Александр Нежный. Вожделение
Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2016
Александр Нежный. Вожделение. Роман. — М.: Центр книги
Рудомино, 2015.
Каждое
последующее поколение россиян не может понять, как жило предшествующее — их
отцы и деды. Я спрашивал отца — журналиста тридцатых годов прошлого века, — как
можно было работать и вообще существовать в обстановке тотального террора с
массовыми арестами, с призывами на митингах уничтожить троцкистско-бухаринских отщепенцев, которых еще вчера считали любимыми
вождями партии и народа. Как можно было писать, жить, любить, заводить семью,
воспитывать детей?
Но и меня — журналиста
шестидесятых-семидесятых годов — в девяностые спрашивали, что это была за жизнь
в мертвящей обстановке застоя, во вселенской лжи, в контроле мыслей и
настроений, в сокрытии религиозного чувства, коль скоро оно у тебя имелось; в
невозможности свободно поехать за рубеж.
О чем будут спрашивать нас
последующие поколения, поймут ли, как мы жили в двухтысячные, во что мы верили,
о чем спорили, как любили и страдали?
Новый роман Александра Нежного — о
российской жизни в двухтысячные, о горечи этой жизни, о ее страстях и слабом
мерцании света надежды его героев на счастье. Здесь две сюжетные линии, то
расходящиеся, то соприкасающиеся и объединенные фигурой главного героя —
редактора православного издательства Дмитрия Авдеева.
Его сжигает страстная любовь к юной
девушке, дочери его любовницы и сослуживицы Елены Викторовны, образ которой
обрисован с предельной выпуклостью. Издательство, в котором они оба работают,
готовит к выпуску редактируемое Авдеевым сочинение некоего православного
автора, посвященное житию святой мученицы Прасковьи, объекту народного культа.
И это создает коллизию, открывающую путь к размышлениям о религиозном чувстве
современных россиян, о вере и безверии, о власти веры и вере власти.
Этот тематический пласт не нов для
Александра Нежного. Достаточно вспомнить его последние книги — «Изгнание Бога»,
роман «Там, где престол сатаны», повесть о докторе Гаазе
«Nimbus», — чтобы понять, насколько волнует его,
христианского писателя, судьба православной церкви, ее место в жизни
российского общества, корни и традиции веры. Причем особенностью творческого
почерка писателя является страстность и искренность переживания этих проблем
нашего бытия. На фоне постмодернистских сочинений,
представляющих собой продукт интеллектуальных игр с их смесью фантастики,
виртуальной реальности и модных восточных философских доктрин, от дзен-буддизма
до каббалы, — страстный писательский монолог Нежного, пронизанный глубоким
религиозным чувством, воспринимается как проявление истинной, не показной, не
заимствованной духовности.
При всей страстности и горестности
повествования в нем порой пробивается ирония, та гоголевско-булгаковская
ирония, которая помогает воспринять безумие некоторых поступков героев,
рожденных отталкиванием невозможной действительности с ее вызывающим алогизмом.
Так, друг и сослуживец Авдеева Лева Сапронкин,
подобно Ивану Бездомному, находясь на грани безумия, отправляется на кладбище
раскапывать могилы в поисках урим и туммим — священных камней иудейских первосвященников, с
помощью которых они общались с небесами. Весь строй его мыслей, весь
трагический иронизм этой ситуации отражает безумие и фантасмагоричность нашей жизни.
Мучаясь над
текстом рукописи, видимо, заказанной и оплаченной издательству с определенным
политическим прицелом и полной диковинных мифов, воспринимаемых как слепок с
помутненного народного сознания, Авдеев все же ощущает в этой мифологии, в этом
страдании слепой и безногой Прасковьи, страдании, открывающем сострадание и
любовь к людям, — некую поэзию и жестокую правду жизни. И это заставляет нас обращаться к воспоминанию о традиции
юродства и чудотворства, свойственных убогим и безумным, традиции святости и
прорицания, которая реализуется в истории православия.
