Константин Васильев. «Что брать с берущей в долг души?»
Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2016
Константин
Васильев. «Что брать с берущей в
долг души?» Стихотворения. Переводы. Статьи. — М.: Совпадение, 2015.
Лирический
поэт, эссеист, критик К.В. Васильев (1955–2001) печатался главным образом в
провинции, выпускал маленькие сборнички стихов. Первое солидное их собрание, дополненное тремя ранее не
публиковавшимися замечательными эссе, вышло посмертно («Избранное». Ярославль, 2003). Но вот наконец в
столице издан большой том, представляющий наследие Васильева максимально
разнообразно. В пяти частях книги напечатаны его стихотворения (самая обширная
— первая часть), переводы из полутора десятков поэтов, преимущественно
болгарских, критические наблюдения над творчеством ряда авторов XIX—XX веков,
отрывки из книги «Россия. Блок. “Двенадцать”» (целиком опубликованной в
Ярославле пятью годами раньше) и выдержки из записных книжек. Составила и
прокомментировала том двадцатипятилетняя москвичка, ныне аспирантка Берлинского
Свободного университета Светлана Ефимова, уже в студенчестве автор нескольких
десятков статей и солидной монографии о записных книжках писателей, в том числе
Васильева, архивом которого она занималась пять лет в Ярославле. Открывают и
заключают сборник статьи «Наедине с собой и мирозданьем» и «“Путем утрат — к
себе”: биография Константина Васильева»; комментарии помещаются под страницами.
Литературовед начинает с
представления творческой личности, о которой за пределами Ярославской области
знают в основном немногие специалисты — участники регулярно проводившихся
Васильевских чтений, иначе называемых «Голоса русской провинции». Необычна судьба поэта, который «прожил почти всю жизнь отшельником
вблизи Борисоглебского монастыря XVI—XVII вв. под Ростовом Великим; с юности и
до конца жизни посвящал стихи одной женщине, с которой когда-то встречался
всего две недели; был замечен и приглашен Арсением Тарковским, но так и не
смог, в силу внешних и внутренних обстоятельств, встретиться с ним». Сказанное не значит, что стихи посвящались только одной
женщине (хотя, встретив в Болгарии — единственный стране, где он побывал, еще
будучи студентом-практикантом, — молодую девушку, с которой потом больше
никогда не виделся, он с того момента осознал себя поэтом, привязанным, в частности,
к болгарской теме) или что творчество и личность Тарковского были для
Константина единственным ориентиром (хотя важным — были). «Орнитолог по
образованию и человек широких интересов, Васильев занимался наукой, переводил с
болгарского, английского и французского языков и проявил себя как литературный
критик. Его стихи уходят корнями в русскую и мировую культуру, демонстрируют
особый интерес к творчеству Ф. Вийона, О. Уайльда, Э. По, французских
символистов, П. Яворова, Г. Табидзе,
Р. Дарио и других». В отличие от
современников-постмодернистов, К. Васильев, согласно указанию составителя
книги, «писал о себе как о наследнике пушкинских принципов простоты и гармонии
в поэзии: «Я шел своей тропой / от сложного — к
простому». Его стихи далеки от игры цитатами и центонами,
хотя они пронизаны аллюзиями и творческим диалогом с поэтами прошлого. Опираясь на множество литературных образцов, Васильев в своем
развитии неуклонно стремился к собственному стилю и новому слову в поэзии,
периодически меняя кумиров (М.Ю. Лермонтов, Ф.И. Тютчев, А.А. Блок, Арс. Тарковский)».
Собственно, новые увлечения необязательно означали «смену» кумиров. Так,
Лермонтов и Блок в стихах и прозе Васильева появляются постоянно. Прежде всего к ним восходит его поэтика совмещения
противоположностей. В записной книжке он отмечал: «<…> Лермонтов был
настолько глубок и противоречив (при несомненном его единстве),
что «аукнулся» почти сто лет спустя двумя столь разными поэтами, как Блок и
Гумилев». И «нельзя определенно назвать Блока ни пессимистом, ни оптимистом; ни
светлым, ни темным поэтом… Он — сложнее этих плоских понятий». Образом
покоящегося, бездействующего и отклоняющегося, движущегося маятника Васильев
иллюстрирует свой тезис:
«Жизнь поэта — должна быть
ненормальной. <…>
Как только маятник начинает
отклоняться от нормы (ходить) — так приходит в движение весь часовой механизм.
Творчество — это также результат
отклонений от нормы — в жизни, в образе чувств и мыслей поэта».
Запись 1985 года: «Не интересуют
меня люди с благополучными биографиями. Сквозь показное фрондерство в них
просвечивает ожирение — и чаще духовное, чем телесное». Есть и запись о многих
поэтах (включая Лермонтова и Блока), выросших без отца, как сам Константин.
Установка на «ненормальность»
стимулировала собственное творчество Васильева, в значительной мере определила
его своеобразие, но в жизни обернулась почти асоциальным существованием
практически без работы в течение последних лет и ранним трагическим финалом,
одновременно случайным и закономерным. Жители поселка Борисоглебский видели в
еще отнюдь не пожилом земляке опустившегося бездельника с высшим образованием.
