История одного безумия
Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2016
Об авторе | Наталия Евгеньевна Соколовская — писатель, переводчик грузинской
поэзии (Тициан Табидзе, Отар Чиладзе,
Джансуг Чарквиани и др.).
Автор книг «Литературная рабыня: будни и праздники» (М., 2007, СПб., 2011), «Любовный канон» (СПб., 2011), «Вид с Монблана»
(СПб., 2012), «Рисовать Бога» (СПб., 2012). Живет в Санкт-Петербурге.
Никто не думал, что все так
закончится с Надеждой. Мы не были с ней честными. Мы не обманывали ее, но и не
говорили правду. Потому что правда была унизительна. Мы и между собой, по
крайней мере первое время, не говорили о ловушке, в
которую попали. Произнести вслух некоторые вещи — значит публично признаться в
собственном поражении. Запутавшись в раскинутых силках, чувствуя себя
оплетенными со всех сторон зримыми и незримыми прочными нитями, сколь
благодатными, столь и губительными, однажды мы стали обсуждать наше положение и
при Надежде, которая поначалу считала, что эти разговоры не имеют прямого
отношения к действительности, а относятся к событиям некоего
мифологизированного прошлого.
Надежда была хрупкой и
светлоглазой. Русые прямые волосы спадали по обеим сторонам ее бледного,
немного скуластого личика. Из-за хрупкости она казалась высокой, хотя рост у
нее был средний. Голос ее немного дрожал, и это тремоло тоже добавляло ощущение
хрупкости, неустойчивости. Как будто девочка-подросток первый раз встала на
каблуки. Она и ходила так: быстро, немного подавшись вперед, точно собиралась
упасть или взлететь. По своим психофизическим качествам она наилучшим образом
вписывалась в нашу компанию.
О своем голосе Надежда потом
рассказала. Это случилось, когда она была еще маленькой, на даче. Они с матерью
опаздывали на электричку, чтобы ехать в город, и на переезде очутились между
двумя идущими составами. Мать прижала Надежду к себе и закрыла ей глаза рукой.
Несколько страшных минут Надежда ощущала, как товарный поезд, оглушительно
сигналя и тяжко грохоча, катил — ей казалось, что прямо по ним двоим, — свои
груженные лесом и углем вагоны. Выталкивая из себя нахлынувший ужас, Надежда
стала изо всех сил кричать, еще больше пугаясь оттого, что за громом колес не
слышит собственного голоса. Поезда прошли, а несмыкание
связок осталось. И свойство в минуты сильных переживаний слышать внутри себя крик
— тоже осталось, но никто не знал об этом.
Надежды нам только и недоставало,
чтобы придать общему сюжету завершенность. Она появилась у нас в самом конце
эпохи, которую с известной натяжкой можно было назвать прекрасной. О книгах,
выходивших в нашем втором по счету издательстве, заговорил весь город, и она
знала, куда шла, и жаждала этой работы.
«У меня рухнуло “Знание”», — со
смешком сказала она про издательство, в котором прежде работала много лет без
всякого вдохновения, потому что занималась там технической литературой, и все
ее филологическое университетское образование, а главное, ее страсть к тексту
оставались невостребованными. «Там я не чувствовала, что существую», —
сказала она. Да-да, именно это она и сказала, такая смешная…
*
Она была одной из нас, что сразу
почуял хозяин. У них, хозяев, звериный нюх на тех, кто будет им служить верой и
правдой. Они чуют тех, кого смогут себе подчинить. Так же хорошо они чуют тех,
кого подчинить не смогут. Бессердечны они и с теми и с другими. Что-то из области
антропологии: борьба за выживание внутри вида. Вероятно, на уровне бессознательного. Хочется так думать, иначе
откуда черпать веру в человечество?
Трудно привыкнуть к мысли, что
издатель, этот сеятель «разумного, доброго, вечного», априори благородное существо,
— может пережать кому-то сонную артерию. Не нарочно, нет. А просто потому, что
оно, это существо, так устроено.
В отношениях с нами хозяин
преступил черту. Нас он рассматривал как средство для достижения цели. Мы были
киркой, ломом, мастерком, домкратом — неприхотливым инструментом. Он так и не
понял, чем мы были на самом деле.
Хозяин знал, что находится в
безопасности: книги были его охранной грамотой. Крепость из книг, которой он
был окружен, мы воздвигали собственноручно, и рухнуть она могла только вместе с
нами, и погрести его.
Работа сыграла со многими из нас
дурную шутку: она стала смыслом нашего существования. Мы шли на запах
свеженьких, только что привезенных из типографии книг, как кошки на запах
валерьянки. При виде издательских планов мы начинали бить копытом, как старые
полковые клячи при звуке трубы. В нашей
предрасположенности к тому, чтобы стать жертвами, был, похоже, генетический
изъян. И, конечно же, мы были не из тех, кто выдвигает условия.
Нескладица во взаимоотношениях с
хозяином казалась поначалу временной и воспринималась с иронией, проходя по
разряду «смех сквозь слезы». Но с годами она приобрела трагический оттенок.
Унижение сделало нас гордыми и терпеливыми. На этой работе для многих из нас
прошла большая часть жизни. Деваться нам было некуда. Мы и раньше не
годились ни для чего другого, а теперь вовсе приросли к работе, — как бинты к
ране.
…Издательство, куда пришла Надежда,
было у нашего хозяина вторым, но как бы все еще первым, учитывая состав
сотрудников. История первого, где многие из нас начинали, закончилась вполне
бесславно. Хозяин запутался в кредитах, как в корабельных снастях, потом
связался с ухватистым московским книжным магнатом, одурачить которого ему,
нашему краснобаю, так и не удалось. А потом он сбежал, продав свой бизнес
вместе с нами.
Отчетливо помню длинный, как
палуба, коридор того, первого нашего издательства, и хозяина, проскользнувшего
к лифту в обнимку с каким-то своим кабинетным скарбом. Он бросал нас, ничего не
объяснив и не прощаясь. Таков был итог нашего совместного почти десятилетнего
плавания.
Из Москвы в издательство прислали
нового начальника, жилистого, насупленного и делового, как бурундук во время
совокупления. Он быстро набрал новых людей, обороты значительно повысились,
штормить перестало: зарплату начали выдавать регулярно. Правда, и за это нам
пришлось заплатить свою цену. Теперь значительную часть плана занимали
низкопробные, но всегда востребованные публикой переводные романы. И старая
команда очень быстро стала чувствовать себя лишней на этом, пусть и весьма
условном, празднике издательского благоденствия.
Из всех видов неврозов, которым
подвержен род человеческий, нам до поры до времени не грозил один — тот, что
возникает при отсутствии осмысленных целей. Мы могли месяцами жить, получая только
треть зарплаты. Мы могли влезать в долги и кредиты, чтобы растить детей. Мы
могли мечтать о распродажах, чтобы хоть как-то обновить гардероб, и снова
пропускать их, потому что не последовало очередной чаемой выплаты…
Все это не касалось бастиона, именуемого
«смысл жизни». Книги были нашей мотивацией, зарплатой и премией одновременно.
Но теперь, при новом начальстве, этот главный бастион пошатнулся. Поэтому,
когда три года спустя наш беглец организовал новое издательство с громким
многообещающим названием, мы потянулись туда, как мотыльки на открытый огонь.
*
Для нового издательства требовалось
помещение, и хозяин арендовал его. Это было роскошное здание, построенное в
начале прошлого века в центре города знаменитым петербургским архитектором.
Нынешний владелец отреставрировал его, убрал нагороженные советской властью
коммуналки, вернул внутреннее убранство к условно изначальному виду, а
полуподвал оборудовал под кафе.
Для размещения всех издательских
служб хватало этажа. Еще два оставались пустыми. Поговаривали, что хозяин будет
сдавать их в субаренду, чего так и не случилось. Сумма, которую ежемесячно
следовало выплачивать владельцу здания, была астрономической, мы называли ее
шепотом, слегка закатывая глаза, как сообщают о неудачной женитьбе близкого родственника.
Конечно же, этот прочно стоящий,
точно корни пустивший дом, это блестящее начало нового дела — были
попыткой реванша. И попыткой пожизненного провинциала казаться здесь своим. А
ему следовало бы с самого начала обойтись офисом на первом этаже во дворе дома
в районе попроще.
Все пошло неправильно, но отступать
было некуда. Этот дом тоже оказался ловушкой. И для меня, и, как выяснилось,
для Надежды. Она когда-то жила на этой же улице — в здании чуть наискосок — с
матерью Катериной и теткой Раисой, младшей сестрой матери. Мать умерла в год
получения Надеждой паспорта. Тетя Рая успела еще понянчить и понаряжать в свои фирменные костюмчики и курточки
Надеждиного сына.
Их комната в большой коммунальной
квартире была поделена перегородкой пополам. В одной половине жила тетя Рая. Во
второй — они с матерью. Надежда забиралась с коленями на широкий подоконник,
прижималась лбом к внутреннему стеклу толстой двойной рамы, и, как через
телевизионную линзу, валявшуюся с незапамятных времен в общей коммунальной
кладовке, смотрела на противоположный дом, напоминавший ей замок из сказок
Перро. Она видела чужую загадочную жизнь в окнах, неплотно забранных изнутри
шторами, и чугунную резную ограду с широкими воротами… Именно
возле таких могла остановиться карета Золушки. Но более всего ее внимание
привлекали высокие, на три стороны выходящие окна полукруглого эркера. Там, на
последнем этаже, по вечерам загорался абажур, и этот оранжевый теплый,
притягательный, непостижимый свет казался ей светом, зажженным внутри волшебного
фонаря, спасительно поднятого над темной улицей незримой рукой.
Когда Надежда пошла в первый класс,
тетя Рая получила от работы отдельную квартиру, эту квартиру и комнату в
коммуналке они обменяли на двухкомнатную квартирку в спальном районе. А вот
теперь, по случайному стечению обстоятельств, Надежда пришла устраиваться на
работу в издательство, арендующее тот самый сказочный дом.
