефон (устройство вроде корабельного — железная
трубка и раструбы на концах, ради шутки соединили кухню внизу и кабинет), итак,
спросить: надо ли чаю? Кажется, Павлику (или это был тезка гостя, старший
Сережка?) попало, когда он вздумал задать вопрос при помощи швабры — выстучав
языком морзянки в потолок, прямо под ноги священнодействующих в кабинете. Но
она помнила подробности нагоняя плохо. Сергейпалыч
увидел ее в первый раз, когда ей было тринадцать.
5.
Не только споры и табачные воскурения
в кабинете: часа через два оба «алхимика» (прозвище дал Сережка) милостиво
спускались вниз, поедали пирог и домашний конфитюр из яблочек райских. Сергейпалыч блистал: куски сахара, брошенные
в чай, магически поднимались, магически плавали по поверхности (нет, он не
открывал секрет коллодиума из ближайшей аптеки), спичка, переломанная внутри
платка, оказывалась целехонька (и опять-таки он не объявлял о существовании
потайного карманца со спичкой-дублером) — смеялись,
аплодировали, мама восхищалась гостем громче всех: «Вы, Сергейпалыч,
должны достать кролика из шляпы! Я завидую белой завистью вашей супруге и
детям: кто из наших серьезных мужчин такой легкий, такой веселый? Я, правда,
огорчаюсь, что ваши снова температурят, приводите их к нам хоть когда-нибудь, я
не помню, когда мы последний раз виделись, а вам повод обновить программу
иллюзиониста, тут как раз пригодится кролик!» — «Шурочка, — утихомиривал ее
папа, — кролики из цилиндра — прошлый век…» — «Ну да, я знаю, их съели в
прошлом веке! А все-таки Сергейпалыч самый
легкий человек, каких я встречала» — «Быть легким, — склабился Сергейпалыч, — наше ремесло. Но это, — он обращался
только к детям, понижая голос, — пацаны и… — тут он
выделял ее и смотрел на нее, — …и барышня — секретно!»
Наверное, он, правда, был алхимиком,
потому как сразу понял: ей нравится такое почтение. Он тратил время (при всех
причитаниях мамы про занятость Сергейпалыча)
на возню с ними. Он умел возводить здания из кирпичиков домино — и на это
уходил материал из четырех коробок. Разве не захватывающее зрелище:
подрагивающая от шагов или от шевеления Марьяшки (это
кошка, конечно) пирамида Хеопса? А Миланский собор? (Где были шпили-карандаши,
флюгер-кукарекала, архитектурные цветки-флероны из
едва завязавшихся плодиков малины и даже трубочист из
рыжего огородного муравья!) Зрительная память у него была поразительной: в этом
она убедилась, найдя у папы в кабинете гравюру в Брокгаузе с собором. Если
родители тревожились об убежавшем времени гостя, он показывал за окно — «Пойду,
когда дождь кончится», — объявлял под дикарский хохот детей — еще бы: солнце
давно сушило стекла, ветви, скамейки, лужи. Он мог усовершенствовать свою шутку
и, предложив руку маме, выходил на крыльцо — «Вы разве не видите, милейшая
Александра Васильевна, что ливень как из ведра?» Мама смеялась, щурясь от
солнечных бликов в заново рожденном саду: «Нет, не вижу». — «Ну ка-ак же, — удивлялся он, маня пальцем Сережку, чтоб встал
поближе, — ливень не думает униматься…» Плюх! И стакан воды обливал тезку.
«Ну вот, — укорял коварнейший гость под счастливые взвизги, не исключая и
веселящейся жертвы, — он совсем промок».
Он надоумил их оборудовать в сарае
лабораторию. Там было все: шкаф с реактивами, ручная динамомашина
(вскоре усовершенствованная до велосипедного привода — крути педали и освещай
сарай вместе с крыльцом), карта ночного неба, лаз на чердачок, откуда
высматривала труба звездознатца, даже махонький горн
— мало ли для чего. Они плавили свинец, плавили старую оловянную кружку. Раз
жгучая капля цвета слабой клубники скользнула ей на тыльную сторону ладони.
