А.В. Симолин. Шесть соток (Журнал фенолога, читателя и деда)
Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2016
А.В. Симолин. Шесть соток (Журнал фенолога, читателя и
деда). — Москва — Санкт-Петербург: Нестор-История, 2015.
Общеизвестная
цифра, десятилетиями скупо отмерявшая размер садово-огородного участка,
жизненное пространство для великого множества семей. «Половина, если не больше,
городского населения России ведет шестисоточную
жизнь», — сказано в книге А.В. Симолина.
По его словам, эти шесть соток —
«печальный итог и символ несостоявшихся надежд и поражений земледельческого
народа». Не то что «землю в Гренаде крестьянам отдать», но и извечные мечты
российских мужиков были жестоко обмануты и стали чуть ли не новым крепостным правом,
когда всяк сверчок (то бишь земледелец) должен был
знать свой шесток — приусадебный участок (ежели ты колхозник) или пресловутые
шесть соток.
Обживая шесть соток,
маргинал-огородник, как именует себя автор, приобрел вагон-бытовку и, к
удивлению соседей, окрестил свое жилище гордым именем «Варяг» — то ли, как
пишет сам, «следуя голосу памяти», то ли в свою очередь
собираясь «не сдаваться», как поется в знаменитой песне, ни незавидности
«шестка», ни труднейшим обстоятельствам рубежа веков, ни собственным болезням
(«в недугах, как в репьях»).
«Всем очевидно утилитарное значение
шести соток», — говорится в предисловии. И в дневниковых
записях, начатых в 90-х годах (когда, чтобы прокормить страну, в нее «чего
только и откуда только не везли! География импорта поражала. Помню бразильских цыплят и финский сахар…»), видно, как сотки
подставляют свои скромные, но надежные плечи: «Возил песок и навоз на
картошку, засеял две большие грядки морковью и свеклой… Пересаживал
смородину, посадил горох… Посеял также лук… Посадил огурцы… Посеял
редиску… Собрал тепличку и посадил помидоры… Сажал капусту… Закончил
парник, посадил перцы… Высадил тыквы и кабачки…».
«В те скудные годы мое
огородничество было заметное подспорье, — позже отметит автор, — и, кажется,
подняло мой авторитет в глазах покойной тещи».
Поначалу краткие, записи
разрастаются, «ветвятся», фиксируя и вбирая разнообразные заметки, впечатления,
наблюдения, раздумья, воспоминания, что позволяет автору в подзаголовке книги
определить ее как «журнал фенолога, читателя и деда».
Оказывается, «шести соток
достаточно, чтобы смотреть на небо», в городе обычно затерянное «между стенами,
работой и суетой», и ощутить, что «наши времена года такое же национальное
богатство, как и явление Пушкина». Деловая пометка «Полол, возился с огурцами»
соседствует со сказанным на той же странице: «Живу, как внутри пастернаковского стихотворения: в грозе, в дожде, в мокрых
и чего-то там бормочущих “обо мне” деревьях».
«Маргинал-огородник» — страстный
читатель. Не только Пушкин и Толстой, Тютчев и Фет его вечные
собеседники, но в «журнале» нередко возникают Солженицын («Вот воитель так
воитель»), Заболоцкий («Моя старинная и не остывающая любовь»), Леонид Мартынов
(«Мой кумир второй половины 1950-х годов»), «любимый Фолкнер», Валентин
Распутин, Георгий Владимов, Виктор Астафьев (с
которым переписывался), Николай Тряпкин («Та же, что и у Астафьева, полынная
горечь, та же правдивость, та же кручинность-виноватость
и та же пробивающаяся к свету высокая романтичность… Такой
русской ноты больше не будет».).
«Здесь лежит читатель», —
предрекают знакомцы надгробную эпитафию автору. Каково же ему ныне видеть у
многих «какое-то органичное, врожденное неприятие книги»! С грустным юмором
вспоминает А.В. Симолин «времена, когда в метро
сидели девушки с «Карениной», а не с Марининой», и
мысленно обращается к внуку: «Знаешь, Сашенька, какой кошмар меня преследует?