Хозяин учинил ей собеседование в
своем кабинете, частью которого являлся и эркер, который так завораживал
Надежду в детстве. Жалюзи на окнах, и те оказались теплого
оранжевого цвета, из-за чего Надежда чувствовала себя как человек, чья
полузабытая уже мечта оказаться внутри волшебного фонаря вдруг осуществилась, и
почти не слушала того, что говорил ей хозяин, а говорить он мог долго, особенно
при наличии деликатного собеседника, отвечающего на его рулады редкими кивками.
Хозяин, рассказывая о блестящих перспективах и временных трудностях, о
грандиозных планах и некоторых проблемах при их осуществлении, — не сразу
понял, что тратит время напрасно. В случае с Надеждой сеанс словесного гипноза,
зачастую переходящего в словесное насилие, которому он подвергал в обязательном
порядке новых и время от времени, для профилактики, старых сотрудников, был не
нужен. Внутри волшебного фонаря, среди стеллажей, уставленных книгами, Надежда
была счастлива: альфа и омега ее жизни сошлись в этой точке.
Собственно, счастливой она
чувствовала себя с того момента, когда прочитала на сайте издательства в
разделе «требуются», что редакция классической литературы ищет сотрудника,
позвонила по указанному номеру и была приглашена на собеседование. Она не
знала, что на этом месте до нее уже поработали две претендентки, не устроившие
хозяина только тем, что требовали соблюдения трудового договора по части
своевременной выплаты заработной платы, причем в белом ее варианте.
Уже поняв, с кем имеет дело, хозяин
не отказал себе в удовольствии почесать язык (пусть бы дядюшка Фрейд разбирался
в этой чертовщине). После часа вдохновенного монолога (казалось, он подзаводится от звука собственного голоса) он вызвал Елену,
заведующую редакцией классики, представил ей нового сотрудника и потом еще с
полчаса разглагольствовал о том, что теперь только от
них двоих, от выполнения ими плана по «Школьной программе» зависит благополучие
всего издательства.
Надежда сидела прямо, сцепив на
коленях тонкие пальцы, щеки ее горели. Елена сидела
опустив глаза и только изредка с непонятным выражением взглядывая на свою новую
подчиненную. Речь, которой заходился хозяин, она уже давно знала наизусть и
теперь только делала вид, что слушает. Елена смотрела в пол. Смотреть на
хозяина ей было неловко, о чем он и не догадывался, потому что чувство
неловкости ему, привыкшему использовать чужие судьбы как строительный материал для собственной, — было неведомо.
Неловкость Елена испытывала еще и
потому, что положение дел в издательстве ей, как и остальным старожилам, было
хорошо известно. Она знала, что книги исправно выходят, что, выражаясь языком
торгового отдела, отгрузки отличные, что сам торговый отдел, как, впрочем, и
все прочие службы, работает на полную мощь, но денег на зарплаты и выплаты
гонораров регулярно не хватает и задолженность хозяина сотрудникам и авторам
растет в геометрической прогрессии. Елена прекрасно понимала не слишком приглядную
роль, уготованную ей хозяином: до поры до времени использовать нового человека
втемную, максимально употребить для пользы общего дела его знания, навыки, его
душу, пока человек этот сам не догадается, что происходит, а когда догадается,
не спросит у нее: «Как же так? Неужели такое возможно?».
Ей был противен
голос хозяина, стены его кабинета, выкрашенные в сиренево-оранжевые тона,
двухуровневый потолок, казалось, падающий на голову, сиреневые подставки для
карандашей и оранжевые карандаши в самих подставках, оранжевые шторы на окнах,
и вообще весь этот большой, представительный кабинет, оформление которого
обошлось наверняка недешево и в котором во время прошлого совещания,
посвященного очередным грандиозным планам, требующим от редакторов очередной полной отдачи сил, на ее вопрос: «Когда все-таки будет зарплата?» —
хозяин раздраженно и, как ей показалось, презрительно спросил, интересует ли ее
что-то, кроме денег, после чего она встала и вышла из кабинета и уже в коридоре
удивилась, что никто из коллег не последовал за нею. Узнав об этом, я задним
числом пожалела, что, сказавшись больной, пропустила совещание.
*
Да, этот дом на Моховой и для меня
оказался ловушкой. Каким наслаждением было идти к нему от
церкви Симеона и Анны в сторону бывшей Пантелеймоновской улицы, издалека видеть полукругом
выступающий благородной формы эркер, жалеть, что узкий тротуар не дает
возможности вволю налюбоваться пригожим фасадом, декорированным красным
кирпичом, и, в конце концов, перебегать на другую сторону неширокой улицы,
чтобы охватить взглядом весь дом, от темно-коричневого французского купола над
эркером до цоколя, украшенного гранитной крошкой, и, уже войдя в
парадный подъезд, знать, что однажды я поднималась по такой же лестнице, не
столь широкой, но столь же удобной, и так же проводила ладонью по глубоким, на
манер столешниц, подоконникам, и смотрела в высокие лестничные окна… Только здесь они выходили во внутренний двор, небольшой,
но светлый во всякое время года, а в моем доме, построенном
тем же архитектором, — эти окна выходили на улицу, протянувшуюся из глубины
Петроградской стороны до Каменноостровского проспекта.
Нет, я не жила в том доме, я в нем,
зачастую подолгу, гостила. А это совсем другое, чем просто жить.
Гостить — дело праздничное и немного таинственное. Комнаты, где в большой
коммунальной квартире жили мои бабушки — родная и
двоюродные, — были моим волшебным фонарем, спустя десятилетия высветившим для
меня то, чего нельзя было разглядеть при обыденном свете дня.
*
Я помню, как мы въезжали. Сначала мы
пришли осмотреть помещение на третьем этаже, где и предстояло разместиться всем
издательским службам. Оно имело два входа, по правую и левую сторону лестничной
площадки, и внутри представляло собой разветвление больших, кое-где
сообщающихся комнат, окна которых выходили либо в большой открытый двор с
садом, либо на улицу. И только окна нескольких маленьких, по-настоящему удобных
для работы комнат, выгороженных из шестидесятиметровой проходной парадной залы,
смотрели во внутренний двор. Мы бродили по этажу, присматриваясь к помещениям,
прикидывая, где разместятся художники, какие комнаты будут отведены под
редакцию (конечно же, вот эти, маленькие, выходящие во внутренний двор, как бы
заранее приспособленные для спокойной, требующей особой сосредоточенности
работы!), какие под техническую редакцию, лицензионный, рекламный и торговый
отделы.
Через неделю завезли мебель и
подключили компьютеры. Можно было выходить. Мы вышли и увидели, как хозяин
распорядился помещениями.
Правая часть этажа была занята его
собственным кабинетом, прилегающей к нему комнатой для отдыха и просторной, в
три высоченных окна, приемной с двумя секретарскими столами. Отдельный, кроме
общего, вход, ведущий на лестницу, давал возможность хозяину приходить и
уходить никем не замеченным.
В левой части этажа находились все
издательские службы. Литературным редакторам, корректору, верстальщице,
совмещавшей ради экономии, как это сейчас принято, и должность техреда, была
предназначена большая проходная зала, уставленная поперек, торцами к проходу,
дюжиной письменных столов, по два сомкнутых стола в ряду. Внешние длинные
стороны столов также были сдвинуты, таким образом
сидящие за ними люди оказывались лицом друг к другу, а спинами к следующему
ряду. Все это походило на известные по фильмам и фотографиям помещения
американских газет времен Великой депрессии.
Обескураженные, мы разбрелись по
зале: выбирать, где удобнее, в данной ситуации не имело смысла. И только
верстальщица Катя, сжав зубы, двинула в дальний угол, заняв два смежных стола,
позади которых была стена, что создавало хотя бы иллюзию некоторой приватности.
По проходу, мимо письменных столов,
постоянно сновали люди, потому что комнаты художников, лицензионного отдела и
туалет находились дальше, в узком тупичке. Заворачивая из общего коридора в наш
редакторский зал, первое время мало кто понижал голос, продолжая по инерции
разговаривать или по телефону, или друг с другом, и только после того, как
быстро доведенная до исступления редакторша Алевтина начала исправно рявкать: «Эй, потише! Тут, между
прочим, люди головами работают!» — проходившие научились переключаться на шепот
или умолкать вовсе.
Катя вскоре не выдержала и
перенесла манатки в одну из двух пустовавших небольших
комнат с окнами во внутренний двор. Хозяина она поставила перед фактом, и тот
по ее красному злому лицу и упрямо сдвинутым бровям понял, что связываться —
себе дороже. Вслед за Катей в эту комнату перебралась штатный корректор
Валентина, а потом туда же заселился взятый в помощь Кате еще один верстальщик,
Игорек. И там они зажили своим обособленным миром, окруженные изысканной
флорой, которую Игорек разводил с необычайным тщанием и ради которой обзавелся
специальным распылителем воды, чтобы поддерживать в помещении постоянную
влажность, приятную для фикуса Бенджамина, дендробиума
белого и агавы королевы Виктории.
На вторую комнату поначалу
претендовали «дети», редакция детской литературы. Но поскольку затолкать в
маленькое помещение четыре стола — завредакцией
Гали-Галатеи, двух редакторов и верстальщицы — нам не удалось, «дети» остались
в общей зале, отвлекая от работы «взрослых» веселыми шумными обсуждениями новых
иллюстраций к тысяча первому изданию Линдгрен, Андерсена, Маршака или
Чуковского.
Вторую комнатку мы выторговали у
хозяина под переговорную, а заодно и чайную, потому что общаться с авторами или
приходящими редакторами в общем помещении даже шепотом было невозможно: оно,
как на грех, обладало акустикой концертного зала, и слово, сказанное
полушепотом в одном конце, самым предугаданным образом отзывалось в другом.
