Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2016
Об
авторе | Ирина
Александровна Евса родилась 15 октября 1956 года
в Харькове. В 1987 году окончила Литературный институт им. А.М. Горького. С
1978 года — член Национального союза писателей Украины. Лауреат премии Международного
фонда памяти Б. Чичибабина, премии «Народное признание», лауреат конкурса
«Литературный герой», лауреат премии журнала «Звезда». За книгу стихотворений
«Трофейный пейзаж» награждена Международной
литературной премией имени Великого князя Юрия Долгорукого. Предыдущая
публикация в «Знамени» — № 7, 2009. Живет в Харькове.
Только
что Ирина Евса стала лауреатом «Русской премии» — одной из самых престижных
литературных наград, учрежденной для иностранных литераторов, пишущих на
русском языке.
Закрывая
дачу
Лишние чашки (всяк выбирал свою)
прячу в коробку: Света, Андрюха, Стас.
Всё, что сгребало лето, лепя семью,
осень смолола, переведя в запас.
Я подгоняла сонных: «А ну, а ну!» —
Запахом кофе, чая из местных трав.
Где, на каком кордоне моё «ау»
ждёт растаможки, в очереди застряв?
Лишь богомол на
самом краю листа
плоской башкой качает, ловя баланс.
Беглые други, совесть моя чиста:
даже не треснул этот фарфор-фаянс
с вишней,
собачкой, брызгами конфетти.
Упаковать. Бечёвкою обвязать.
Я отпустила всех, кто хотел уйти.
Я отдала им всё, что хотели взять.
*
* *
Погибший на живого
смотрит сверху:
ну, что он там?.. узнал уже?.. скорбит?
А тот сухую спиливает ветку,
кастрюлю подгоревшую скоблит.
Живой спешит: он
ждёт приезда сына.
Посадка в пять, да плюс машиной час.
А ты ещё не брился, образина,
и к ужину чекушку не припас.
По летней кухне
мечется: бутылки —
под стол; окрошку — в погреб на ледок.
Но замирает, чувствуя в затылке
какой-то непривычный холодок.
С чего бы? Целый
день жара под сорок.
Что в доме душегубка, что в тени.
...уже, должно быть, въехали в посёлок…
Просил же: сядешь в тачку — позвони.
И шлёпанцем
цепляется некстати
за спиленную ветку алычи.
А сын ему: включи мобильник, батя!
Нет, не включай. Нет, всё-таки включи.
*
* *
У него белоснежная
спальня, где три окна
с видом на море. Скрипит по ночам сосна.
Каждый вечер его в коляске вывозит к молу
плосколицая тайка, надцатая
жена.
Но он хочет назад, в Гоморру.
«Вздор! Гоморре
капец, — ему говорят, — окстись!
Все твои кореша давно переплыли Стикс.
Да и сам ты усох, как мумия богомола.
Кормят с ложки протёртым супчиком. Но старик
головой мотает, переходя на крик:
«Нет! Жива Гоморра!»
Машет лапкой в
пигментных пятнах: мол, врёте, есть
коридор общаги, комната 26,
где жила зимой подружка его с Алтая,
по холодному полу шлёпала босиком,
на спиртовке варила кофе свой с каймаком,
рыжая, аж золотая.
«Ты простынешь, —
он говорил ей, — халат надень».
Зарастало стекло морозом. И каждый день
приносил им дурные новости из котельной.
Утром в чашке ледком позвякивала вода.
И тепло им было только во тьме, когда
он ловил губами крестик её нательный.
К счастью, тайка не знает странного языка.
Но она притерпелась к выходкам старика;
и когда он опять заводит: «хочу в Гоморру!», —
вытирает ему салфеткой слюнявый рот,
из комода привычно памперсы достаёт
и кивает: okay, tomorrow.
*
* *
В узких окнах —
завитками вытканный мороз.
Манка сладкая с комками. Полтарелки слёз.
В коридоре запах ели: скоро Новый год.
Молодой отец в шинели нервно маму ждёт.
Не вертя башкой обритой, — что мне, мол, до вас? —
я давлюсь большой обидой, кашляю, давясь.
Взгляд у мамы виноватый, но броня крепка:
«Не реви. Побудешь с Натой. Мы ушли. Пока».
…Ната в байковом халате. Трёт сковороду.
Страшно впасть в немилость к Нате: «Не доешь — уйду!»
«Баю-бай, — гудит Наташа, — ночь зашла в подъезд.
Спи, не то старуха Каша нашу детку съест.
Будет Каша бить баклуши, убежит на юг».
Голос Наты тише, глуше. Нет его… И
вдруг
просыпаюсь в липком страхе с холодом внутри.
В длинной путаясь рубахе, шлёпаю к двери.
Всё не там, не то: будильник, ваза на столе.
Словно голубь, холодильник булькает во мгле.
Кран по капле цедит воду. Пусто. Никого.
Выключатель там, где сроду не было его.