Ты так и не соберешься прочитать Толстого».
Внуку же адресованы и многие
размышления о судьбе России. «Сильное и высокое чувство рода», память о
причастности своих предков к огромным историческим событиям и, увы, о трагической участи многих в бурях минувшего века
сочетается у автора с отказом от «часто поверхностных, наивных представлений о
прошлом». «Жизнь в дворянской и университетской Казани (с
которой была тесно связана его семья. — А.Т.) виделась мне более
спокойной, чистой и чинной… Чтение архивов жандармского управления, городской
хроники отрезвило…»
На редкость выразительна следующая
картинка: «О непередаваемо прекрасных минутах в предзакатные и закатные часы
долго не могла забыть эмиграция. На открытой веранде стол с остывающим
самоваром, в легких плетеных креслах хозяева и гости — образованные и красивые
мужчины и женщины. Перед глазами — единственные в мире просторы: поля,
перелески, река, проблескивающая сквозь деревья, у моих
это была Волга, невдалеке — церковь на возвышении, у горизонта кромка леса.
Взор не устает от умиротворяющих, женственно-мягких линий Русской равнины.
Звонят к вечерне, из зала доносится журчание рояля, это Лиза или Вера играет
Шопена или Рахманинова. Мирное стадо неспешно возвращается в деревню. Мысли и мечты плавают в чуть пьянящем просторе, не задерживаясь, минуя
избы* в полуверсте от веранды (курсив мой.
— А.Т.). О них думать трудно, тяжело, беспокойно — не хочется. О них
думает и пишет Толстой, но граф чудит, да и у него самого есть веранда. Бог
даст, обойдется, образуется.
Не обошлось».
«Веранды и погубили Россию», — как
жестко умозаключает автор.
Много тревоги, горечи, боли и в
записях об окружающей современности. Многократно помянуты «реформаторы-стрикулисты, не желавшие понимать, где они действуют и что
является объектом их экспериментов», и результаты их деятельности: «…людей
поглотили выживание и наживание… Пока на колхозных
просторах народ растерянно обдирал заброшенные бетонные коровники и тащил из
развалившихся МТС старое железо, особо допущенная и не терявшаяся свора…
торопливо прибирала к рукам заводы, нефть, руду, лес, рыбу… Вся плохо лежащая
страна вмиг была обобрана до нитки, расхищена подчистую.
Вокруг развал и нищета, уныние и безысходность, а на верхних этажах и по ТВ
хороводы презентаций…»
И кратко, чуть ли не сквозь зубы, о
том, что болит, не перестает: «Чечня не отпускает… Чечня…». «В Чечне, наверно,
кого-то убили», — обреченно упоминается и далее.
Презрительно и
гневно говорится о торопящихся, как сказано в давних стихах, «сжечь все, чему
поклонялся — поклониться тому, что сжигал»: «Недавно некая группа наших интеллектуалов… издала “Черную
книгу имен” — список лиц, имена которых должно навсегда изгнать из
топонимики России по причине революционности этих лиц… в проскрипцию поместили
и Герцена»… Далее автор цитирует высокий отзыв о Герцене Льва Толстого,
который, однако, вскоре тоже будет причислен к виновникам революции. «Опять
очередной вариант махаевщины, опять две краски —
черная и белая…».
В этой связи примечательны
размышления о Маяковском, к которому «по старой памяти… был несправедлив». При
всех претензиях к «оратору, горлану, главарю» автор книги, «перечитывая стихи… ощутил себя в просторном и светлом цехе, среди
нагромождения станков, конвейеров, подъемных кранов»: «Людей нет, колеса не
крутятся, но, на удивление, ни окна, ни вся громоздкая докомпьютерная техника
не покрыты слоем девяностолетней пыли, а в воздухе чудесным образом угадываются
грохот и лязг металла. В какой-то момент подумалось, что люди когда-нибудь
вернутся в этот заброшенный цех, заменят, где надо, фанеру и картон на металл и
примутся за работу».
