Андрей Белый. Автобиографизм и биографические практики. Сборник статей. Редакторы-составители: К. Кривеллер, М.Л. Спивак
Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2016
Андрей Белый. Автобиографизм и
биографические практики.
Сборник статей. Редакторы-составители: К. Кривеллер,
М.Л. Спивак. — СПб.: Нестор-История, 2015.
Научный
сборник, ориентированный в первую очередь на тех, кто изучает жизнь и
творчество Андрея Белого, сфокусирован на все еще малоизученном, но
существенном этапе его жизни, в центре которого — знакомство и близкое общение
с Рудольфом Штайнером, давшим новый вектор его духовным исканиям. Решая задачи,
необходимые для комплексного понимания автобиографических мифов писателя, книга
погружает читателя во фрагментированные описания дорнахского
периода, объединенные контекстом — многогранным анализом жизнеописательных
практик Андрея Белого.
Предваряя основной корпус статей,
составители ориентируют читателя на исследователей-предшественников: В.
Ходасевича, Л. Флейшмана, А. Лаврова, Дж. Элсворда и Н. Каухчишвили.
Открывается же монография статьей Ирины Лагутиной «Между “тьмой” и “светом”:
воспоминания о Блоке и Штейнере1 как
автобиографический проект Андрея Белого». Исследователь обращается к периоду
жизни Андрея Белого, в который тот «много размышлял над соединением
антропософской и символической “революции духа”»; образы-антиподы поданы как
«своеобразные культурные “двойники”». Если заглянуть в творческую лабораторию
Бориса Бугаева, который пропускал «реальность через призму воображения», факты
сношения с Блоком и «бегство» из дорнахской общины
становятся элементами его художественного мир(ф)а.
«Своя мысль в антропософии» Андрея
Белого не слишком размежевывается с его художественными поисками. Он
экспериментирует со словом (разламывает немецкое «сознание» на русские
смысловые фрагменты), уверяется, что «область “индивидуального” есть область
духовной культуры»; полагает, что индивидуум — «это “образ целого”, важный как
“теологический” организм». Цвета входят в состав сложной системы ощущений: цвет
света — белый; «бездны засветной» — лазурный;
пурпурный — «в свете не данный, соединяющий линию спектра»…
В конечном счете оккультное антропософское учение становилось пониманием
«искусства как одного из вариантов “духовного пути”», а искусство — воплощением
«живого образа», то есть лика: «лик есть человеческий образ, ставший
эмблемой нормы». Путь Блока Андрей Белый видит как
некий вектор, от эпохи «зари» через теургизм,
перерождающийся в «яды врубелевских, великолепных
лилово-зеленых тонов», во «мглу, сумрак и черный цвет повсюду».
Разграничительным становится 1912 год, когда Блок для Андрея Белого «кончился»
(«остался в ночной пустоте»), а Штайнер — «начался» («путь антропософского
ученичества»): он усиленно медитирует под руководством Штайнера, создавая
многочисленные записи и схемы.
«Воспоминания о Штейнере» — разговор
о совершенно ином этапе в жизни Буга-ева. Образ
Доктора Андрей Белый связывает и уподобляет Христу и приближается… к созданию
«Евангелия от Белого». Религиозные ассоциации доводят писателя до того, что
Голгофу он уподобляет Дорнаху. Пожар же в Гетеануме, серьезно повлиявший на здоровье и ставший
косвенной причиной смерти Штайнера, для Белого — важнейший символ-итог «всей
деятельности “земной” личности Штейнера». Очищающий огонь «очистил» и его
учение.
Изучая пути Блока и Штайнера, Белый
приближался к постижению собственных жизни и методов в искусстве, их судьбы
становились частью пути самого Андрея Белого — моделировалась автобиография.