Нет, она не кричала, тем более не плакала — она не плакала из-за боли никогда.
Другое, если делали не по ее хотенью, в этом случае у нее появлялись две злые
слезинки. Но Сергейпалыч, похоже,
растревожился из-за ожога — да ладно, черная точка забылась быстро, а вот то,
что было у него мельком во взгляде, когда пили чай в тот вечер на открытой
веранде, не забылось вовсе. Что? Слово не подберешь. Что-то на донышках глаз.
Кстати, секреты фокусов он им
все-таки раскрыл. Чтобы и они стали королями дачных застолий во время дождей,
туманов, когда жить не хочется (выразился он не педагогично, под
нарочито-осуждающим взглядом мамы), но надо, надо, надо. Страна нуждается в
нас.
6.
Случалось, он пропадал. Значит,
завален работой. Так отвечала мама на расспросы Сережки, на приставанья
Павлика. Вот, поучитесь у Валюши (мама показывала на сестру) — она никогда
никого не мучает. Еще бы, ведь так легко постигнуть секреты дипломатии — и
сестра мимоходом напоминала братьям про обещанные Сергейпалычем
выкройки китайского змея или план переоборудования динамо-машины в
перпетуум-мобиле. Рассеянные братья, хоть и скучали без него, но отвлекались
скоро на прочие соблазны. Они научились (снова ему спасибо) шлепать
собственными мячеловками и шлепать веслами, правя его
плоскодонкой, исследуя противоположный берег реки. Она и тут незаметно
дирижировала ими. И если они плыли в ненужную ей сторону, достаточно было
сказать «спорим, не доплывешь…», как тут же оба табанили и мчались, словно оксфордско-кембриджские студенты, про которых рассказывал Сергейпалыч. Она знала местечко, за ивой с выгнившим
дуплом, где была вылежана трава, потому что там он
лежал, если не хотел, чтобы его видели с берега. А она видела, все равно
видела, так, случайно: сам же он подарил подзорную трубу — только небо ее не
манило: там одинаково, — а вот выхватить стеклянным кружком, как тетя Ася (мать
троих кашеедов с образцовыми щеками), в отсутствие
мужа, принимает какого-то лысого, и (разве не помнишь, как разбежалось
четырнадцатилетнее сердце?) — расстегивает кофточку, куда лысый лезет лицом, а
она запрокидывает голову и смеется — не слышно, конечно, но видно по губам.
Шаря таким манером по дальним окнам,
она вдруг обнаружила таилище за ивой — туда, похоже,
кроме него, никто не добирался, суеверно пугаясь водоворотов под корягами, а
деревенские, с той стороны, не собирались шею ломать с обрыва, шли левее по
земляным ступеням. Удивительная труба! Она, труба-шпионка, не только ловила его
в кружок, когда он, отклеивая зеленые плети водорослей, выбирался на берег, но
ловила его превращение: что-то случалось со спиной, с плечами — как будто
вынимали ключ из заводной игрушки. И он лежал, лежал на траве, и было ясно, нет
у него сил, чтобы завести пружину.
7.