Итак, новую жизнь на новом месте мы
начали с того же, чем закончили жизнь предыдущую, — с унижения. Наверное, мы
заслужили это, ведь, однажды обманутые, мы вернулись к нашему хозяину по
первому зову.
*
Больше, чем на американскую газету
времен депрессии, мастерскую белошвеек из французского романа или цех по пошиву
одежды эпохи Москвошвея, наша литературная редакция
походила на девичью в помещичьем доме. Когда б ни заглянул барин, он видел
склоненные над пряденьем, вышиваньем или шитьем головы. То же было и у нас.
Внезапно возникнув на пороге редакции, хозяин несколько мгновений лицезрел приятную глазу картину, а потом, довольно щелкнув
по груди подтяжками, неизменно подобранными в тон рубашке, удалялся, иногда — к
всеобщему облегчению — молча.
Шеи у нас ныли, спины затекали и
болели от долгой неподвижной работы. Время от времени мы спохватывались,
распрямлялись, но потом, незаметно для себя, снова возвращались в прежнее
положение.
Иногда хозяин заходил к нам с
незнакомыми гладкими мужчинами, одетыми в дорогие костюмы. Может, с очередными
банкирами, у которых пытался взять кредит, или торговцами-оптовиками: сие нам
было неведомо. Мужчины оглядывали помещение, благосклонно скользили взглядами
по нашим обращенным к экранам мониторов лицам или головам, склоненным над
рукописями, корректурами и верстками, и молча удалялись. Полагаю, увиденная
картина доставляла им зоологическое удовлетворение, истоки которого они сами
затруднились бы назвать. У нас же от этих нежданных посещений оставалось
неприятное чувство, точно тебя застали врасплох посреди разговора с близким
человеком, с выражением лица, предназначенным только для него, а никак не для
посторонних. Да и сами мы, вынужденные работать лицом друг к другу, едва не
впритык, разделенные только шириной двух письменных столов, испытывали
неловкость, когда, поднимая взгляд от рукописи или отводя его от экрана
монитора, вдруг упирались в лицо соседки напротив, чувствуя себя при этом непрошенными соглядатаями. И каждый раз это чужое лицо с его
только данной минуте и данному переживанию
предназначенным выражением, с игрой мимических мышц, свидетельствующей о
душевном волнении, которое вызывал текст на экране монитора или в рукописи, —
каждый раз это было почти собственным лицом, случайно застигнутым зеркалом.
Мужчины приходили и уходили, а мы
оставались. Забегал просмотреть рукопись, снять вопросы корректора или
верстальщика Прохор, редактор серии современной прозы. На несколько часов он
присаживался за свободный стол, отбивался от попыток напоить себя чаем и потом
убегал. Кажется, с облегчением. Появлялся из маленькой комнаты Игорек.
Придерживая подбородком очередную кипу версток, складировал все на углу
ближайшего стола, хохмил про то, что руки у него длинные и тонкие оттого, что в
родной деревне таскал воду в оцинкованных ведрах, к тяжестям ему не привыкать,
и опять возвращался в свой оазис. Пробегали мимо художники. Иногда
задерживались возле нужного редактора, обсуждали макет книги или обложку. Потом
и они исчезали, уносимые невидимым потоком, омывающим наш зачарованный остров…
Постепенно часы работы сдвинулись,
нам стало удобнее приходить позже и оставаться «на продленку» (выражение Елены)
до восьми, зачастую до десятого часа вечера. Уходили секретарши, бухгалтерия,
рекламщики и производственный отдел, художники, «дети», корректор Валентина и
верстальщица Катя, уходил Игорек, оставляя открытой дверь в комнату, где, как в
первых кадрах «Соляриса», тихо шелестел мелкий дождик
и в полутьме изумрудно и густо светились Бенджамин с Викторией…
И в заговоренном царстве, куда проникало
отраженное окнами закатное солнце, в царстве, где звук работающих клавиатур
напоминал звук шелковых и крахмальных юбок, заполнивший волнующим шевеленьем,
шепотом, шелестом, пощелкиванием и даже громом (в зависимости от темперамента
пишущего) русскую прозу позапрошлого века, — в этом заговоренном царстве мы
оставались одни. И так проходили дни, недели, месяцы…
*
Надежда вошла, огляделась,
произнесла своим дрожащим, как будто все время взволнованным голосом:
«Хорошо!», — и даже издала короткий вздох, больше похожий на всхлип. Она не
обратила внимания на скептические взгляды старожилок, на неудобно расставленные
столы и недостаточное освещение, она увидела главное — стопки корректур,
версток и макетов, разложенные на всех имеющихся поверхностях. Это была та самая авральная «Школьная программа» (точнее, видимая
часть ее), в выпуске которой принимали участие, отложив текущую работу, все
редакторы, и выход которой должен был, по словам хозяина, вывести издательство
на новую орбиту, такую, видимо, где не будет уже ни задержанных месяцами
зарплат, ни плача, ни вопля нашего не будет уже, да простит меня за
некорректное цитирование автор.
Елена, прекрасная, золотоволосая,
забыв на время про хозяина и все прошлые-будущие обиды
и унижения, с гордостью водила новенькую от стола к столу, от одной бумажной
стопки к другой, касаясь их пальцами, поглаживая страницы, с удовольствием
пробуя на ощупь текстуру. Это был сотканный ею ковер, населенный, как
сюжетами Троянской войны, — картинами других войн и других миров, полными
бесценных скрупулезных подробностей, сохраненных благородной вдумчивой
Мнемозиной, которой есть дело до каждого статиста в хоре, тогда как ее
вздорная и забывчивая дочь Клио век за веком отдает предпочтение полубогам и
героям.
Мы знали, что
большинство подростков, которым предназначались эти книги, — окончив школу,
выйдя в так называемую взрослую жизнь, самым необъяснимым образом забудут все
или почти все из прочитанного, как забывают все, что когда-то знали, души,
пересекшие Лету.
Но и Елене, и всем нам, а теперь и
Надежде хотелось думать, что ну вот уж на этот раз ковер, сотканный с нашей
помощью, выполнит свое предназначение: свяжет воедино концы и начала, покажет и
даже, может быть, объяснит картину всего сущего, и тогда все на свете
изменится, наконец-то, к лучшему…
*
На другой день после устройства на
работу Надежда пришла с двумя бутылками шампанского и конфетами, и в конце дня
мы собрались в нашей «чайной». Теперь мы редко спускались в нижнее кафе, денег
не всегда хватало даже на именуемый бизнес-ланчем
комплексный обед, и теплое шампанское быстро ударило в голову. Пить его было не
столько вкусно, сколько приятно: оставалось ощущение незаконного маленького
праздника. Так всегда бывает с шампанским.
Допивая второй бокал, Катя
осторожно заметила, что не стоило бы шиковать, тем
более что «зарплата неизвестно когда будет». Это замечание Надежда пропустила
мимо ушей. Ее бледное лицо разрумянилось, глаза светились. Она благодарила всех
за то, что почувствовала себя сразу, как в семье, сказала, что работать в таком
коллективе — для нее большая честь, а мы пили шампанское и кивали ей в ответ. И
еще она сказала: «Это так важно, что можно говорить… пусть и словами
других». И еще: «Хорошо, когда тебя — слышат…». На лице Алевтины заиграла
глумливая усмешка. Однако она почти сдержалась и, буркнув: «Слышат… как же…», —
стала смотреть в окно, на противоположную глухую стену, освещенную вечерним
солнцем. Про «говорить» было более или менее понятно: сколько ни ставь
пластинку под названием «русская литература», заезженной она никогда не станет,
ее будущее — это ее прошлое.
Елена поспешила перевести разговор
в более приземленное русло, заговорила о детях, спросила Надежду про сына, мы
уже знали, что Надежда живет одна с сыном. Надежда радостно, не теряя
возвышенного градуса, сообщила, что сын в следующем году оканчивает школу, и
вот она взяла кредит, чтобы он ходил к университетским педагогам: «Вы же
знаете, этот ЕГЭ… и репетиторы должны быть оттуда, куда поступаешь, а он решил
на матлингвистику… Но теперь
все будет хорошо, потому что мне пообещали, что кредит я смогу гасить в срок…»
Именно так, в третьем лице множественного числа она сказала о хозяине.
Игорек вовремя промолчал. Ему тоже
было обещано, что если и не всю зарплату, то пятнадцать тысяч на съемную
комнату он будет иметь ежемесячно, какие бы трудности ни случились. Теперь же
Игорьку, чтобы не оказаться на улице, приходилось набирать халтуру,
отчего глаза у него слезились, а спина и мышцы рук ныли: проводить по
десять-двенадцать часов за клавиатурой, неподвижно, в позе пианиста оказалось
труднее, чем таскать из-за деревенской околицы десятилитровые ведра с водой.
Впрочем, глаза слезились не только
у Игорька. Еще первой осенью, когда темнеть стало рано и верхние лампы горели
чуть не с утра, выяснилось, что проводка при ремонте здания была сделана
неправильно, работяги напортачили с фазами. Очень
быстро лампы начали выходить из строя: они или переставали светить вовсе, или
немилосердно мигали, отчего все мы изо дня в день чувствовали себя пациентами,
проходящими электроэнцефалографическое обследование на предмет наличия
эпилепсии.
От этих, выражаясь языком медиков,
«провокационных нагрузок» Алевтина в своем углу (она заняла Катино место, как
только та перебралась в маленькую комнату) принималась поносить хозяина последними
словами, рискуя и впрямь довести себя до падучей. Елена, утихомиривая коллегу,
говорила, что так долго продолжаться не может, и все обязательно починят, надо
просто немного потерпеть.
Уточнив: «Опять “потерпеть”?», —
Алевтина предрекла, что «это светопреставление никогда не кончится», и
оказалась права. Всю бесконечную зиму мы просидели при мигающих лампах, это
было похоже на дискотеку для глухонемых, каковыми мы в известном смысле и
являлись, и это было мучительно. Зато хозяин к нам почти не приходил. Вероятно,
чтобы не видеть выражения укоризны на наших лицах. Кое-как мы дотянули до
марта, когда день начал стремительно прибывать. Вскоре можно было обходиться
без верхнего света, и жизнь показалась нам веселее.