Сергей Казачков анализирует «мутное»
высказывание Андрея Белого, воспроизведенное Ниной Берберовой в
автобиографической книге «Курсив мой». Это набор слов, напоминающий бред. Но
ларчик открывается обращением к учению Штайнера, одна из рукописей которого —
руководство плановой работой подсознания его учеников. Еще одной задачей
неутомимого Штайнера было подготовить «души к грядущей форме культуры».
Следовательно, антропософы — и Белый в их числе — должны были пройти некий
обряд посвящения: преодолевали семь ступеней, от омовения ног и бичевания до
положения во гроб…
Причина психологической коррекции
Андрея Белого — «ослепительный вспых» света,
пережитый писателем во время одной из лекций Доктора; «момент моментов» всей
жизни. Эзотерики приоткрыли перед ним тайны его предыдущих воплощений. Склонный
к мистике и взбудораженный родством с «великими предками», он уверовал в
цепочку Буонарроти — Галилей — Ломоносов — (звено
отсутствует) — Белый. Пусть Галилей и родился за три дня до смерти Буонарроти… Впрочем, в 1916 году
Белый отказался от гипотезы, «будто он является инкарнацией
духа Микеланджело».
Хенрике Шталь
исследует «Медиативный опыт Андрея Белого и “Историю становления самосознающей
души”». Собственно, «самосознающая душа» восходит к личному опыту медитации и
является — по Белому — переходной ступенью к духу. Но для создания «первой,
высшей или духовной части своего существа» она должна обратиться на себя, стать
чашей, «в которую может влиться дух». На этом уровне («Манаса»)
человек способен вести диалог с ангелами и Христом. И, наконец, следуя
религиозным исканиям Белого, «соединение “я” людей друг с другом и с ангелами
возможно благодаря Христу». Собственно, и задача, стоящая перед поэтом-антропософом,
заключалась в поиске перехода «к сознательному раскрытию духовных качеств
самосознающей души». Этот личный эзотерический опыт писателя, разумеется, ценен
при анализе его произведений и их внутренней логики; здесь же приводятся
фрагменты трактата «История становления самосознающей души», в котором
встречаются буквально павичевские метафоры: «станьте,
препоясав чресла ваши истиною»…
Духовная жизнь Белого накрепко
связана с успехами медитаций; так, в период Первой мировой войны на смену
видений с ангелами приходят демонические наваждения (духовная смерть).
Впрочем, и без поддержки Штайнера, в
России и СССР, Белый продолжал антропософскую работу, развивая учение, которое
помогло ему состояться как художнику — понять суть жизни и заглянуть в ее
внутреннюю сущность. Белый увлекается рисунками, в которых передает
медитативный опыт; тетрадь 1918 года служила для писателя неким «конспектом
работы с антропософским кружком». В статье подробно выведена просветительская
работа Белого на ниве эзотерики, многие компоненты которой вращались вокруг
ключевого для Штайнера (и важного для Белого): «В наших мыслях живут мировые
мысли; в наших чувствах трепещут мировые силы; в нашей воле действуют (живут)
существа воли». Медитации на эти строки, по задумке Штейнера, расширяют
сознание «за рамки личностного».
Светлана Серегина начинает
исследование с фразы, которая должна находиться отнюдь не на 102-й странице:
«Творческое мышление символистов оказалось восприимчивым к христианскому
эзотерическому опыту». К 102-й странице данный тезис должен был бы стать
аксиоматичным и вычеркнутым редакторской рукой: негативное отношение Белого к
теософии, в конечном счете, и привело к некоему «теософскому» учению —
антропософии, центральной фигурой которого (и это опять же следовало сказать во
вступительной статье) являлась фигура Христа.
Очевидно, что Белый нуждался в этом
учении, искал «пути в несказанное», «однако преобразить действительность
способен только тот, кто прошел жертвенный путь раскрытия и совершенствования
своего духовного мира». В этом измерении антропософия имела прикладное значение
для формирования творческого эго. Смахнув заскорузлые идиомы и поучения, Белый
представил антропософию «как интеллектуальный материал для собственных
мифотворческих построений».
