Заповедник (СПб)
Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2016
Помнится, наш десятый класс возили на
несколько дней в Пушкинские Горы. Я тогда сильно простудилась, позвонила
учительнице литературы и сказала, что поехать не смогу. «Ну что ж, — подумав,
ответила учительница, — в таком случае, прочитайте “Заповедник” Довлатова».
Тогда, в девяносто девятом году, в Пушкинских Горах еще не было Дома-музея
Сергея Довлатова, — был просто дом, с довлатовской точностью описанный в
«Заповеднике»: «Дом… производил страшное впечатление. На фоне облаков чернела
покосившаяся антенна. Крыша местами провалилась, оголив неровные темные балки.
Стены были небрежно обиты фанерой. Треснувшие стекла — заклеены газетной
бумагой. Из бесчисленных щелей торчала грязная пакля…» Примерно тридцать лет
спустя после написания этих строк хозяйка «страшного» дома Вера Сергеевна
Хализева передала его нескольким энтузиастам — Алексею Власову, Юрию Волкотрубу
и Анатолию Секерину, стараниями которых в 2014 году был открыт музей, а в 2015
году издан первый номер альманаха «Заповедник».
Текстовое пространство альманаха
разделено на две неравные части: примерно четверть объема (в номере 176
страниц) занимает рубрика, посвященная воспоминаниям о Сергее Довлатове и
исследованиям его творчества, озаглавленная цитатой из его романа «Иностранка»
— «Я обижаюсь, когда не пишут…», остальные три четверти отданы стилистически и
качественно разнообразным поэзии и прозе: к сожалению, в номере отсутствует
краткая информация об авторах, что в случае имен малоизвестных — а таких среди
авторов второй части большинство — затрудняет поиск других произведений и
несколько дезориентирует читателя. В целом же, подобно всему, что создается
людьми «просто так», из желания сохранить и преумножить нечто им дорогое и
близкое, «Заповедник» производит самое благоприятное впечатление. Здесь нужно
сказать несколько слов об оформлении альманаха: тексты в нем перемежаются
фотографиями писателя, его дружескими шаржами и дарственными надписями на
книгах («Соседу Грише Поляку, увы, не алкоголику!»), и уже от самой увесистой
книжки исходит ощущение навсегда ушедшего времени, сохранившегося только в
интерьерах обветшавшего дома и воспоминаниях.
Современники пишут про Довлатова, что
он как будто стеснялся своего высокого роста, нескладной фигуры, которой было
неуютно в окружающей действительности, о том, что он, возможно, стал писателем
только потому, что, не ладя с вещами, комфортно чувствовал себя лишь в мире
слов. Статьи Андрея Арьева, Юрия Дружникова и Николая Крыщука, опубликованные в
довлатовской рубрике, посвящены именно взаимоотношениям писателя с реальностью.
«Подобно китайским старым художникам, он полагал, что корову нарисовать
труднее, чем дракона, ибо въяве дракона никто не видел. (…) Художественный
принцип Довлатова — довоплотить невоплощенное реальностью, в ней просыпающееся»
(Андрей Арьев. «Пейзаж с коровами»); «Сиюминутное он останавливал, пытаясь
превратить в вечное. Не знаю, удалось ли это ему. В его прозе, в смешении
стилей, в отсутствии литературной системы отразились не только противоречия его
натуры, но и безумное советское время, душевный хаос изгойства там и
последующей эмиграции, сложные возможности свободы для несвободных людей,
каковыми мы родились и попали в другой мир» (Юрий Дружников. «Он умел
прощать»); «…как замечают мемуаристы, Довлатов был всегда на “вы” с мало
знакомыми и даже с близко знакомыми. Хочется добавить: и с жизнью тоже»
(Николай Крыщук. «Имя иронии»). Раздел завершает статья Антона Ратникова
«Хорошо известный Довлатов», в которой автор представляет творчество писателя
как связующую нить, общую художественную вселенную, объединяющую «разрозненных,
потерянных маленьких людей» и предоставляющую всем им убежище от одиночества —
от той самой неприютной, равнодушной действительности.