В мае время вовсе задержало
дыхание, и от гипоксии головы наши стали приятно кружиться, как если бы мы шли
высоко в горы и никак не могли достичь вершины.
Головы у нас шли кругом,
оттого что мы засиживались на работе допоздна, погружаясь в двойную ирреальную
нескончаемость: времени и текста. Мы распускали время, и ткали его заново, и
снова распускали, благо клавиша Back Space всегда была под рукой. Точку можно было бы поставить,
задернув шторы, но на них, к счастью, хозяин тоже сэкономил.
С полудня солнце зависало над
соседними крышами, а в пять с прежней силой лилось в помещение, уже отраженное
окнами противоположного флигеля.
Так продолжалось почти до конца
июля. Мы засиживались за работой и потом, как в дурмане, шли к метро, удивляясь
безлюдным улицам и отсутствию пробок, забыв, что уже двенадцатый час…
Вырвавшись из тенет одного текста,
мы попадали в тенета другого, состоящего почти сплошь из топонимов: Мойка,
Лебяжья канавка, Марсово поле, Кленовая аллея, Садовая, Караванная…
«Это того стоит», — говорили мы
друг другу зачарованно, никогда не додумывая до конца, что «это» и чего «того».
Переходя мост через Фонтанку, мы оборачивались к темным густым лучам солнца,
которое садилось в залив где-то позади Петроградской стороны. Потеряв чувство
реальности, мы не делали усилий, чтобы вернуться в обычный мир. Да это было и
невозможно: мы существовали внутри палимпсеста, все слои которого, смытые
когда-то наводнениями и стертые наждаком времени, вдруг проявлял и соединял
воедино ультрафиолет, горизонтально льющийся поверх деревьев Летнего сада…
Долгосрочный прогноз Алевтины
сбылся: осенью снова ничего не изменилось. Владелец здания понял, что проку от
нашего хозяина не будет и что вкладываться ради такого
арендатора в дорогостоящий ремонт проводки нет смысла.
…Если проблемы с электрическими
фазами были видны невооруженным глазом, то о фазах отношений между владельцем
здания и нашим хозяином мы узнавали по внезапному отключению света за очередную
неуплату аренды последним. Но и тогда мы умудрялись приходить в обесточенное
помещение, чтобы читать «бумажные» корректуры и верстки при полусвете короткого
дня. Казалось, еще немного, и в этой темноте зрение у нас атрофируется за
ненадобностью, и мы сможем воспринимать тексты тактильно, подушечками пальцев,
как шрифт Брайля.
Однажды за этим занятием нас застал
Прохор. Тряхнув кудлатой пегой головой, точно отгоняя
морок, он спросил, глядя на наши склоненные головы: «Девчонки, а если дверь
закроют, вы в окно полезете?». Вопрос этот, в котором сарказма было больше, чем
сочувствия, оказался не совсем праздным: двери уже в новое, более скромное
помещение, куда издательство переехало после бесславного изгнания с прежнего
места, время от времени оказывались запертыми, и снова по причине неуплаты
хозяином аренды.
*
Но переезд был потом. А пока на
нашем прядильно-ниточном производстве мы самозабвенно предавались рукомеслу.
Наши пальцы текстильщиц сновали по клавиатуре, и синхронно этому
движению на станине монитора по белому полю основы слева направо летел уток
— черная нить, ряд за рядом, изо
дня в день, всегда, непрерывный, бесконечный текст. За нитью утка неотступно
следовал наш взгляд, а может, нить двигалась вперед, ведомая нашим взглядом, и
вся наша жизнь, все, что составляло нашу сущность, неведомым образом вплеталось
в ткань, становилось ее частью…
Досадные узелки встречались,
конечно. И не только на изнанке, видимой лишь нам, но и на
лицевой: опечатки, ошибки, слипшиеся абзацы и «полетевшие» пробелы, «колодцы»,
путаница во внешних и внутренних кавычках («елочки» вместо положенных
«лапочек») — то, что не всегда замечает читатель, но сразу бросается в глаза
редактору, стоит только открыть пришедшую из типографии книжку. Дело в
том, что на хороших корректорах хозяин экономил, и нам приходилось
довольствоваться какими были, едва ли не с улицы. Корректор Валентина не
успевала проверить за всеми. Предъявлять же претензии внештатникам,
месяцами не получавшими денег за свою работу, мы не могли. Самые смекалистые
испарялись через раз-другой сами, даже не качая права… Зачастую
работу корректоров нам приходилось брать на себя, и «замыленный» глаз скользил
по страницам, не замечая ошибок. Доплачивать нам за лишнюю нагрузку хозяин,
разумеется, не считал нужным.
Работать за двоих Надежда была готова: какие уж тут
счеты, если речь шла о книгах! Смятение на ее лице я увидела, когда ей первый
раз пришлось объясняться (хорошо, что по телефону, а не лично) с автором
вступительной статьи и комментариев к одному из текстов, почтенным профессором
филологии, едва ли не ее университетским преподавателем. То, что для нас давно
стало частью нашей работы, постыдной рутиной, для нее оказалось настоящей
драмой. Ее никто не предупредил, что труд объяснений с авторами, которым
хозяин задерживал гонорары на месяцы, годы, а порой и навсегда, должны были
брать на себя — выгораживая хозяина, ограждая его от
неприятных контактов — редакторы.
Елена все время телефонного
разговора наблюдала за Надеждой с почти материнским беспокойством, а потом
проследовала в чайную комнату, куда Надежда отправилась плакать. И там Елена
гладила ее по голове и утешала, как дочь, потерявшую невинность с первым
встречным.
В то, что подобная практика у нас в
порядке вещей, Надежда не поверила. На другой день она проявила поразившую нас
твердость и записалась у секретарши на прием к «терапевту». Так, с легкой руки
Алевтины, называли мы хозяина за его манеру «лечить мозги». Из кабинета
вернулась Надежда не скоро, раскрасневшаяся и даже как будто веселая. Причина
ее возбуждения стала понятна, когда она, смущенно хихикнув, спросила, «нет ли чего закусить».
Оказалось, что в кабинете хозяин повел
себя именно так, как и должен был повести себя совратитель с совращенной
женщиной: напоил коньяком и пообещал жениться. То есть напоил самым натуральным
образом: имелась у него в шкафу стратегическая бутылка «Хеннесси» для деловых
переговоров и для таких вот экстренных случаев вразумления работниц. А
обещанием женитьбы для размягченной коньяком Надежды прозвучало его уверенное вранье про новые кредиты, полную раздачу долгов сотрудникам
и грандиозные планы. «Да! Ты можешь принести список книг, которые хотела бы
издать!» — восклицал хозяин, небрежно раскручивая на столе оранжевый карандаш и
держа своими твердыми прямыми зрачками зрачки Надежды как на прицеле. И это
было именно то, что Надежда мечтала услышать, ведь книги были ее способом
общения с миром. Улавливая тень сомнения на лице Надежды, прекрасно понимая,
что ее мучит, он доверительно сообщал: «Скоро мы расплатимся с авторами, и все
они снова прибегут к нам и станут любить нас, как прежде!». И Надежда верила,
ужасаясь и восхищаясь одновременно.
*
Школьная программа была сдана в
назначенный срок, и все, чему положено было выйти, тоже вышло в срок… А в октябре хозяин собрал нас и заявил, что мы опоздали,
что московские оптовики еще в августе купили все у… (он назвал фирму известного
монополиста) …и что наши книги «никому оказались не нужны» и теперь все зависит
от того, как пройдет книжная ярмарка non-fiction и с
какими результатами мы начнем новый год…
Голос подала только Надежда. Она
простодушно воскликнула: «Как же так?», — но хозяин сделал вид, что не
расслышал.
Вопрос, заданный Надеждой ее
высоким надорванным голосом, был не лишен логики. Во-первых, сроки сдачи
«Школьной программы» устанавливал сам хозяин. Во-вторых, некоторое время назад
он представил нам (или представил нас, понять трудно, представление — в прямом
и переносном смысле — проходило в большой приемной, где мы перед начальством
стояли полукругом в ряд, как холопки перед барами) нового финансового
директора, «человека с громадным опытом», долговязого мужчину со взглядом энтомолога (это было единственным, что связывало
его с русской и, по ходу, англоязычной литературой), востроносого и лощеного.
«Совершенный персонаж», — заметила в кулису Алевтина, урча от злости и
удовольствия.
У персонажа были имя и фамилия, но
мы прозвали его «отец Федор», потому что на излете перестройки он, молодой
доцент философского факультета ждановского еще
университета, преподавал там историю русского православия. Бог знает, когда
«отец Федор» успел переквалифицироваться в финансисты, но успехов на новом
поприще он определенно достиг.
Да, сцена была та еще. То ли из
«Хижины дяди Тома», то ли из «Старосветских помещиков». Мы стояли перед ними
двоими, неловко переминаясь, кто в защитной отгораживающейся позе, — скрестив
руки на груди, кто — сцепив их внизу, в области причинного места. Отводя глаза,
мы слушали терапевтическую речь про очередное «светлое будущее» и про то, что
финансовый директор «наконец-то наведет порядок».
«Отец Федор» быстро взял в оборот
рекламный и торговый отделы, опровергнув утверждение, что «даже самая красивая
девушка не может дать больше того, что у нее есть». Девушки, работающие на
хозяина, — могли. Они худели, бледнели, порой впадали в истерики, но выше
головы прыгнуть сумели. Суммы, полученные за отгруженные тиражи, они для
наглядности писали мелком на небольшой зеленой доске, стоявшей в глубине их
комнаты, и это, видимо, было ошибкой: цифры впечатляли, но никакой связи с
финансовым благополучием сотрудников не имели. Не имели они, видимо, прямой
связи и с насущными проблемами издательства: долг типографиям, печатающим наши
книги, тоже продолжал расти. Некоторое время типографии отгружали тиражи в
кредит или за небольшой аванс. Потом вовсе перестали брать заказы, и завпроизводством Танечка, плача от унижения, обзванивала
города и веси в поисках тех, кто был еще не знаком со стилем работы нашего
хозяина, а таких с каждым разом становилось все меньше.