Вот Авдеев, работая с текстом,
намеревается выбросить главу, состоящую из записок, обращенных к Прасковье и
поданных в храм, где хранятся ее мощи. Однако остановилась рука, и он с щемящим чувством сострадания перечитывает эти
простодушные, как правило, женские послания-просьбы, полные одиночества, тоски
по любви: «Прасковьюшка! Помоги выйти поскорее замуж… Дай нам здорового малыша… Соедини меня с рабом Божьим
Тимофеем для притягательной любви…».
Что это, откуда эти обращения к
давно умершей святой мученице? От дикарской упрощенности представлений о земном и небесном, от своеобразного и примитивного облика
веры? «Но кому в этой пустыне людей, — пишет автор, — сказать о безгрешном
своем желании ответить любовью на любовь, радостно принять его семя, и зачать,
и выходить, и родить».
Да и в одном ли российском
православии можно найти такое прямое обращение к святой, такое представление о
Высшей силе, о богосотворенном чуде? Помнятся мне
люди совсем иного облика и иной культуры, чем простодушные русские женщины,
которые в Иерусалиме клали в щели Стены плача, этой иудейской святыни,
записочки с просьбами, обращенными к Богу.
А здесь, в самом центре России, во
дворе Введенского храма, вьется бесконечная очередь людей, пришедших
поклониться святым мощам. Старухи в платочках, молодые женщины, реже мужики и
парни. Приглушенный говор стоит над этой толпой, печаль и сосредоточенность, смешанные с умилением, — на лицах. И вдруг
возникает и затихает рокот моторов, и вдоль очереди движется небольшая вереница
людей, в центре которой в сопровождении охраны и церковных сановников —
сиятельная дама, словно спустившаяся сюда с олимпа власти, из самых дальних от
этой молчаливой толпы высот.
Она оглядывает пейзаж подмосковного
поселения с его серыми пятиэтажками и сохранившимися еще деревенскими избами и
так складно и задушевно говорит свите о России, которая так дорога ее русскому
сердцу, о святой мученице Прасковье, к мощам которой она приехала приложиться,
крестясь и вздыхая. А очередь знай себе мрачно глядит
на это сияние власти.
В интеллигентских же салонах слышен
свой говор, снова и снова предпринимаются попытки осознать вечное соотношение
власти и народа, как будто бы принимающего любые ее действия. И тут же всплывает
другая тема: власть и церковь, подпитывающая и оправдывающая своим авторитетом
любые деяния правящей верхушки, участвуя в патриотической истерике и рождая
такие поразительные духовные извращения, как православный сталинизм.
И Елена Викторовна, умная, злая
Елена Викторовна, уговаривая Авдеева смириться с книгой о Прасковье,
пропитанной прохановскими мифологемами, кричит ему:
«Коммунизм отрыгнули, отрыгнут и одурение от богопочитания.
Было безумие безверия, настало безумие веры… В кого
они верят? В Христа четырех Евангелий? Как же! Христос
любил и прощал, а у них от ненависти пена на губах. По их вере не горы
сдвигать, а выставки громить».
А далее эта циничная сорокалетняя
баба, предавшая своего любовника, когда он, не желая идти на компромисс со своей
совестью, бросил вызов автору книги, поплатившись
местом в издательстве, пророчествует подобно пифии: «Сталин — проклятье слабой
русской души и незрелого русского сознания. От кремлевской стены и мавзолея на
весь мир несет серой. Этому месту быть пусту».
Такие вот страсти кипят в этом
романе, недаром названном «Вожделение». Плотское, духовное, политическое
вожделение пропитывает ткань повествования. Вожделея своего молодого любовника,
Елена Викторовна впадает в безумие ревности, узнав, что он любит ее дочь Дашу.
Мучительна страсть Авдеева, в конце концов
отвергнутого Дашей, узнавшей о его романе с ее матерью. Христианские страсти
клубятся вокруг образа Прасковьи, рождая фундаменталистское
высокомерие автора книги о ней, православного писателя Слепнева, для которого
«русский православный народ есть последняя на земле сила, удерживающая
торжество всесветного беззакония».
Как перекликается это высокомерие,
это сознание национальной, религиозной исключительности своего народа с
мусульманским фундаментализмом, рождающим в наше время столь чудовищные
проявления религиозного экстремизма!