Да не посетует читатель на
пространность цитаты! Столько здесь образного, живого восприятия творчества, да
и судьбы «немодных» ныне стихов (чувствуется, что и сам пишущий не чужд
сочинительству, образчики которого порой попадают и в «журнал»), что — как не
присоединиться к выводу-итогу: «Маяковский говорил о “железках строк”.
Не все ушло в металлолом».
Вернусь, однако, к беседе с внуком:
«Рад ошибиться, но, судя по всему, ты будешь жить в мире, где корысть, низкий
расчет и пошлые удовольствия захватят у жизни огромные пространства». (Тут
лишний раз подумаешь о близости всего духа скромного «журнала»-дневника
произведениям любимых Симолиным писателей. Помните?
«Та же… полынная горечь, та же правдивость, та же кручина-виноватость и та же
пробивающаяся к свету высокая романтичность».
При всей беспощадной авторской
трезвости его не оставляет вера в Россию и народ: «Когда… я одиноко лежал в
большой пустой операционной и, глядя в потолок, ждал врачей и начала операции
на сердце, ко мне вдруг подошла рыженькая сестричка и, прикоснувшись, сказала:
“Не волнуйтесь, милый, все у вас будет хорошо”. Как оставлять страну, где
бывает такое?»
Такое — «золото, золото, сердце народное», говоря словами поэта, —
не редкость в любом житейском сумраке: «Ростропович любил вспоминать, как во
время войны в замерзшем вагоне ему, мальчишке, кто-то отдал свое одеяло. Он
запомнил это на всю жизнь: «Россия укрыла». Или вот совсем недавний эпизод из
летописи «Варяга», пусть и не столь патетического свойства: «Я тащил из лесу
для печки большую корягу, привязав ее одним концом веревки, а другой перекинув через плечо. Рядом остановилась грузовая
машина. Из кабины высунулась смуглая сияющая физиономия и радостно спросила: “Атец, помощь нужен?”. После этого
я два дня пребывал в состоянии ренессансного воодушевления: идеал всеобщего
братства опять поманил улыбкой этого веселого черноволосого южанина».
И пусть иной раз, как в последнем
случае, автор слегка подтрунивает над собственным «воодушевлением», но его
ожидание «прилива, свежего ветра, новой волны» отнюдь не беспочвенно:
«Обнадежило меня нарастающее и уже всем очевидное оживление музыкальной
жизни… Самое радостное для меня заключается в том, что чаемое движение вод
вызвано, сотворено по преимуществу усилиями всего четырех человек: Гергиева,
Спивакова, Башмета, Мацуева».
И, слушая по радио, увы, уже покойного Рихтера, вспоминает чьи-то слова: «Есть
все-таки… высшие люди, не великие — высшие».
Музыка, как и литература, занимает
в книге чрезвычайно большое место («Орфей очень скрашивает мою здешнюю жизнь»).
И вот характерная запись: «Вечером Рахманинов играл
“Карнавал” (Шумана. — А.Т.) и пела Обухова (ее голос — моя
Россия)».
«Скромные, как барвинок, шесть
соток», как А.В. Симолин их именует, право, обильно
плодоносят. Со страниц книги веет неподдельной любовью и неслабеющим
интересом к жизни, людям, родине.
«Ты, — сказано в разговоре автора с
внуком, — хочу верить, не уедешь из России. Согласись, глупо не знать лучшее,
что за тысячу лет создала твоя страна. То, что ты больше не найдешь нигде в
мире. Я говорю не только о поэзии, но о всей культуре».
* В свое время и Блок горестно писал, что
Россию видят «из окна вагона железной дороги, из-за забора помещичьего сада да
с пахучих клеверных полей, которые еще А.А. Фет любил обходить в прохладные
вечера «минуя деревни».