После сообщения о коммерческом
провале «Школьной программы» на Елену было страшно смотреть, она потерянно
бродила по нашей издательской зале, как Офелия в сцене безумия. Надежда, следуя
за Еленой своей кренящейся походкой, брала ее холодные руки в свои, гладила,
трогательно заглядывала ей в глаза и твердила, что все будет хорошо.
Однако Алевтина заверила, что все
происходящее вкупе с «отцом Федором» и есть настоящий конец (она употребила
другое слово). И сгоряча изложила известную ей еще в прежнем издательстве
историю о схемах вывода в отдельно взятом направлении
заработанных общим трудом денег. А еще рассказала про визит налоговой полиции,
когда всех сотрудников бухгалтерии поставили лицом к стене и стали изымать
документацию, а прочая издательская публика позапиралась
в своих кабинетах. Начальник же отдела охраны, бывший особист,
огромный бритый наголо дядька с водянистыми глазками, упрятанными так глубоко в
толстых складках кожи, что лицо его было невозможно отличить от затылка, отчего
он получил прозвище «двуликий Янус», — сбежал и на расстоянии, по мобильнику,
отслеживал ситуацию.
Вообще-то, столь разнузданно
предаваясь воспоминаниям, Алевтина нарушила неписаные правила: финансовые
проблемы обсуждать не полагалось, и та информация, которой владели бухгалтерия,
производственный или торговый отдел, была тайной за семью печатями для
редакторов или художников. Зарплаты сотрудников также являлись тайной,
разглашать которую не рекомендовал трудовой договор, а сами зарплаты зачастую
выдавались или переводились на карты одним сотрудникам втайне от других, и все это
вместе взятое было отвратительно и порождало подозрительность и недоверие, и
странно, что при таком положении дел мы все не рассорились вдрызг.
«А помните, девочки, — вкрадчиво
поинтересовалась Алевтина, — помните, как мы каждый год сбрасывались ему на подарок
ко дню рождения? Один раз даже на “паркер” наскребли,
помните? И с этими подарочками в кабинет ходили… О-о-о-о!!! Стыдоба-то какая!»
Выложив наболевшее и посоветовав
«спасаться всем, кто может», Алевтина уставилась на экран монитора, а в уши
воткнула наушники с музыкой, полагая, что старую песню про «небо в алмазах»,
которую заведет сейчас Надежда, она может спокойно пропустить.
Однако ничего такого Надежда
заводить не стала. Застыв посреди нашей залы, она с отчаянием смотрела на
стеллажи, тяжело груженные штабелями покетбуков со
«Школьной программой», а лампы над ее головой безжалостно мигали, как просветы
между вагонами невесть откуда и невесть куда несущегося товарного поезда.
*
Большинство насельниц
редакторской залы были в той или иной степени одинокими. Наша вовлеченность в
работу подразумевала в лучшем случае наличие любовника, но никак не полноценную
семейную жизнь. Те, кто хотел создать семью или сохранить имеющуюся, рано или
поздно уходили.
Надежда тоже была одинокой. То есть
когда-то она была в браке, от которого и остался сын. Развелась она давно. Муж
учился в ординатуре и подрабатывал на «скорой помощи». Однажды он вернулся с
ночной смены в ботинках на босу ногу и не смог ни с первого, ни со второго раза
внятно ответить на вопрос, где же носки. Надежда была легка на подъем.
Вероятно, сказалось исправное ношение пошитых тетей Раей платьев и сарафанов.
Кроме того, мужа своего Надежда очень любила. Поэтому из квартиры, которую они
снимали, «чтобы быть совсем самостоятельными», она вылетела
в чем была и вернулась к своей тетке с годовалым Стасиком на руках.
Вся ее последующая личная жизнь
если и имела место, то оставалась тайной для окружающих. Но, скорее всего,
ничего существенного не было, имея в виду привычку Надежды
отдавать себя всему без остатка. Мало кому из мужчин
сподручна подобная ноша.
Одиночество казалось ей состоянием
естественным. Мать Надежды, Катерина, родила дочку поздно и от женатого
мужчины. Как принято в таких случаях говорить — «для себя». Отца Надежда
никогда не видела, хотя он где-то жил, имел двух дочерей и о существовании
Надежды едва ли подозревал.
Тетя Рая вообще не знала мужчин.
Всю свою взрослую жизнь она посвятила сестре, полагая, что должна отплатить за
«кровавые деньги», благодаря которым смогла получить любимую профессию,
необычную для женщины. Тетя Рая была авиаконструктором, проектировала фюзеляжи
самолетов (фотография тети Раи, маленькой и улыбчивой, стоящей возле огромного
кульмана, висела у Надежды на стене в ее комнате). Кроме того, тетя Рая
обшивала семью.
Все, что шила тетя Рая, было
божественно. Платья, блузки, юбки, сарафаны, а потом рубашечки и курточки для
Стасика — все носило следы тети-Раиной профессии, все
было скроено по каким-то особым лекалам и вид имело воздушный и летящий.
Кое-что Надежда сохранила в своем гардеробе.
Вспоминая тетю
Раю, Надежда вспоминала вечера, когда мать и тетка возвращались после работы,
вспоминала вращающееся, как пропеллер самолета, маховое колесо тети-Раиной
швейной машинки «Зингер», вспоминала звук, издаваемый приводными механизмами,
так похожий на звук работающего мотора, и подрагивающую на глянцево-черном
рукаве катушку с нитками, и ровные строчки из плотно лежащих стежков, множество
строчек, целые тома строчек, скрепляющих в лучшем порядке разрозненные части выкройки.
Катерина высшего образования не
получила, а, окончив училище, стала работать наборщицей в типографии, от
которой ей дали комнату в коммунальной квартире, куда они с сестрой переехали
из общежития.
День за днем, год за годом Катерина
складывала буквы в слова, слова в предложения, предложения в абзацы. Ей
нравились крошечные твердые буковки, она брала их в щепоть, как соль, или
пересыпала их из ладони в ладонь, как песок морской…
Платили на этой работе неплохо, но
все же недостаточно для того, чтобы Катерина могла помогать младшей сестре,
поступившей в институт. Они обязательно должны были закрепиться в городе, куда
мать вытолкала их на поиски лучшей доли из вологодской деревни Тарово, что в тридцати километрах от Вытегры и в полутора
от села Андомский погост.
Поначалу сестры каждое лето
приезжали в деревню и каждое лето хотели остаться, но
мать, казавшаяся им всегда невысокой, грозно выпрямлялась из своих трех
погибелей и приказывала собирать чемодан.
Уже незадолго до смерти матери они
приехали, чтобы показать ей маленькую Надежду. Мать осторожно посадила
светленькую тонкую девочку себе на колени, обвела ее тельце руками и
мечтательно сказала: «Хорошо бы, чтоб спинка у нее была пряменькая».
Катерина и Раиса смотрели на своих
сверстниц, согбенных, идущих опустив лица к земле, точно выискивающих в ней
что-то такое, чего не смогли найти ни они, ни до них их матери и бабки. «Почему
это?» — спросили сестры. «А! быстро позабывали… — проговорила мать, не то укоряя, не то радуясь. — Наследное наше. Лошадей-то
запрещено было своих иметь, так колхозных в очередь брали, а то все на себе, на
себе, и огород вспахать, и мешки с картошкой таскать… А
поднять-то всегда хочется больше, сами знаете».
Про то, что «поднять всегда хочется
больше», они знали. И про странную силу, исподволь клонящую их книзу, тоже
знали, и чувствовали ее, только ни себе, ни друг другу признаться в том не
хотели. И, как будто потому, что знала в себе это, Рая все самозабвеннее кроила
и шила свои летящие обновки, а Катерина все с большим удовольствием их носила и
одевала в них дочку.
После смерти матери они приехали
разобрать вещи. Среди прочего нашли в шкафу зеленую коленкоровую тетрадку с
хозяйственными записями. Встречались там, однако, и записи, касающиеся семейной
жизни. Дни рождения дочерей, дни соседских свадеб и смертей деревенской родни… А на отдельной страничке имелись две даты, обведенные
красным карандашом, обе 1961 года: двенадцатое апреля, полет Юрия Гагарина в
космос, и пятнадцатое августа, выдача мужу Петру паспорта. Так и было записано:
«Выправили Петру паспорт гражданина СССР!». Теперь муж мог с полным правом
уехать из деревни в город Вологду, на заработки, что он и сделал. Из города он
присылал деньги, каждый месяц, до совершеннолетия обеих дочерей, но назад, в
деревню, уже не вернулся. Сама же мать Катерины и Раисы, бабка Надежды, так и
умерла беспаспортной, как и большинство стариков в их деревне.
В конце тетрадки уже неровным,
съезжающим вбок почерком было выведено: «Лучшего места, чем наше
— нет для смирения».
…Когда в начале нового века Надежда
вместе с маленьким Стасиком приехали в Тарово, они
увидели только десяток пустых полуразвалившихся домов.
…Считалось, что Катерина должна
жить долго, потому что она была донором, а доноры живут дольше остальных. В
доноры она пошла ради младшей сестры, чтобы та могла спокойно, не отвлекаясь на
подработки, учиться на своего самолетного конструктора. Эти деньги, которые
Катерина в шутку называла «кровавыми», были не решающей, но все же существенной
добавкой к стипендии сестры. Раиса выучилась, стала хорошо зарабатывать. Но
Катерина донорства еще долго не бросала, причем кровь она теперь сдавала
исключительно на добровольной основе, бесплатно.