— …почему мы решили — человек царь
природы? — возглашал он на открытой веранде под самодовольный гул ливня. — Наше
обоняние — пффыыыы (он смешно тянул носом) — хуже
собаки! Слух хуже кошки, плодовитость хуже мыши, а организованность — хахаха — хуже пчелы и тем более муравья! Летательные
аппараты (на это папа предостерегающе поскрипел в кресле) хуже, чем у
коллег-насекомых…» — «Ну неудивительно, — оппонировал папа, — люди поднялись
в воздух полвека назад — если, конечно, не брать в расчет монгольфьеры, — а эти
(пцак! — он шлепнул по комару, присевшему на
запястье) кровососущие совершенствуются в полетах миллионы лет» — «Но тогда и
получается, что мой тезис неопровержим: человек назначил себя в цари природы
исключительно по… знакомству! Ну как не порадеть родному человечку…» — «Но
разум, Сергейпалыч, разум, — папа косил глаза
на маму, чтобы она переманила гостя внутрь от злой влаги, влетающей на веранду,
— Ты забыл про разум, Сергейпалыч.» — «Ха-ха,
— смех Сергейпалыча показался недобрым,
— какой разум, если человек не в состоянии разумом запретить собственные
инстинкты?» — «Ну-у, — задумчиво потянул папа. — Это ты, Сергейпалыч,
про шекспировских героев». — «Ну а ты, вероятно, про тех, кто ни рыба, ни мясо
(он подмигнул всем), или, вернее, давно уже не потчуется ни мясом, ни даже
рыбкой, а исключительно диетической размазенькой из
рожка!» — «По-моему, повинуясь инстинкту
самосохранения, нам пора, — запела с улыбкой мама, — спрятаться внутрь». Все
поднялись, Сергейпалыч погуживал на ходу: «Наука, наша гуманная наука, стесняется
признать, что в жизни большинства разум занят подсчитыванием арифметической
разницы между заработной платой и списком необходимых покупок. Кстати, Пифагор
здесь явно лишний, не говоря о числе «пи» или Менделееве, которого, правда,
уважают за то, что он правильно размешал спирт и получилась водочка!» — «Это
жестоко, Сергей» — «Зато честно».
После играли в лото. Ставку назначили
в двадцать копеек. Валя протестовала, когда видела, что другие ловко кладут
облатки на карточки. Сергейпалыч (как
самое незаинтересованное лицо — заявила мама) мешал пятерней бочонки. Он — вот
ему еще козырь — знал все правильные прозвища цифр — «барабанные палочки» (11),
«гуси» (22), «перчатки» (55), «монокль» (9) — только он все равно жульничал, не
для себя, правда, — Валя заметила, когда вместо извлеченной из мешка «кочерги»
(7) гаркнул «кренделек!» (8) — виртуозно под слепящей лампой показал (кто
смотрит-то?) — а она, закрыв ряд, захлопала в ладоши — выиграла!
8.
Он пропадал, но и возвращался. Разве
не смешно было встретить его в июньский полдень, когда все валяются либо на
речке, либо у себя в гамаках, под кружалом яблоневых веток, — а он пробирался к
ним по боковой тропе, которую сжимала коричневая крапива, и нес над головой
зонтик — старомодный, матерчатый, дамский — против солнца, и, увидев ее, сказал
не «Здравствуй, Валечка», а буркнул «Когда же дождь перестанет?».
Раньше она, подбегая, прыгала ему на
шею, обхватывая ногами в метинах грязи на белых гамашах, — в шестнадцать не
будешь. Потому они двинулись по тропе, прежде потанцевав, пропуская друг друга,
так, что она чиркнула его бедром, сошла в сторону и чуть листьями не ожглась.
Он передал ей зонтик, он говорил
чепуху — школьников, например, надо сечь розгами или, вот, крапивой — только
тогда они станут ломоносовыми, потом спрашивал,
придет ли она к нему на похороны, и завещать ли ей мячеловку
или все ж таки на мячеловку претендуют братишки (так
он сказал). Она смеялась и говорила, что к поминкам испечет его любимый пирог —
с райскими яблоками — надо подождать, впрочем, до сентября, когда урожай
приспеет. «Я вообще их люблю собирать только для вас. Где вы были так долго?
Опять секретное?..»
Он сидел с отцом наверху, но не как
раньше — отцу запретили курить, и гость не дразнил его трубкой, отцу запретили
сладкое, и гость воздерживался — тарелка с вишней стояла монашенкой. Они
сетовали на какого-то Гавку (ну фамильица!