Иная грань писателя (тут следовало бы
обозначить новый раздел, уводящий в сторону от дорнахского
бытования) приоткрывается в статье Моники Спивак
«Белый-танцор и Белый-эвритмист», приближающей нас к
устоявшемуся образу Бугаева — танцующего человека. Странная пластика Белого
запомнилась многим биографам, а его безумные пляски породили немало теорий о
подорванной психике. Спивак пытается разобраться в
природе танца — от предмета изображения в прозе Белого (действительно,
пустившего там достаточно глубокие, метафорически-изящные корни) до стиля
жизни, когда писатель (правда, в течение всего нескольких месяцев) отплясывал
фокстрот вечера напролет.
Выделим эвритмию — созданное
Штайнером искусство «изображения звука слов движениями». (Собственно, эвритмия
увела у Белого первую супругу — Асю Тургеневу, застрявшую вне времени в эвритмических постановках Доктора.) Сама идея «зримого
слова» нешуточно увлекла Белого: так, скажем, заданием одной из учениц Штайнера
значилось протанцевать русское стихотворение!
Белый оправдывает метод: «Эвритмия
нас учит ходить — просто, ямбом, хореем, анапестом, дактилем; учит походкою выщербить лики и ритмы провозглашаемых текстов;
линии шага тут вьются узором грамматики». Таким образом «дикарские, нигерские» танцы противопоставляются телодвижениям, способным
установить связь с миром духовным.
Танцы как форма безумия начались у
Белого после окончательного разрыва с первой женой-эвритмисткой
и прекратились с появлением другой женщины. Так чем же были безумные «скачки»
Белого — формой протеста, попыткой эвритмической
трансляции, видом безумия? — ответ на первопричину этого, отразившегося в
дневниках мемуаристов периода, хотелось бы более внятно увидеть и в выводах
автора статьи.
Исследование Елены Наседкиной — едва ли не интереснейшая и, пожалуй, самая самоцельная статья-комментарий сборника. Анализируются
несколько десятков портретов Белого-Бугаева и дается необходимый комментарий
(например, первоистокам появления писателя в ипостаси
лика Божия, а то и Мефистофеля).
Иоанна Делекторская
пытается постичь автобиографический нарратив Белого в сопряжении с
жизнеописанием Гоголя («Мастерство Гоголя»). Взаимопроникновению сюжетов служит
и то, что на материале гоголевской биографии Белый «обкатывает» «отдельные
тезисы из своего философского трактата “История становления самосознающей
души”, предается самоанализу». Иными словами, это уже новая грань в постижении
автобиографических практик писателя, отмежеванная — пусть и не полностью — от
антропософских страниц и танцевальных эскапад. Анализ творческого процесса
классика уподобляется рассказу о себе. Делекторская
цитирует Белого2,
иронизируя, что «поменяв (…) Гоголя на Андрея Белого и поставив вместо названий
произведений первого названия сочинений второго, мы получим точное,
документально подтвержденное (…) описание особенностей творческого процесса
<Белого>». Камень преткновения один — следовать за Гоголем в его
мистической смерти эзотерик Белый не собирался (хотя и скончался практически
сразу после публикации «Мастерства Гоголя»). Таким образом, идеально создаваемый
миф (разговор о другом художнике с подспудным видением себя в нем) давал
трещину и крен.
Методологические параллели, на этот
раз в конструировании автобиографии на примерах «Былого и дум» Герцена и
мемуарных трудов Белого, приводит Михаил Одесский. С текстом Герцена мемуары
Андрея Белого сближают метод и приемы повествования. Видится, в общем-то, и
другая — мифотворческая связь: через общих персонажей. Герцен «недоговаривает,
что живой наукой может быть лишь духовная наука» (вывод А.Б.) — для Белого это,
разумеется, антропософия. На этой основе построено суждение, что «Герцен, а
вослед ему вся русская революционная мысль силится построить мост к философии
Рудольфа Штейнера». Подстраивая чужие умопостроения
под собственную модель мира, Белый создавал автобиографию-манифест, вычеркивая
— с его точки зрения — наносное, оставляя столбовой путь, по и к которому
должна идти русская мысль.