Незадолго до «кровопускания»
Катерину посещало приподнятое состояние духа. Ощущение, что она участвует в
таинстве, завладевало ею, и в назначенный день она, принарядившись, шла на
станцию переливания крови. Возвращалась Катерина в счастливом дурмане, голова
ее легко кружилась. Она не ела положенный обед в столовой, куда была
прикреплена как донор, а только брала плитку черного горького шоколада, для
Надежды. Она знала, что быть донором — хорошо и почетно. Но не поэтому почти
двадцать лет раз в три месяца она вместо типографии ходила на донорскую
станцию. Просто неведомо — когда и неведомо — кто, не поставив ее в известность,
назначил ее повторять историю человека, в незапамятные времена дававшего испить
крови теням подземного царства для того, чтобы к ним вернулись память и речь.
*
Надежда ничего не знала про то, что
ее мать сдавала кровь: с донорством Катерина покончила, когда дочь пошла в
школу. Никто никогда не рассказывал Надежде об этом. Тетка — потому что всегда
считала жертву сестры чрезмерной, но принимала ее. Мать, — потому что совсем не
считала это за жертву, а, напротив, воспринимала как собственную блажь, доставлявшую
ей непонятное удовольствие, признаться в котором она стеснялась, потому что не
понимала его природу. Также не понимала природу обуревавших ее литературных
страстей и Надежда. Она не знала, откуда взялась в ней потребность быть рядом с
великими, и невеликими, и совсем уж не великими, а просто любимыми ею книгами.
Ее радовало и пугало то, что ей уже недоставало просто быть рядом, но хотелось
оказаться внутри этих книг, затеряться в межбуквенном,
межсловном и межстрочном пространстве, проникнуть в невидимые
механизмы, которые запускают сюжет… И даже, может
быть, своим эфемерным присутствием в тексте привлечь к себе внимание автора,
заставить его влиять и на ее собственную судьбу, как на судьбы других
персонажей.
А еще она чувствовала, что в
книжных вымышленных мирах содержится код, который не дает рассыпаться реальному
миру, где жили ее бабушка, ее мать и тетка и в котором теперь жила она и ее
сын. Это был код доступа к памяти и речи, который забывался от поколения к
поколению, и Надежде казалось, что она теперь им владеет.
Больше всего Надежда боялась, что
работа, таким чудесным образом ею обретенная, вдруг закончится. Именно это
по-настоящему испугало ее, когда Алевтина, рассказывая про их прошлую
издательскую жизнь, призвала всех, кто может, спасаться. В тот вечер Надежда,
обведя взглядом стеллажи с книгами, повернулась к нам
и воскликнула, потрясая в воздухе сжатыми кулачками: «Как вы можете! Ведь это
же книги! Книги!». И всем стало ясно, что спасаться Надежда не сможет ни при
каких обстоятельствах.
*
Иногда мне кажется, что мы с
Надеждой жили одну почти общую жизнь. Дом в глубине Петроградской стороны, где
с конца двадцатых по начало шестидесятых, с перерывом на замужество и
эвакуацию, жила моя бабка Антонина с сестрами, был похож на тот, которым зачарованно
любовалась маленькая Надежда. Он тоже был моим волшебным фонарем, спустя
десятилетия высветившим для меня тайное, оставшееся тайным.
Все сестры шили. Но дочерей и
внучек обшивала Антонина. Я любила засыпать под равномерно-стрекочущий звук
швейной машинки «Зингер». Звук этот, похожий на звук кинопроектора, как никакой
другой подходил для медленного погружения в счастливые сновидения, имеющие мало
общего с теми кадрами, которые плыли перед глазами Антонины, пока она вращала
ручку махового колеса, похожего одновременно и на колесо прялки, и на
крутящуюся бобину с кинолентой.
Но потом оказалось, что еще больше
этот домашний стрекочущий звук походил на другой, который я узнала благодаря
кратковременной работе в одном из ленинградских «ящиков»: на звук пишущих
машинок. Часто меня посылали отдать что-то в перепечатку, и уже в начале
длинного коридора я слышала этот звук, казавшийся издалека приятным, связанным
с воспоминаниями детства. Но чем ближе я подходила к двери машбюро, тем громче
становилось звучание, все больше похожее на громыханье вагонов. И, уже войдя в
комнату с двумя десятками работающих пишущих машинок, я окончательно
чувствовала себя так, будто стою между несущимися поездами.
Казалось, сами машинистки этого
грома не слышали вовсе. Так перестает быть слышным водопад, когда находишься
подле него изо дня в день.
Лица печатающих женщин были
сосредоточены и замкнуты, глаза их были прикованы к странице, лежащей на столе,
а пальцы автономно ударяли по клавиатуре. На страницу с перепечаткой, выползающую
из-под валика, они не смотрели: печатали вслепую.
Теперь это воспоминание пригодилось
мне, чтобы понять, как в подобных советских учреждениях, только в двадцатые и
тридцатые годы, работали Антонина и ее сестры. Тысячи
каких документов и свидетельств эпохи запечатлелись на подушечках их пальцев,
стучащих по клавишам «ундервудов» и «ремингтонов»?..
Не помню, чтобы сестры вспоминали
при мне о работе. Они и о жизни своей рассказывали крайне скупо и все больше
хорошее. Их истории мне пришлось восстанавливать спустя годы самостоятельно, по
мере сил заполняя на полотне мережки многочисленных Space.
Спины сестер сгорбились. К старости
эта горбатость стала особенно заметна. По вечерам и в выходные сестры
занимались рукомеслами: вязаньем, шитьем или вышиваньем. Вязали они «вслепую»,
так же, как и печатали. Их глаза смотрели поверх спиц, а руки делали привычную
работу…
Мои Клото, Лахеса,
Атропа…
Антонине приходилось не только шить
и вязать, но и перевязывать: внуки быстро вырастали из джемперков-свитерков,
рейтуз-варежек. В роспуск шли и детские вещи, и вещи сестер, потому что старых
ниток не хватало.
Помню, как мы с Антониной садились
возле окна друг против друга и, распуская, говорили о чем-то. Но, скорее всего,
молчали. Работать Антонина любила при дневном свете. Будто хотела, чтобы солнце
отогнало от пряжи все плохое.
Распусканием наших вещей я
упивалась. Моя власть над ними казалась мне волшебной. Мой свитерок
и Антонинина кофта, хранящие очертания наших тел, таяли на глазах, исчезали… Но тем же временем они возникали в эмалированном тазике,
стоящем на полу. И через час-полтора он оказывался доверху полным упругими
витыми нитями, похожими на нити ДНК. Я опускала руки в тазик и с наслаждением
шевелила пальцами в живой дышащей массе, набирала в ладони и подносила к лицу
спутанные нитяные цепочки. Как все вещи Антонины, они восхитительно пахли
смешанным запахом «беломора» и брокаровской
«Персидской сирени». Так же потом, несмотря на все стирки, пахли мои свитера и
кофты.
Кроме нитей ДНК, пружинящие нити в
тазике напоминали буковки неведомого, но в то же время знакомого алфавита. И
даже после того как мы распрямляли эти нити, сначала намотав их на
расставленные руки друг друга, а потом отпарив утюгом через влажную тряпку, —
внутри себя они продолжали хранить и очертания букв, и контуры наших тел. И
теперь, спустя десятилетия, я поняла, что все это необходимо вернуть в текст.
*
Однажды мы затеяли настоящий внутрииздательский бунт. То есть это мы думали, что бунт —
настоящий. На самом деле он оказался восстанием кукол в театре Карабаса-Барабаса или чем-то в таком роде. Мы написали коллективное
заявление, в котором говорилось, что, пока не будут погашены все долги по
зарплате, на работу мы не выйдем. Из редакторов письмо подписали все, кроме
Гали-Галатеи. И не потому, что она не захотела участвовать в общем демарше. Мы
сами решили не ставить ее в дурацкое положение, все же с хозяином ее связывала
история, отличная от нашей: когда-то он взял ее в еще
первое свое издательство прямо из полиграфического института, который сам не
удосужился закончить, но который исправно патронировал. Причем по диплому
Галатея была производственником, но хозяин решил сделать из нее редактора, и
это у него получилось. Она оправдала его чаяния, что неудивительно, ведь у него
был звериный нюх на тех, кто будет служить ему верой и правдой. Она была
матерью-одиночкой, то есть вполне наш, уязвимый и зависимый контингент. Ей было
трудно, но она охотно училась у коллег и освоила новую для себя профессию. С
героиней знаменитой пьесы нашу Галатею роднило качество, определенно не
свойственное покровителям обеих, — благородство. Она не участвовала в разборах
полетов, которые мы за глаза устраивали хозяину, неуклонно выходила из
разговора. Она воплощала в жизнь все издательские задумки хозяина, а детской
литературе он уделял особое внимание. С годами ее красивое лицо все больше
напоминало лицо послушницы, на которую наложена строгая епитимья: по-прежнему
красивое, оно становилось словно высушенным, с обтянутыми бледной кожей
высокими скулами и скорбными складками возле рта. Я могла наблюдать эту
медленную и неуклонную метаморфозу, происходящую с лицом Галатеи, ведь мой
рабочий стол находился как раз напротив ее стола.
…Наше заявление мы отнесли
секретарше. Кажется, больше всех мучилась ожиданием Надежда. «Что же будет? Что
же будет?» — вибрировал над нашими склоненными головами ее голос. Но ничего не
было. Ни на следующий день, ни через неделю ответа не последовало. Хозяин
просто проигнорировал наше «выступление». Тогда мы действительно не вышли на
работу. Спустя три дня нас обзвонила секретарша и сказала, что финансовый
директор устраивает совещание и велит всем быть.
«Отец Федор» приял нас в кабинете
отсутствующего хозяина. Он не встал при нашем появлении, а только указал на
стулья, заранее расставленные напротив хозяйского стола. Начал «отец Федор» с
заявления, что за прогулы он будет вычитать из зарплаты. «Из какой?»