прыскала она, медля под дверью), на какого-то Меликьяна,
— нет, потом в лото не играли, — компания слишком малочисленная: братья не
приехали. «Нам очень приятно, — ластилась к гостю мама, — что, пока вас не
было, Олег (это старший Сергейпалыча) и
Ниночка (младшая) у нас бывали. К сожалению, редко, хотелось бы почаще. Олег
знает французскую литературу доскональнейше — им с
Валюшей есть о чем (калорийно улыбнулась) поговорить.
А Татьяна Оскаровна (жена, соответственно)
здорова?..»
Когда вышли в вечерний сад,
накрапывало. Мама вернулась, бросив «проводи Сергейпалыча»
— ничего себе «проводи»! — надо попетлять между
куртин, где посвечивают синие ирисы, не затоптать
лобастые георгины, только-только отходящие от зимнего обморока (пока лежали по
коробкам в подполе, пересыпанные опилочной мукой), не лишиться глаз, когда
дорожка подныривает под жасмин, — он цветет в темноте белой пеной, — далее
«виселица» — творение братьев — аттракцион «гигантские шаги» — и тут они чуть
не падают, потому что глина у «виселицы» растоптана, — смеются, скользят,
хватаются за руки — «Слушайте, — спрашивает она, — а кто такой Гавко?» — «Тот, — отвечает Сергейпалыч,
чуть задыхаясь от фигурного грязекатанья (его
словцо), — кого надо повесить на вашей «виселице».
Он начинает прощаться, вот и калитка
— зачем дальше ей? — она же замерзла — днем парило, а ночью, видите, какая
пародия на летние дни, и туман слепой подползает, сейчас волки завоют, точно,
дать вам мой пиджак? «Это от волков?» — улыбается она. «Конечно, — отвечает он,
— от волков». «Ну давайте». Он накидывает пиджак ей на плечи, тянет к себе,
губы ей жжет от его губ, как тогда, давно, жгло ладонь от капли свинца
горячего, она вырывается и бежит к дому.
9.
Больше всего ей нравилось уходить с
ним на дальнее поле, туда, где раньше он командовал запуском змеев. Ей
нравилось, когда лежишь на траве — пусть даже сохлые травяные перья колют
затылок и плечи — зато она видела его большую голову на фоне одинокого неба — и
только кузнечики пели, пели, пели им. Он гладил ее губы цвета слабой клубники,
он говорил, что она — только ветер, вот, смотри, зря не веришь, я все-таки
специалист в вопросах воздухоплавания, сейчас подбросит ее, и она полетит — так
лишь ангелы летали в старинных книгах. Или, — шипит она, — ведьмы, и
прикусывает его за пальцы. Ей нравилось, когда он растягивался рядом, на этом
травяном полотне из овсяницы с рубиновыми камушками клеверков,
— их двоих не видно ниоткуда — и сами они видеть не хотят никого. Он прикрывал
глаза, упокоя лицо ей в колени, а она гладила его по седым вискам и шептала «Серебчик… серебчик… какой ты
серебряный мой…».
Но все-таки странно, как жена может
его не любить. «Она плохо переносит здешнюю сырость, — негромко объяснял он, —
тут воздух отравленный, у нее голова болит. Ну и потом, она теперь старая,
старая, знаешь сколько ей? (и он заговорщически дышит в щеку) ей сорок! Вернее,
сорок один».
«А меня, — она спрашивает, — ты тоже
разлюбишь? Например, когда мне будет тридцать? Двадцать пять?» «Я не успею, —
он отвечает, — потому что ты станешь возить меня в инвалидной коляске. И
заведешь себе дружка с торсом штангиста, это ведь твой идеал мужчины?»