Биографический метод Белого разобран
в статье Елены Глуховой («Фауст в автобиографической мифологии Андрея
Белого»). Концепция зиждется на высказывании Г.О. Винокура, схожем с
мироощущением Белого: «Исторический факт получает биографический смысл, лишь
становясь предметом переживания, поэтому биография не может быть лишь сухим
перечислением биографических фактов». Очевидно, что биография в этом контексте
— совокупность внутренних и внешних реальностей. Факт — ничего не значащий сам
по себе — становится частью жизни человека (очеловеченным фактом), когда
сопрягается с его переживанием. Белый подтверждал это в «Записках Чудака»: «В моей
жизни есть две биографии: биография насморков, потребления пищи <…>
считать биографию эту моей — все равно что считать биографией биографию вот
этих брюк. Есть другая: она беспричинно вторгается снами в бессонницу бдения,
когда погружаюсь я в сон, то сознание витает за гранью рассудка, давая лишь
знать о себе очень странными знаками: снами и сказкой».
Как сказано выше — биографический
нарратив Белого предельно мифологизирован, он создает «модель мистериальной
биографии» (термин Д.М. Магомедовой). Очевидно, что эта мифологизация
напрямую связана с эзотерическими учениями Рудольфа Штайнера. В
автобиографической прозе Белый подходит к «биографическому “переживанию”» или
«биографическому событию», что, по мнению автора статьи, сближает сюжет о
докторе Фаусте с переживанием самого Белого. Подтверждает это и устойчивая
мифологема писателя: «я — Фауст» (падший мудрец).
Таким образом, Фауст становится для
Белого символом. Писатель участвовал в дорнахской
постановке последней сцены трагедии, неоднократно сравнивал доктора с
писателями-символистами: «Фауст нашего века» (о Вяч.
Иванове) или «Судьба этого русского Фауста есть судьба всякого крупного
человека-поэта» (о А. Блоке).
В статье анализируются соответствия и
уподобления (например, борьба за душу героя между силами света и тьмы; свет —
это, разумеется, Белый; тьма — конечно, Брюсов; на подмостках — знаменитый
треугольник с Ниной Петровской), «фаустовские»
сюжеты, проникающие в жизнь Белого, финализирующиеся
пространной концовкой: «контекст автобиографической прозы Андрея Белого
выявляет феномен биографического события, превращенного в творчестве
писателя в художественное переживание, и реализует в полной мере
многозначность символа; этот символ оказывается действующим в разных
плоскостях — в индивидуально-биографической, интерпретативно-диалогической
(при интерпретации творчества и судьбы других поэтов), в исторической и
национально-культурной (как движущая сила европейской истории и русской
революции), а значит, и в метафизической (как показатель единства мирового
субъекта». Пример Фауста в сопряжении с судьбами русских поэтов служит
подтверждением заведомо готовых выводов.
Теории конструирования биографии А.Б.
предложены в статье Маши Левиной-Паркер. Справедливым представляется вывод
исследователя: мемуары и романы писателя — вместе взятые — «составляют полную
автобиографическую серию Белого». Подобная мысль (в иной смысловой окантовке)
проскальзывала и у других авторов монографии, но полноценно раскрылась здесь —
этаком вечном, я бы сказал, биомифотворении.
Левина-Паркер делит
автобиографические элементы произведений Бугаева на два типа: автофикшн, «самосочинение,
— создание текстов, (…) в которых автобиографическая достоверность в той или
иной мере скрещена с художественным вымыслом». И серийную автобиографию:
«создание писателем нескольких повествований о своей жизни, соотносящихся друг
с другом как полемические, но равноправные версии автобиографии». Истина в
биографическом элементе возникает в результате полемики.