— дерзко поинтересовалась Алевтина. «Это саботаж, — игнорируя вопрос Алевтины,
продолжал «отец Федор». — Мы все переживаем сейчас трудные времена, а вы своими
действиями губите прекрасное издательство». Надежда сидела, зажав руками уши,
хотя «отец Федор» говорил тихо. Он рассматривал нас своими холодными чуть
выпуклыми глазами, как насекомых, и говорил: «Вы думаете, вы кому-то еще нужны?
Пожалуйста, уходите. Но через две недели будет выплачена зарплата, — правда, он
не уточнил, за какой период и какая: официальная или черная. — У нас сверстаны
планы почти на год, их надо выполнять», — он взял распечатанные заранее листы и
через стол начал раздавать каждой из нас. И мы тянули руки и брали у него эти
листы с планами. Мы делали это, как во сне, полагая, видимо, что это и есть
дурной сон, из которого мы вот-вот вынырнем.
Спустя некоторое время нам
действительно заплатили по две официальные зарплаты. Что составляло примерно
десятую часть хозяйского долга каждой из нас. По этому случаю Елена, Алевтина,
я и Надежда спустились в наше полуподвальное кафе. Впрочем, и оно, следуя общей
тенденции, успело деградировать, превратившись в заурядную столовую, куда сбегались
обедать, шумно общаться и просто сидеть с гаджетами за чашкой плохого кофе
студенты соседней театральной академии.
Среди общего гама наш столик
казался оазисом тишины. Мы перебрасывались короткими фразами, причем кому какая принадлежала, было совершенно неважно:
повторяемые по кругу, они носили характер звукового рефрена к только нам
известному тексту, которым мы были связаны. «Что же делать?» — «Если уйдем, он
точно никогда не расплатится». — «А как хорошо было бы делать книги». — «Он не
расплатится». — «Как же так можно с людьми?» — «Наверное, мы не люди». — «Что
же делать?» — «Мне иногда кажется, что он ненормальный». — «Я начала такой
прекрасный проект». — «Нет, это ты ненормальная». — «Мы ненормальные, так нам и
надо». — «Не говори о книгах, слышать тошно» — «Ты что
там увидела? Что там?!» И мы, следуя за испуганным взглядом Надежды, подняли
глаза к узкому окошку, через которое были видны тротуар и часть проезжей
дороги. А еще мы увидели в этом окошке открывающуюся дверцу черного «Ленд Ровера» и ботинки нашего
хозяина. И мы из нашего полуподвала завороженно следили за тем, как эти ботинки
двинулись к входной двери.
Все это до
смешного напоминало сцену из фильма про серийного
маньяка и его жертв. Но с чувством юмора у нас в тот день было не очень. А у
Алевтины так и совсем плохо. Переведя взгляд с хозяйских ботинок на наши лица,
она спокойно произнесла: «Господи, как же мы все отвратительны». И для пущей
убедительности повторила: «Отвратительны».
*
Почти год продолжался медленный
распад. Ушла Катя, выдержав прессинг хозяина, правдами и неправдами
понуждавшего ее остаться. Теперь вся нагрузка по версткам и подготовке макетов
легла на Игорька. Ушла корректор Валентина, сообщив напоследок, что полгода
назад вышла замуж. На вопрос, почему молчала, Валентина, блеснув способностью к
логическому мышлению, заявила: «Тогда бы он и тех грошей не платил, ведь “муж
может прокормить”». Рекламщица Ольга пересказала нам
свой диалог с хозяином, украсивший бы любой текст
Кафки. «Об этом не может быть и речи!» — воскликнул хозяин и разорвал ее
заявление, видимо, всерьез уверовав, что все мы — род его крепостных девок. Тогда Ольга вышла из кабинета, написала новое
заявление и снова зашла. «Почему?» — вопросил хозяин, даже не вспомнив о том,
что полную зарплату Ольга давно не видела. «Некому сидеть с ребенком», —
отвечала она. «Но у тебя ж вроде мать пенсионерка». — «Мать и сидела, чтобы я
могла спокойно работать, а теперь отказалась сидеть, потому что на этой работе
мне не платят!» — «Какие странные у вас отношения в семье», — резюмировал
хозяин, строго глядя в пошедшее пятнами изумленное лицо Ольги.
Оставшимся хозяин бросал на
карточки по четыре-пять тысяч, а на другой день появлялся в редакторской зале и
считал по головам, проверяя, все ли на месте. Однажды позвал нас в кабинет и
рассказывал о своих долгах и кредитах, о том, что ему «тоже трудно», ну и о
светлом будущем, разумеется. «Ты видела, какую он воду пил?» — шепотом спросила
Надежда, когда, наговорившись всласть, он отпустил нас. Пил он, жалуясь на свою
жизнь, минеральную воду «Эвиан», и коньяк «Хеннесси» по-прежнему стоял на полке
в шкафу. И я только порадовалась, что у него хватило ума в этот раз не множить
абсурд и не демонстрировать нам на дорогущем смартфоне фотографии своего
загородного дома под Иматрой.
Часть мужского населения, которому
нужно было худо-бедно, а содержать семьи, ушла. Часть спасалась халтурами. Кто-то эти «левые» деньги выдавал домашним за
издательскую зарплату, поскольку выглядеть совсем уж «терпилами»
было стыдно.
Вполне в своем стиле поступил
хозяин с завпроизводством Танечкой. Когда она,
предварительно договорившись в одной из типографий о том, что ее берут на
работу, подала заявление об уходе, хозяин битых два часа брал ее измором,
уверяя, что ситуация у него под контролем, и все будет в порядке, и долги
типографиям и по зарплате он уже начинает гасить. Через три месяца, убедившись,
что все его уверения — вранье, она ушла «в никуда»:
место в типографии уже было занято.
Даже «отец Федор» однажды
испарился. Видимо, в тот день, когда понял, что не сможет больше ежемесячно
забирать в торговом отделе из нала по миллиону рублей.
Наконец, подали заявление об уходе
я и Алевтина.
…Многие годы все мы были Ариадной и
одновременно нитью Ариадны. Мы готовы были терпеливо разматывать нить, длить и
длить ее для того, чтобы Тесей смог выбраться из лабиринта. Мы хотели помочь
ему, придумавшему буквы. Но, скорее всего, он сам распустил о себе этот лестный
слух. Он был обычный. Наобещал с три короба спасшей его Ариадне, сбежал с ней
на остров, а потом бросил, да еще и обокрал в придачу. О том, как закончил он
сам, есть разные предположения. Но бессмертие обрела именно Ариадна, и, что
редко бывает, благодаря удачному браку: она вышла замуж за человека хорошего
происхождения, к тому же вдохновенного и экстатичного. Они были красивой парой.
Завершение истории Ариадны, не имеющее ничего общего с тем, что ждало нас,
грело мне душу.
…Самым трудным для меня стало
прощание с домом, который был в каком-то смысле и моим, тем, прежним домом. Мне
казалось, что в доме на Моховой мы не дожили какую-то часть отведенной нам
жизни, отмеренного века. Думаю, эти чувства испытывала и Надежда.
…Вскоре все, что
осталось от издательства, переехало в другое помещение: это были двое «детей»,
— Галя-Галатея с верстальщицей, а еще — Надежда, Елена и Игорек, в которых
хозяин вцепился мертвой хваткой.
«Детей» он держал, думается, потому, что это позволяло ему создавать хоть
какую-то видимость деятельности, а еще потому что на
детских книжках народ, как показала практика, не экономил даже в период
кризисов. Когда продажи «взрослых» книг почти замирали, детские продавались
хорошо, особенно дорогие, богато иллюстрированные. Это наводило на
мысль, что родителям важны именно яркие картинки, а вникать в содержание
зачастую сомнительных местно-сочиненных или переводных историй им было просто
недосуг. Зато приобретение книг создавало надежную иллюзию воспитания.
Надежда, Елена и Игорек требовались
хозяину для особой миссии: они должны были соткать его «золотой парашют» —
электронные макеты книг, задел, который давал бы ему возможность держаться
какое-то время на плаву.
От той поры у меня остались письма
Игорька и одно воспоминание, почти мистическое.
«Привет-привет!!! — писал Игорек. —
Давно не виделись. В пятницу наш щедрый перечислил аж
пять тыщ. За месяц. Это когда я сказал, что не выйду
на работу. И тут же вызвал совещаться. Жаль, что не про деньги. Свою московскую
халтуру я послал подальше. Отказался и полностью
капитулировал из-за эстетических разногласий. Оставил им в дар целый заказ и
начатки второго. Сделал ряд других хороших заказов и уже получаю деньжата.
Появляйся у нас! Я прихожу самый первый, и все время ощущение, что мне охранник
не даст ключи, мол, издательство тю-тю. И тогда мои папоротники останутся без
полива! А там наверняка расцвел белый дендробиум!»
«Привет! Прогноза на будущее
никакого нет. Но моя Флюрка, крайне мудрая восточная
девушка из прошлой жизни, дала мне как-то главный рецепт: не торопиться, не
волноваться, не носить тяжести! Это издательство и хозяин стали
“тяжестью”. Я не могу таскать. Тем более что финансовые трудности начали
совмещаться с художественными. Я с
малолетства таскал очень много воды в оцинкованных ведрах (ну, я
рассказывал!). Пошли они все сама знаешь куда. Я начинаю выбирать теперь:
подниму я что-либо или нет…».
…Я действительно зашла на новое
место, хотя делать это мне отчаянно не хотелось. Но в середине апреля позвонила
Елена и сказала: «С нашей Надеждой что-то не так. Приходи».
Очередное место аренды оказалось
неподалеку от первого, на Литейном. И это было неприятно,
потому что часть дороги от метро совпадала с дорогой к тому, прежнему, дому.
Был конец рабочего дня. Елена
встретила меня в коридоре, и вместе мы зашли в комнату, которая, несмотря на то что была заставлена вдоль и поперек стеллажами, столами и
коробками, показалась мне пустой. Тишина, состоящая из почти неразличимого
звука включенных компьютеров, и вправду стояла в ней, как прялка (мне всегда не
хватает тире перед этим сравнением).