Разумеется, он все рассказал. И про
дирижера (какой живчик — палочкой размахивает до сих пор, женился, кстати,
через полгода! — никакой верности), и про детей, которых она всегда ненавидела
(он даже боялся во время болезней оставлять их наедине с ней — иногда
достаточно просто не подойти, сделать вид, что не слышишь удушья при коклюше),
сейчас, слава богу, она просто к ним равнодушна, и про то, как были у него за
эти годы две сердобольные, которые вглядчивым глазом
все поняли, все раскусили — и, следовательно, весь дом его жизни с ярким
цветным фасадом, с этим теннисом, купаньем, бегом наперегонки, весь этот шум
победный — для них оказался из папье-маше, проще, бумаги бутафорской. Работа
моя? — переспросил он невесело. Но когда в душу попала гнилая заноза — она все
отравляет. И он вспомнил про рычажок (правильное название она выговорить не
могла, что-то такое на кха…), который не сработал в
нужный момент полета из-за пустячной причины: в ангаре осенью было влажно,
рычажок поела ржавчина. «Вот, — и он театрально показал на сердце, — у и меня
рычажок ржавый».
«Но теперь не так», — и он счастливо
брал ее за плечи.
10.
Все-таки он был большой артист, Сергейпалыч. Ведь он продолжал приходить к ним, и,
когда после «ученых советов» спускался вниз, болтал, смешил, придумывал что-то
несусветное, захваливал конфитюр из яблок райских, хотелось влезть на табурет
(как пятилетние дети декламируют праздничные строчки) и выдать не особенно
изменившимся голосом: «Сергейпалыч говорит:
молодой шиповник — это мои соски́».
Впрочем, кое-что она себе позволяла
не только в мысленных инсценировках. После очередного навязывания общества
знатока французской литературы мама удостоилась реплики «Я предпочитаю в
возрасте мужчин». Мама поняла ее по-своему: «Ты имеешь в виду Аркадия?».
Аркадий, четверокурсник, — его восхваляла Златочка,
однокашница, довольно прилипучая, торчала в их
московской квартире («Ах как здорово жить на Тверском бульваре!» — они жили
там, а Златочка где-то безнадежно за Зацепой),
увязывалась и сюда, за город. Ныла, что Валя должна научить ее в теннис, ну
хотя бы в бадминтон. «Да ты коровенка» — хотелось сказать ей. Зато коровенка
удостоилась комплимента от Сергейпалыча —
«Комары летят на плечики горожанок, как голодные — на паштет» — и правда,
кровососы атаковали Златочку. Громче всех смеялась, конечно,
мама. Олег (знаток французов) выдал отца: «Но это же первый сказал Бальзак» —
«Конечно! — заголосил разоблаченный. — Страница двадцать, третий абзац сверху —
«Повесть о трех мадемуазельках» — «Протестую! Такой
повести у Бальзака нет. Это из «Утраченных грез»!..»
Она позволяла себе на людях (но в
далеких от дачного мирка компаниях). Они ведь виделись и в Москве. Правда, Сергейпалыч, исполняя ее провокативные
требования, оставлял себе лазейку. В «Славянском базаре» садился в затененный
угол (и когда отправились туда повторно, она съязвила — «Снова станем прятаться
в кустах?» — там действительно рядом с их столиком рос мелкобуржуазный фикус),
в магазине мехов (на углу с Благовещенским; ей пришла фантазия потребовать
кунью накидку) он, стоя у витрины, вдруг шарахнулся — после ее расспросов
сознался, что заметил сослуживца через стекло, вернее, жену сослуживца («А это,
малышка, много хуже»), однажды она испортила ему вечер, когда он, после всего,
смотрел в ее глаза, в которых тысячи световых лет (да, именно так выразился),
она, отдышавшись, спросила: «Ты ей… тоже суешь?». Нет, на это он не обиделся,
слегка удивился, как из первого класса она перешагнула в аспирантуру. Но глупо,
глупо было, когда она прокаркала — да ты правильно сделал, став инженером, по
причине того (при этих словах она пожевала собственный локон), что женщины не
верят, какой ты поэтический. Ну признайся — им тоже повторял про тысячи лет?..