И над всем, не совпадая с тем, что снилось мне,
голова торчит седая в кухонном окне.
«Ну, привет, старуха Каша», — щурясь, говорит.
…Сигаретка «мэйд ин раша»
гаснет, не горит.
Считалка
Под весенним
сквознячком
навзничь — ты, а я — ничком.
Мы прикончили друг друга,
так сказать, одним щелчком.
— Как ты? — В
норме. — Больно? — Нет.
Проживём ещё сто лет.
У тебя пробита каска,
у меня — бронежилет.
За метёлками осин
—
солнца красный апельсин.
Золотыми облачками
над телами повисим.
Злись, не злись, а
всё равно
ветер нас собьёт в одно.
Что замешкался, пехота?
Поспешим: уже темно.
Хорошо — хлебать в
тепле
Щи с добавкой и т.п.
Тишь да гладь в раю солдатском.
Часовой на КПП.
*
* *
Ну и что с того,
что это Колька?
Вместе мяч гоняли по двору.
Расшибался в кровь. — Болит?
— Нисколько.
Слёзы детства: мам, а я умру?
— Нет. — И чашку
долго вытирала.
— Опоздаем в школу. Ты одет? —
Спёрли ордена у ветерана.
Но не сдал нас. Правильный был дед.
Что ещё? В
учительской разбили
два окна, сорвав шестой урок.
До сих пор висит в моей мобиле
немудрёный Колькин номерок.
Всякий раз, придурок, шёл на красный, —
мол, у смерти руки коротки.
Но сейчас он каску снял напрасно
со своей отчаянной башки.
А заядлым был! —
не переспоришь.
Подавал мне с лёта угловой.
Ты прости, но я на службе, кореш.
Плавно пальцем жму на спусковой.
*
* *
В общем,
спрашивать не с кого —
разгребать доведётся самой.
Жизнь спиной Достоевского
в подворотне мелькнула сквозной.
И застряла в
бомжатнике,
где, надежду послав далеко,
сепараты и ватники
забивают «козла» под пивко.
Темень хрусткую
комкая,
намывая сугроб на углу,
крупка сыплется колкая.
Примерзают костяшки к столу.
Митрич, Шурка безбашенный,
что к сеструхе забрёл на постой,
Лёнька с мордой расквашенной,
Витька Череп из двадцать шестой.
Не стерпев
безобразия
и шального боясь топора,
полукровка Евразия
отрыгнула их в зону двора.
Им, с ухмылками аццкими
прочесавшим Афган и Чечню,
чёрно-белыми цацками
в этот раз не позволят — вничью.
И — сквозь драное кружевце
лип заснеженных — стол дармовой
продирается, кружится,
ввысь четвёрку влача по кривой.
То сбивает впритирочку,
то мотает попарно в пурге.
И у каждого бирочку
треплет ветер на левой ноге.
Снеговик
Ты ещё летуч,
неуловим.
Но айтишник Вова,
словно шестикрылый серафим,
спустится с восьмого.
Дерзкий повелитель
мегабит
нагребёт, подхватит,
через двор — как сматывая бинт —
снежный ком покатит.
И уже белеешь
напоказ,
радостный уродик:
нос — морковкой, пуговицы глаз
и подковкой — ротик.
Растолкав
глазеющих старух,
юзер-задавака
драный, молью траченный треух
выудит из бака.
Ты сработан. Вот он, твой народ:
топчется задаром,
скачет, изгаляется, орёт,
дышит перегаром;
кто зигует, кто сипит «сюда!»
пересохшим горлом…
Виждь и внемли. Что ещё? Ах, да:
жги сердца глаголом.
*
* *
Молодое светило
вылезло на вершок.
Пять утра. Ни морщинки на посветлевшем шёлке.
Пляж безлюден. Лишь две синюшные шалашовки
собирают бутылки в пластиковый мешок.
То ли это мотель на трассе, то ли сераль:
бирюзовая вязь, понтовая позолота,
в запотевший цветник распахнутые ворота
и коровьей лепёшки спёкшаяся спираль.
Справа — старый
погост, где розы крадёт жульё, —
на бетонной ограде красным: «Сдаю жилье»;
снизу — чёрным — приписка: «Дорого и навеки».
Неопознанный птичик боком
торчит на ветке
запылённой софоры и верещит своё.
Слева клуб, от невзгод не спасший свою корму.
Но фасад уцелел и плиты ещё не спёрты.
Перед ним — постамент, мужик в пиджаке. Кому
этот памятник? Вроде, Киров, но буквы стёрты.
Куришь, в масляный
воздух дым выпуская злой,
пятернёю водя нелепо, как бы смывая
этот верхний, сиротский, праздно-лубочный слой.
И фрагментами проявляется вдруг живая
виноградная волость, каменная страна,
всякий раз при угрозе вражеского секвестра
уплывающая из рук полотном Сильвестра
Щедрина.
Харьков