«Никого нет?» — спросила я и тут же
различила знакомый шелест клавиатуры. Приложив палец к губам, Елена указала мне
на угол, отгороженный стеллажами. Они казались неустойчивыми, готовыми рухнуть
вместе с книгами от любого нашего неосторожного движения.
В углу, спиной к нам, за
компьютером сидела Надежда. Нас она не услышала, так была поглощена работой.
Елена показала мне глазами на экран монитора. Сначала я не поняла, что
происходит, а когда поняла, ахнула, и мои плечи, руки, спина, шея — все
покрылось мурашками, как если бы мы с Антониной тогда, давным-давно, распускали
мой шерстяной свитерок прямо на мне.
Надежда уничтожала ею же сделанные
книги. Переведя очередной pdf-файл с макетом в вордовский,
она, начиная с последней страницы, жала на Back Space (вот бы Пенелопа ей позавидовала), и тексты исчезали,
возвращались назад, в изначальное пространство, в облако, во Вселенную,
где однажды они и зародились. Зрелище было завораживающим. И страшным, как
часы, идущие в обратном направлении.
Надежда могла бы уничтожить все
файлы простым Delete, но она
выбрала полноценную возвратную операцию. Когда мы подошли, она как раз
заканчивала распускать третий том «Войны и мира». С четвертым было покончено
накануне. Я прикинула скорость исчезновения текста. Получилось минута на
страницу. Около пятисот страниц третьего тома уместились в восьмичасовой
рабочий день. Сейчас курсор подбирался к началу, к тому
месту, где в июне двенадцатого года возле границы уже были сосредоточены войска
Наполеона и Александра для неизбежной войны, к которой готовились обе стороны и
первые месяцы которой в своих последствиях напоминали другую войну, начавшуюся
тоже в июне, но сто двадцать девять лет спустя, войну, главная и настоящая
книга о которой все еще пребывала в нетях, там, куда с ошеломляющей
легкостью отправлялся так никому ничего и не объяснивший великий текст,
истребляемый сейчас Надеждой.
Закончив, Надежда с облегчением
вздохнула и обернулась. Лицо ее было бледным и сосредоточенным, а глаза сияли
огнем неутоленного самоуничтожения. Не знаю, что она видела: нас, комнату,
стеллажи с книгами или вместо всего этого — горки легкой пряжи на полу возле
своего стула.
«Анечка, я рада тебе, — Надежда
говорила спокойно, без всякого выражения, и я заметила, что свойственное ее
голосу тремоло исчезло. И это, вместе с темным сиянием ее глаз, напугало меня
больше, чем зрелище исчезающего текста. — Вы за мной пришли? — задала она
странный вопрос и потом быстро добавила: — Уйдем отсюда!». Она выключила
компьютер, надела плащик и выжидательно посмотрела на
меня и Елену.
Предложение зайти в кафе,
перекусить, выпить чаю, Надежда отвергла, сказала, что на это денег у нее нет,
а за наш счет она не хочет. Мы шли к Невскому, по
левой стороне Литейного, освещенной солнцем, в это время года и дня уже
высоким. Было шумно от проносившихся машин. Обгоняя нас и нам
навстречу двигались люди. Я сбоку смотрела на лицо Надежды, все такое же
бледное и сосредоточенное, точно перед ней был не город, не Литейный с машинами
и прохожими, а экран монитора с исчезающим текстом.
Увидев чугунную резную ограду, я
толкнула калитку. «Зайдем, — предложила я, — поговорим спокойно». И мы вошли в
глубокую трехчастную арку, колоннами похожую на греческий портик. Пройдя арку,
мы оказались во дворе. Стало тихо, точно за нами закрылась дверь во внешний
мир. Свежая листва на деревьях и кустах шевелилась. В середине двора журчал
небольшой круглый фонтан. Здесь уже вечерело. По крайней мере
были первые нежные сумерки. Это впечатление усиливали серые стены здания,
украшенные горельефами Минервы, покровительницы ремесел, и латинскими
надписями, одна из которых гласила: «Лучший дом — это свой дом», а другая: «Вчерашний день учит нынешний». За первым, парадным
двором следовал второй, поскромнее, отгороженный от
первого решеткой, уменьшенной копией той, что стоит в Летнем саду. «Третья, —
подумала я, — это третья, и как странно, что я забыла о ней».
Мы сели на скамейку и закурили.
Глаза Надежды погасли, и выглядела она теперь обычно: не слишком молодой,
уставшей к концу рабочего дня женщиной. Разговор пошел о личном,
то есть о работе. Мы давно разучились говорить о чем-то другом. «Вот,
заканчиваю трехтомник…» — сказала Елена и назвала имя поэта, который, полагаю,
нашел бы для нашего сюжета лучшее применение. «Так ведь головной боли сколько…»
— заметила я. Она поняла, что я имела в виду: много работы и почти задаром.
«А!.. — Елена тряхнула золотыми кудрями. — Он сказал, что авторский договор на
состав сделает… Смешно. Не стала я никакой договор подписывать, все равно
обманет, зачем зря бумагу переводить. Ничего. Могу позволить себе
благотворительность… Я сейчас неплохо подрабатываю». — «Да-да, и я
подрабатываю, — Надежда встрепенулась и с беспокойством обвела глазами двор. —
Только не редактурой…» — и она брезгливо стряхнула что-то невидимое с колен.
Непонятно было, относится этот жест к прежней работе
или к новой подработке.
Я знала, о чем идет речь. Странная
история. Какая-то приятельница Надежды, на дому изготавливающая парики и сама
закупающая для них волосы… «А что, если…» — спросила я, когда Елена по телефону
рассказала мне об этом. «Да. Оказывается, и в моргах тоже закупают, целый
бизнес…» Уверена, что Надежде это было известно.
К созданию собственно париков
Надежда пока допущена не была, она только училась, и учение давалось ей легко:
мелкая моторика у нее была развита превосходно. В основную же ее задачу входило
мыть готовые парики, расчесывать, сушить феном, накручивать на бигуди… Я
представила себе таз и плавающие в нем скальпы разных мастей и оттенков…
Картина была не менее фантасмагоричной, чем наши
издательские будни. «Ничего… Ничего страшного… —
Кажется, Надежда угадала ход моих мыслей. — Зато кредит я гашу вовремя. Ведь,
когда я зимой пришла к нему и сказала, что все, край наступил, совсем край, не
с чем идти в банк, он, знаете, рассмеялся и тихо так говорит: “А ты плюнь. Бери
пример с меня. Это только первый раз страшно не отдать, а потом пойдет как по
маслу. Вот попробуй”. Представляете, девочки, сказал и смотрит, смотрит мне
прямо в глаза…»
Стало совсем сумрачно и прохладно.
По стенам дома двигались тени. Слышался плеск воды. Казалось, мы сидим на
берегу реки. Или плывем в лодке. «Уйдем отсюда», — второй раз за вечер
попросила Надежда…
*
Лето оказалось необычным. Ровным, ясным, с прохладцей. На Марсовом цвели сирень и
пионы, тогда как в обычные годы пионы заступают место сирени. Пригороды сводили
с ума смешанными запахами шиповника, жасмина и липы. Одновременное цветение
продолжалось, как в замедленной съемке, едва ли не до августа.
Елена и Игорек все-таки скинули с
себя морок, бросили хозяина. Так или иначе, все нашли новую работу. И это
давало ощущение свободы и пустоты. Мы почти не виделись, но все равно
чувствовали себя родными. Ведь мы пережили вместе необыкновенное приключение.
Может быть, болезнь.
В конце июня Елена, я, Игорек и
Алевтина отправились на Васильевский остров, чтобы навестить Надежду, которая лечилась
в клинике неврозов. Она выглядела заторможенной и равнодушной. На рассказ
Игорька о том, с какими приключениями он вывозил из издательства Бенджамина и
Викторию, она вежливо кивала, и в глазах ее читалось желание понять, о чем он говорит и почему все смеются. Только два раза голос ее
окрасился прежними звенящими нотками: когда она сказала, что сын поступил в
университет, и когда благодарила за деньги, собранные нами, чтобы закрыть
кредит, ради которого она занялась этими жуткими париками. «Да… рукоделье меня доконало», — сказала она и усмехнулась.
Надежде нужны были дополнительные,
платные процедуры. А еще врач посоветовал ей поехать в санаторий, продолжить
лечение. Мы с Еленой пошли к хозяину. В конце концов, он всем нам был должен:
мы работали на него почти бесплатно, кто полгода, кто год.
Из офиса на Литейном
хозяин уже съехал. И оказался там, откуда следовало начинать: в офисе на первом
этаже во дворе дома в районе попроще. Он взял на
стажировку в «детский отдел», к Галатее, двух старшекурсниц полиграфического
института. Говорят, они согласились «на первых порах» работать без зарплат,
ради получения опыта, и — да, он продолжал торговать заготовленными нами
макетами.
Мы пришли поговорить с ним о
Надежде. Принесли какие-то выписки из истории болезни, какие-то предписания. Мы
просили его помочь. Он сказал перезвонить через неделю. Потом еще через
неделю. Потом еще…
…Назад, от Надежды, мы шли пешком,
по набережным, через Дворцовый мост, на «Адмиралтейскую». «Поедем ко мне», —
предложила Елена, и все обрадовались, потому что расставаться нам не хотелось.
Жила она на тихой улочке неподалеку от метро «Чернышевская». Пока мы ехали,
прошел быстрый летний ливень, и теперь наверху снова сияло солнце, многократно
отраженное мокрым асфальтом, окнами и витринами. Был сезон свадеб. На Фурштатской, у Дворца
бракосочетаний, стояли вереницы машин с кольцами на капотах, в Таврическом саду
возле прудов и беседок фотографировались молодожены, и лужи в аллеях пахли
шампанским.