про первозданные ключи?.. Это что-то вроде «розы-морозы», ха! — «нежности-белоснежности»…
Зачем она так? А чтобы не думал, что
купить ее легко — разве она не заметила, как он поморщился, узнав цену куницы?
а про световые годы можно бесплатно дурить. Нет, она не наивная, в свои
семнадцать (день рождения отметили 29 августа на даче, как обычно, и простились
с летом). «Ты можешь поверить, — спрашивала она в два
часа ночи, когда все благоразумно спали, а она впустила его через стеклянную
дверь кухни, — он сначала, конечно, вернулся домой, когда и остальные гости
разошлись, а после вышел в темноту, чтобы пробраться к ней, осторожно посвечивая фонариком, но у калитки погасил — она оставила
для него ночник — маяк путеводный. — Ты можешь поверить, Златочка
убеждена, что дети берутся от поцелуев?»
11.
Ее удивляло, что в нем живут два
человека: громкий победитель, на зависть замужним дамам обтирающий мокрый торс
пловца, и сдержанный хитроумец, умеющий рассчитать не
только балансировку крыла, но и балансировку министерских интересов. «Ты, —
ущипнула его внутри кармана брючины, когда сели в машину, — в какой момент
превращаешься?» — «В момент?.. В нужный момент».
В дачном мирке он не особенно
прятался. Катал на плоскодонке (впрочем, он их и на пару со Златочкой
катал — Валентина успела негромко спросить — «Тычтолимеркуснимаешь?
Ейнадоубавитьсало»), ставил подачу (разве не жгла
приятно ладонь-сковородня ее ладошку). Он сам устраивал ей веселые минутки —
вот, говорил негромко, показывая глазами на раскладные стулья у корта, набежали
дамочки предпоследнего возраста — а у этой (какая-то с кофейными бровями)
жеваное мясцо виснет с костей — свой же возраст он игриво определял «слегка за
пятьдесят», и это «слегка» тянулось лет десять.
Похоже, кто-то о чем-то обмолвился.
Среди зрителей они заметили супругу — просто смотрела, только раз встретилась с
Валентиной глазами — как будто плюнула — вот как смотрела.
Когда они снова валялись в траве на
дальнем поле, спросила вдруг: ха, твоя, к тебе, получается, не равнодушна, что
ли? Он зло промолчал. И зачем пришла? Хочет досадить. Хочет, чтобы я был
несчастлив, как всю дорогу с ней несчастлив. Ну так брось. Твой знаток
французского не станет плакать. А дочка и с ней проживет. Это сложно, — вот что
он ответил. И разве ты хочешь за старика? Нет, за того, кому слегка за
пятьдесят.
Хочу за — она выговорила его фамилию
по слогам — хочу быть с тобой где хочу. Я хочу голову класть тебе на плечо.
Хочу всех подразнить: ты мой и ничей больше.
Пожалуйста. Поспели как раз к
последнему выступлению Комеди Франсез
— что давали? Мольера, конечно! — веселье французское, и чтобы женские икры
мелькали почаще, икры ведь симпатичней рожиц (хихикнула Валентина). Смотри,
актрисы (куснула его в ушко) есть миленькие, а есть страшиловатые
— я была о француженках лучшего мнения — поблуждала биноклем по залу — вон,
Володя Маленский! тьфу, Сусенский!
Кто это? Ну ты темнота! Да это самый талантливый после Маяковского! С прической
проклюнувшегося опенка? Он. А вот Башкир! Какой башкир? Это фамилия Башкир.
Кинорежиссер. Неужели ты не знаешь ничего, кроме своих элеронов (выговорила
смеясь). А это (пришел ее черед спрашивать) кто? Нет, справа. Ну мадам со
следами жизненного опыта на лице. Ну губы как будто вымазаны бараньим жиром.
Кажется, он обиделся, ну слегка.