Очевидно, обе теории — в оппозиции с
традиционным биографическим сюжетом, поскольку подразумевают право на вымысел. Автофикшн, по мнению Левиной-Паркер, «трактует общие
вопросы автобиографии», теория серийности — «лишь одной ее разновидности»
(полемического конструкта жизни). Тем не менее эти теории взаимодополняемы
и помогают понять глубины конструирования биографии-текста.
Сборник двуязычный, английские тексты
даны без перевода, чтобы не исказить их сути, обратимся к заметке
«От составителей»: «Магнус Юнггрен
обнаруживает проникновение мотивов личной биографии в художественный текст и
подтексты романа “Петербург”. <…> В работе Клаудии Кривеллер
рассматриваются структурные элементы романа “Крещеный китаец” и романов
“московского цикла” (“Московский чудак” и “Москва под ударом”). Использование
Белым приема зооморфизма интерпретируется как прием конструирования
автобиографического романа, свойственного и для постмодернистского “автофикшн”, и для романов Белого».
Приятным дополнением к работам
исследователей служат записки Вячеслава Завалишина в публикации Максима
Скороходова. Завалишин (1915–1995) — поэт и критик, во время Великой
Отечественной войны оказался в плену; перебрался в США, где писал
многочисленные статьи и рецензии, занимался переводами… Некоторые его заметки о
Белом заслуживают пристального прочтения: «Революционный и послереволюционный
периоды в творческом смысле были у Белого периодами ущерба и медленного
угасания художественного дарования» (связываем это и с эзотерическим
придавливанием), (…) прозу Белого можно назвать «супрематической
прозой (…) супрематизм писателя двоякого рода: космический и механический». И
если «механический» супрематизм — лишь «мостик, перекинутый рассудком через эсхатологически воспринятое подсознательное», в
«космическом» амплуа Белый «пронизан какой-то мистической экспрессией,
стремлением соединить слово с полетом солнечного луча, отчего художник
освобождается от власти пространства и времен». Эссе посвящено анализу прозы
Белого, в которой явно ощутимы трагические события будущего.
Сборник «Андрей Белый: автобиографизм и биографические практики» — попытка
осознать глубокую вязь противоречий, охватывавших жизнь писателя с юных лет до
1930-х годов. Увлечение эзотерическими течениями, влияние Штайнера с его
духовно-медитативными практиками и «эвритмическими
текстами», несомненно, накладывали отпечатки на автоконструирование
биографии Андрея Белого с опорой на мифографию — от
уподобления Гоголю до сравнений с Фаустом и Буонарроти.
Создатели сборника понимали: «этой книгой не решить множества проблем,
связанных с автобиографизмом Андрея Белого и
особенностью его биографических практик. Значительная часть их даже не
затронута». Тем не менее такие сборники — черновики будущего фундаментального
исследования — чрезвычайно ценны для науки о литературе и через нее — для
понимания общих мест эпохи символизма, искавшей новые духовные ориентиры.
1
Авторы сборника придерживаются принципа транслитерации при написании фамилии
Рудольфа Штайнера.
2
«Гоголь обрастает продуктами своего творчества, как организм, питающий свои
ногти, которые он держит на себе, хотя они и срезаемы без ущерба; они, и
отданные читателю, никогда не могут закончиться, ибо законченность их — не они
сами, а целое питающего организма, который — творческий процесс; в нем включены
продукты творчества с жизнью Гоголя так, что с изменением жизненных условий менялися в Гоголе они; и отсюда перемарки,
новые редакции, фрагменты, оставшиеся недоработанными, и перевоплощение
персонажей и тем из одной повести в другую; и наконец вечная трагедия:
воплощенное не воплощаемо в новый этап сознания: исключение из плана собрания
сочинений “Веч<еров на
хуторе близ Диканьки>” и двоекратное со-жжение
“МД”». — Белый А.А. Мастерство
Гоголя. — М.-Л., 1934. — С. 7.