Сергей Довлатов не исчез вместе с
эпохой: уйдя из жизни трагически рано, он остался в литературе — и среди
классиков занял свое странное, неудобное место, как будто его текстам оказалось
так же неуютно среди других текстов, как ему самому было неуютно среди
предметов. Андрей Арьев в своей статье замечает, что проза Довлатова отражала
действительность «как бы сквозь цветные витражные стекла. К тому же
увеличительные». Современной действительности очевидно не хватает довлатовской
грустной иронии и наблюдательности: после Довлатова многие пытались писать
похоже, но нового Довлатова так и не появилось, хотя, казалось бы, ничего
сложного: «Из-за поворота, качнувшись, выехал наполненный светом трамвай».
Молодой прозаик Антон Ратников, чьи
рассказы «Плотников» и «Ячейка» открывают рубрику прозы и поэзии, пожалуй,
единственный из представленных авторов, в чьих текстах прослеживается очевидное
влияние Довлатова, однако от рассказов его с первых же строк веет такой
тоскливой безысходностью, что в мыслях возникает чеховская дилемма о выборе
между чаепитием и петлей: «Плотников проснулся по будильнику, но еще долго не
мог найти в себе силы встать. Лежал, думал. Его мысли, обрывочные, горькие,
сводились к одному: вот опять понедельник, так и жизнь пройдет. Плотников хмуро
размышлял о том, что ведь даже не сказать, будто он не с той ноги встал, потому
что еще лежит. Он припомнил, как у него болело что-то в груди и кололо в
сердце, и как надоела текучка на работе, и постоянные задержки зарплаты, и
вялая неизвестность, и разные семейные дрязги». Чтение прозы Ратникова — работа
не столько умственная, столько психическая, и не потому даже, что читатель
обязательно ассоциирует себя с персонажем, — тягостна сама мысль о том, что
таких Плотниковых, мучительно и суетно проживающих каждый новый, неотличимый от
вчерашнего день, — сотни, тысячи и миллионы на свете, и, может быть, такой же
Плотников живет в соседней квартире, и жена его уходит в ванную плакать оттого,
что «денег нет в семье уже полгода». Антон Ратников пишет не просто грустно —
он пишет по-настоящему трагически, и читать его непросто. Однако, вне всяких
сомнений, ему удалось создать в своих текстах достоверный художественный мир —
слишком похожий на реальную действительность.
Очень интересен небольшой рассказ
Сюзанны Кулешовой «Волки блокады», за основу которого был взят реальный случай:
во время блокады Ленинграда скульптор-анималист Борис Воробьев взял из зоопарка
годовалую волчицу, чтобы ее не убили: хищных зверей отстреливали, опасаясь, что
в случае бомбежки они разбегутся по городу. Считается, что уже взрослая волчица
от Воробьева сбежала, но писательница предположила, что этого случиться не
могло, и предложила свою версию событий: действительно, волки — животные очень
верные, и едва ли волчица могла по своей воле покинуть хозяина. «Очень скоро
Маленькая Волчица привыкла жить с Другим и его Женщиной, поняла и приняла все
правила, и казалось, что жизнь наладилась, если бы не усиливающийся, тревожный,
угрожающий вой огромной вражеской стаи. А потом наступил холод. И еды
становилось все меньше и меньше. Они гуляли по ночам, чтобы не тревожить
соседей и не попадаться на глаза слишком любопытным и боязливым прохожим: не
все верили, что Маленькая Волчица — собака. Особенно собаки не верили и
поднимали шум, лай, визг, пытались наброситься на дикого зверя, и Машка — так
Другой называл ее — жалась к его ногам. Но потом собаки куда-то исчезли. Все
меньше она чуяла запах их меток, все меньше в воздухе пахло живым, все больше
мертвым». Кулешова уходит от метафорического, изобилующего развернутыми
сравнениями письма, характерного, например, для ее романа «Последний глоток
божоле на двоих» (Издательство Союза писателей Санкт-Петербурга, 2012): рассказ
получился простым, пронзительным и в хорошем смысле этого слова старомодным.