Просто оказалась одна из сердобольных, та, что время от времени утешала. Муж (Сергейпалыч блеснул в темноте глазами)
писатель. Как фамилия? — спросила без интереса. Он назвал. Да-а?? Ну не Лев
Толстой, конечно, — погмыкал Сергейпалыч,
— но лет пятнадцать назад думали, что дорастет до Льва. А получился, —
Валентина еще раз оценила Нетолстого в бинокль, — котик с пушистыми усиками.
В антракте утешительница с бараньими
губами, поволакивая за собой котика, накрыла их
приветственным клекотом. Сергейпалыч занервничал,
но бараньегубая ему помогла — «Как выросла ваша
дочурка!» Нетолстой подтвердил и залучился ободрением
(привычная ролишка при общении с молодежью). Потом
они сами собой разделились. Бараньегубая увлекла
Валентину к фотографиям актрис, а Сергейпалыч,
взяв под руку рогоносца, кормил сказками про его последнюю книгу. Рогоносец
сопел от счастья, при этом делая лицо самокритичным (донеслись слова): «…я
недостаточно знаю жизнь…» — «Ну что вы! Вы в самой гуще. Говорю, в гуще
жизни!»
Нельзя утверждать, чтобы двойная
прогулка (бараниха чуть не щупала ее, пока они шли
вдоль галереи фотопортретов) стала приятной. Сквозь ткань Валя слышала силу
тела той. Вот, — подумала, — спросить, вы ведете
подсчет клиентуры? А за труды достаточно только духовного вознаграждения
(расставаясь, утешаемый плачет, уткнув нос вам в подол) или от штучек золотых
вы не отказываетесь?..
Закричал третий звонок, в фойе стал
пропадать свет, они расцепились, чтобы идти к своим местам, и Софа (да, так она
назвалась) мурлыкнула: «Молодые… не должны
жадничать».
12.
Он на обратном пути все веселился
(шампанского, что ли, с Нетолстым перебрал в буфете?), веселился над
этой фразой. Ты должна ее (давится — гва-гва-гва!)
извинить (гва! гва!) хотя
бы за юмор (гва-а-а-а!) — это же шуточка, дамы
предпоследнего возраста (гва-гва-гва-гва!) всегда
шутят так.
И как ты это себе представляешь? Он
даже не понял, о чем она. Делиться, не жадничать, как представляешь? Ну дурочка
— да ты для меня… Ага, миллиард световых лет — ты говорил.
Потом было многое. Переглядывания и
смешки однокашниц (Златочка неистовствовала), которые
примечали его грузную фигуру в темной глубине автомобиля (шофера он усылал
куда-то), понимающие глаза регулировщика на углу Моховой, ссоры почти до
бешенства, попытки догнать, синяки на запястьях, больная быстроговорка
про развод, подарки, деньги, квартира для встреч (тебе предоставит площадь
Софа?). Она впервые заметила: когда он волнуется, лицо у него цвета тертой
моркови. Гадко было после того, как в полутьме университетского коридора
услышала: «…а ей не противно со стариком? Не гигиенично…». И чей-то
комариный голос пискнул: «…зато практично!».
Она гордилась, сказав ему (сделав
глаза колючками): принеси мне вырезанный язык Софы. В ответ он ее припугнул.
Придет к родителям официально просить руки (блефовал, развод же не начинался).
И это убьет папеньку — математическая разница их возрастов (Гавко
на радостях закажет банкет вместо поминок), но, главное, они поймут (да боже
мой, она смотрела в его глаза, и видела аллигатора), поймут, что случилось
уже… Как будто она (все-таки он славно выучил ее в теннис) не сможет сломать
ему карьеру. Сейчас не 1952 год. Он даже помолодел от этих слов (люблю, когда
кобылка брыкается!). Она сделала еще подачу: неужели твои самолетные придумочки такие же ценные, как двадцать лет назад? Или
тебя пора на металлолом? А как используют брезент с проткнутого дирижабля?
