Алексей Дьячков. Игра воды
Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2016
Алексей Дьячков. Игра воды. — М.: Издательские решения, 2015.
На
первый взгляд Алексей Дьячков — типичный поэт русской глубинки, чье творчество
отличается от того, что делают в столице и больших городах, традиционностью
форм. Его поэзию характеризует отвлеченность от языковых поисков. Стихотворения
часто сюжетны, сюжеты всегда автобиографичны,
некоторые мотивы повторяются — постоянны мотивы детства, семьи, дороги,
больницы… Ничего нового. Почему же все это, от века знакомое, так впечатляет,
оставляя ощущение подлинности и новизны? Из повторяющегося круга событий и лиц
выстраивается канва, которую автобиографичность делает уникальной, не лишая
обыденности, и единственная жизнь конкретного человека становится предметом
поэзии благодаря совершенно особому свету, которым озарены ее события.
Свет излучает сам лирический герой,
который не знает нежизни, — для него есть
только жизнь, и она простирается за границы познаваемого, делая мир цельным и
устойчивым. Невозможность смерти передана поэтом через образ ребенка,
символизирующий начало жизни, бесконечность жизни — кто в детстве верит, что умрет?
В стихотворении «Васильевна», где «выносят бережно старуху из подъезда», бабушка будто не умерла, а «переродилась» обратно в детство:
Где чай с
ватрушками, и рис дают с подливой,
Лимон
фарфоровый и ангел из фольги…
Есть
белый сад, есть жизнь в саду и нет нежизни
Для
умной девочки, сидящей у окна.
Ребенок, проводник
этой поэзии, то воплощается в конкретные образы детства, то остается
невоплощенным, но ощутимым присутствием, переходя из стихотворения в
стихотворение и при любой возможности заглядывая во
все уголки ойкумены. Детский взгляд на привычные вещи — это взгляд человека,
для которого не наступает стяжения деталей мира в понятия и явления, поэтому
все ново и интересно. В стихотворении «Старая картина» явно автобиографический
Алеша, «молчаливый» и «счастливый», наблюдает за своей семьей — каркасом
цельной модели мира: отец мастерит игрушки-шумелки,
смеется мать, за окном падают первые снежинки… И лишь
пара деталей выдает, что жанр этой картины — отнюдь не идиллия:
Семья собралась
в покосившемся доме
И
смотрит, как плавится тьмы материк.
Отец,
с аппетитом доев свой картофель,
Шумелки из козьих копыт мастерит.
Горохом сухим
громыхает шумелка,
До
смеха доводит уставшую мать (…)
Картина тяжелого, неустроенного
быта: скудный обед в ветхом доме, непосильный женский труд и отсутствие игрушек
— ребенку видится иначе. Пусть мать уставшая, но она радуется, потому что любит
жизнь; пусть дом покосившийся, но это их дом, сохраняющий их тепло в холодном
космосе объективности. Тяжелый сельский быт и рутина трудовой жизни
одухотворяется поэтом через противопоставление согретого дыханием людей мира в
доме и заоконного пространства — удивительно, но даже солнце там выглядит
устрашающе: «Стремительно солнце съедает пространство / И
в узком окошке горит угольком»…
Зато мелкие обитатели заоконного
мира дружественны и легко сживаются с человеческим измерением: «На курточке
сверкает жук, как пуговица» — такие штрихи сводят безграничность космоса в
крохотную монаду, прильнувшую к человеку, и разворачивают обратно в область
метафизического.
Именно в этом соединении
традиционности форм и детского видения мира, характерного для поэзии авангарда,
мне видится новизна, которой веет от этих стихов. Поэт-ребенок, дадаист или обэриут, будто прижился в малом русском городе, обзавелся
семьей, остепенился и перестал жонглировать формами, при этом ничуть не изменившись по сути.
Подчеркивая хрупкость обжитого
человеческого мира в окружении бесконечности, где правят бал безличные стихии,
поэт утверждает жизнь как чудо во всех ее проявлениях, любую деталь
человеческого быта считая ценной и наполненной
смыслом. И если смысл этот оказывается непостижим, сам по себе он не ставится
под сомнение: «Не знал, что все сбылось, о чем мечталось мне, / Что все сполна
исполнилось, не знал».
Поэт выписывает этот космос,
схватывая несколько характерных деталей, будто делая набросок картины. Эти
детали лирический герой называет родинками. Сколько бы времени ни прошло,
чувственно пережитые впечатления врезаются в память и возрождают к жизни события,
дни, чьи-то слова и голоса: «Как родинка, деталь — на лавке камушки / И голоса — дороги, моря, бабушки»…
Из скопления «родинок» складывается
стихотворение:
Проезд.
Ворота. Мухомор.
Песочницы.
Столбы опор.
Больничное
окно во двор.
Ведро
под куст несет уборщица.
Назывных предложений бывает
достаточно, чтобы написать полный смыслов самодостаточный пейзаж. Ключ дан. В
запущенности быта и стихийности событий взгляд с таким трепетом и любовью
останавливается на мелочах, на «родинках», что не существует главного и
второстепенного, фона и основного действия — все равноценно.
Почти каждое стихотворение в
сборнике, за редким исключением, озаглавлено. «Время», «И облако и птицы»,
«Перед большой переменой»… Автору важно назвать стихотворение, дать ему имя, таким
образом выделив его из общего потока мыслей. Название
стихотворения схоже с рамой картины, которая отделяет изображение от
реальности.
Не только глазом ребенка лирический
герой смотрит на мир как на ценность. Чем старше он, тем более взгляд его
уходит в себя, все больше деталей ускользает из сознания, похожего на
засвеченную пленку. Детали эти так дороги, что самое страшное событие старости
— забытье. Все, что так долго копилось и хранилось как самое дорогое, может
быть забыто. И что же останется тогда от человека, кем он будет? «Где день? Где
дом? Где жизнь моя? — Да вот она, / Над станцией, над выгнутой рекой»… То,
что для обыденного сознания выглядит лишь условием существования, для поэта и
есть само бытие.
Для Алексея Дьячкова
характерна предельная простота в выборе слов и их организации. Однако это не
отказ от работы с языком — напротив, это работа в направлении поэтической апофатики, предельные формы которой дали опять-таки
авангардисты, от ничевоков до поэтов Лианозовской школы. В этом напряжении
между потребностью высказаться, с одной стороны, и невозможностью высказывания,
с другой, и рождается поэзия как компромисс между переживанием и необходимостью
облечь его в слова. Каждый подлинный поэт достигает этого компромисса только
ему присущим способом, обретая свой голос. Алексею Дьячкову не нужно нового языка — для него накопленное
поэтической традицией избыточно, заставляет мечтать о еще большей свободе
поэтического бытия:
Чтобы
выскочил образ, как заяц, —
Чтобы
в мертвом застыть столбняке,
Все
слова позабыть опасаясь…
И
забыть, и пойти налегке.