Из прозы, опубликованной в альманахе,
хотелось бы отметить также рассказы Екатерины Асмус «Петух огневой», «Скорбный
дом и лавочница Фейга» и «Вигдорчик» о детстве художника Марка Шагала (все они
входят в цикл, который так и называется — «Рассказы о Шагале»). «Мощный,
властный петух величаво вышагивал по земляной тверди двора. Косил строго
круглым глазом, тряс крупным мясистым гребнем. Высоко поднимая когтистые лапы,
слегка брезгливо, но с живым интересом рылся в дворовых кучах. Мойша наблюдал
за петухом. Давно хотелось поймать его, но тот был крайне осторожен и не
давался. Мойша таился в углу двора — делал вид, что играет с камешками, а сам
поджидал, когда петух приблизится настолько, что можно будет ухватить его за
хвост. И вот, наконец, случай представился — петух нашел нечто интересное и увлеченно
клевал, развернувшись к Мойше тылом. Тот уже протянул руку к хвосту, но
внезапно петух подскочил, резко развернулся и оказался нос к носу с Мойшей,
глядя ему прямо в глаза яростно и бесстрашно. Мойша отпрянул, а петух начал
наступать и рос, рос, рос, и вот он уже ростом с дом, и тут только Мойша в
параличе ужаса осознал, что петушиные перья окрашены алым, переходящим в
желто-оранжевый, да и не перья это вовсе, а языки пламени, а петух раздулся
больше неба, полыхая, словно пожарище, и вот-вот проглотит его, и бежать уже
некуда — сзади забор и доску не оторвать… Мойша кричал, кричал во весь голос,
задыхаясь, от запаха серы и огня, но голоса не было слышно, лишь шум и треск
огненного марева и нестерпимый жар. Из пелены удушливого дыма выбраться непросто,
туман заволок глаза, уши от крика заложило, и не сразу слышится материнское
испуганное: “Мойшеле! Мойшеле! Да что же это с ребенком, ой, вэй! Неужто
лихорадка или не дай господь — падучая! Он меня не узнает! Мойшеле!”» Екатерине
Асмус удалось воссоздать в своей прозе колорит еврейского местечка, тихого
семейного быта, неуловимых и трогательных связей между людьми. Кроме того,
будучи не только писательницей, но и художницей, Асмус наделяет свой текст
какой-то картинной, кинематографической выразительностью.
Как прозе Антона Ратникова, так и
рассказам Сюзанны Кулешовой и Екатерины Асмус присуще сочувствие персонажам и
действительности: может быть, это зыбкое, но вместе с тем совершенно
определенное ощущение сочувствия — и есть именно то, что отличает хорошую
литературу, превращает в нечто живое набор букв на листе бумаги. Один из
создателей альманаха, Алексей Власов, в своем вступительном слове говорит о
надежде на то, что «Заповедник» станет «стартовой площадкой для начинающих
литераторов».
Среди работ совсем молодых авторов
интересны рассказы Мирослава Джиковича («Один вечер и немного от ночи») и
Дмитрия Медведева («Синека»), и если проза Джиковича предельно реалистична
(настолько, что рассказ обрывается на полуслове, как часто бывает в жизни), то
Медведев очевидно тяготеет к фантастике — не привычной жанровой, но, скорее,
философской. Станет ли действительно «Заповедник» «стартовой площадкой» для
молодых писателей, покажет время, но начало этому положено. Остается пожелать,
чтобы альманах выходил регулярно и не затерялся в море новых литературных
изданий.