Можно скроить кошелки для тружениц села…
Тьфу на него. Знать, что какой-либо
человек — твой — удовольствие. Древнее, как дикий мед, как рычание зверя в
ловчей яме, как прирученный обитателями пещеры огонь. Он сам повторял эти
фразы, там, на дальнем поле, а она слушала и шалела. Не верила, правда, что это
он придумал. Сейчас, — кричала, — угадаю! Горький? Он морщился. Алексей
Толстой? Он делал вид, что зевает. Может, иностранные? Он подпирал голову
кулаком и смотрел на нее терпеливым взглядом преподавателя. Голсуорси?
Мопассан? А если еще не переводили? А если (она вела по его лбу губами и
говорила подпольным шепотом) из запрещенных? Наверняка Ницше.
…Как власть тумана — шагнул с
тропинки и нет тебя…
И смешно: он воображал себя знатоком
душонок человеческих, а не разглядел, что нравится ей исключительно в главной
роли: когда пружина заведена, вот если хохочет и побеждает. Глупо, что она сама
это про себя поняла тоже не сразу. И неприятно ей стало дальнее поле, где
целовались, болтали, высасывали сладкое из клевера и
он вдруг сказал (а стоял при этом на коленях, уперев лоб ей в плечо) — «Я бы
умер, если бы не ты…».
13.
Чепухи он еще много потом говорил.
Что вся жизнь людей — тюрьма, даже если их возит собственный шофер и они
вкушают икорку. Что свободны мы лишь в снах, и счастье — найти человека,
который видит такие же сны, как ты сам. Но ему сны давно перестали сниться — он
принимает порошки для сна, никакая усталость — ни мяч, ни лодка не заменят
порошки. Еще он говорил, что вещи запоминают людей — и показал ей брошь, той,
первой. Стекляшку. И что души общаются после смерти — поэтому его не пугает
разница в возрасте, он там ее подождет, а до того время от времени станет
навещать ее здесь. Ей хотелось его поддразнить: как же я узнаю, что ты
рядом? или следует устроить, как в старину, спиритический сеанс? Нет, — отвечал
он, совершенно не обидевшись, — ты вспомнишь меня, значит, я и буду рядом.
Увидишь глину растоптанную — и вспомнишь. Сухую траву, которая колола затылок.
Ветку ивы, которую тянет Москва-река, и вспомнишь. У тебя — и я заранее рад за
тебя — будут дети, не мои дети, но ты подумаешь, жаль, что он не пойдет с ними
на дальнее поле.
Перечисли, — она перебила его
излияния, — свои успехи в теннисе, плаванье, вальсе, самолетостроении…
Ее саму удивило, как легко она
«забыла» про назначенную с ним встречу у Пампуша на Твербуле
(его выраженьице) — она убежала выучивать «тройной гамбургский» буги-вуги в
компании Златочки (Аркаша при ней) и Владиславчика (вполне подходил для партнера). К вечеру все
поскакали на дачу, требуя, чтобы папин водитель гудел каждые десять минут,
падал ливень, они успели вымокнуть, а в машине еще расплескали шампанское на
себя, но от этого только веселей, особенно когда Васяко
(шофер) сжимал зубы, чтобы не пить…
А ночью она проснулась от того, что
ветка еловая шлепала по стеклу, она захотела выйти на веранду — ладони
выставить и холодных капель слизнуть, а когда посмотрела вниз, там он стоял,
среди облетевших вишен. В мокром плаще и мокрой шляпе, и вода течет у него по
лицу — или он, ну боже мой, плачет? Как я могла позвонить тебе, — шептала она
раздраженно, — тебе же не позвонишь на службу. Он, оказывается, выследил ее,
вместе с человеком, похожим на турбулизатор, —
это про Владиславчика. Да, он всегда умел посмеяться,
даже если самому кисло, как теперь. И она почти крикнула — «От любви… не
умирают в двадцатом веке!..»
К обеду, нет, к вечеру следующего дня
все уже знали: ночью он в себя выстрелил, не в доме, а в саду, в застекленной
беседке, — упал на раму, соседи слышали, как разбито окно.