После смерти и особенно издания «Избранного» 2003 года он стал местной
гордостью. Постепенно становится не только местной, и, надо надеяться, издание
2015-го будет этому способствовать.
Подготовивший «Избранное» критик
Евгений Ермолин, как почти все составители сборников, старался отобрать лучшее
из наследия поэта и с поставленной себе задачей в целом успешно справился. Сам
Васильев к составлению своих напечатанных книжек и рукописных сборников
(показательно, что и такие готовил) относился очень серьезно, осмысленно, но и
тут не хотел быть как все. 11 марта 1984 года он изложил собственную программу
на этот счет:
«Начинаю полагать, что, составляя
книгу стихотворений из только самых лучших, самых удачных, самых глубоких —
“самых-самых” стихотворений, — достигнешь одного: обесценишь книгу.
Во-первых — сужение тематического
диапазона.
Во-вторых — резкое сокращение
объема книги.
В-третьих — уровень всех стихов
будет один (высший), — и этот уровень, следовательно, будет — средним
уровнем.
В-четвертых — чтение такой
“плотной” книги, своего рода «белого карлика», — будет утомлять читающего.
Легко ли один за другим “проглатывать” только шедевры?
В-пятых — это не будет собственно
книгой. Пропадут “рядовые” стихи — так сказать, цемент между кирпичами. Книга
лишится — “пути”, “сюжета” — будет “Избранным” за 5–10 лет…
Стихи “средние” (и все же —
хорошие!) обязательно должны присутствовать! Они будут выявлять
достоинства — лучших. Они — для отдыха
читателя, они дают ему возможность — поиска, выбора.
Но таких стихов должно быть
сравнительно немного.
Они должны служить логике
всей книги.
Они должны добавлять недостающее — в главных стихах.
И чуть-чуть, — иногда, — уводить в
сторону».
Это еще не конец рассуждения.
Трудно остановиться, цитируя васильевские записные книжки: каждая строчка-абзац
добавляет к уже сказанному нечто существенное.
Кстати, Блок в свою четко структурированную,
тщательно обдуманную «трилогию вочеловечения» включил отнюдь не одни шедевры. А
для К. Васильева «во-первых» было важно именно избежать сужения тематики. Его
существование оказалось весьма ограниченным во времени и пространстве, оно не
могло дать ему обилия лирических тем (один из первых исследователей творчества
Васильева, покойный ярославский литературовед Николай Пайков насчитал их всего
шесть). Но он стал поэтом не малой или большой родины, а поэтом мироздания,
компенсируя узость содержания его глубиной.
Известно, что подобные васильевским принципы составления поэтических книг
существовали за многие столетия до XX века. Илья Смирнов в статье «О китайских
средневековых антологиях» писал, что «критик ориентирован на лучшее
стихотворение (-ния), лучшего поэта (-тов), а антологист
— на такой состав своего сборника, который, представляя имена и тексты, далеко
не всегда равноценные, отражал бы в их взаимной перекличке нечто большее, чем
механическую сумму составляющих». И далее в связи с традиционным китайским
менталитетом: «Твердо усвоенное представление об истории как о череде “взлетов
и падений” — равно значимых и равно поучительных — проецировалось и на
словесность, собственно и бывшую неотделимой частью исторического бытия. Как
немыслим ландшафт, состоящий из одних только вершин, так и пейзаж литературы —
а лучшие антологии именно такой пейзаж и воплощали — органичен только тогда,
когда в нем видны и высшие достижения, и, что называется, «средний уровень», и
даже неудачи. Главное — попадание в такт, в ритм словесности, гармония целого
<…>». До жителя провинциального поселка вряд ли доходили издания
старинной китайской словесности. Из поэтов Востока он выделял персидских,
особенно Омара Хайяма, подражая которому демонстрировал пессимистическое мировоззрение,
невозможное для китайцев (у них тоже на первом плане борьба противоположностей,
но такая, которая ведет к высшей гармонии):
Что еще мне
подскажет великий Хайам?
Неизбежность
греха понимаю и сам,
и
я вижу окрестного мира единство:
в
середине дырища и рвань по краям.
Однако Васильев мыслил так глубоко
и широко, что даже полярность мировоззрений не мешала ему в чем-то совпадать с
древними носителями крайне далекого национального менталитета. А уровень
требований к «не лучшим» произведениям был у него чрезвычайно высок даже по
отношению к главному и постоянному кумиру. «У Лермонтова есть гораздо более
совершенные произведения, чем “Смерть поэта”», — констатировал он 30 декабря
1987 года.
Может быть, не совсем осознанно, но
Светлана Ефимова как составитель книги пошла по пути, завещанному ее автором.
Она и не могла повторять «Избранное», подготовленное Е. Ермолиным. Естественно,
многое взяла из него, но порядочно и добавила из малодоступных прижизненных
изданий и архива поэта. Например, повторила венок сонетов
«Земные сны» (к сонетам Васильев питал особое пристрастие) и выбрала два из
другого венка — «Среди миров», один из которых (второй в числе пятнадцати)
характеризовала в своей статье «“Учился я у Пушкина и Блока…”: основные периоды
в творчестве Константина Васильева» (ярославский сборник «Голоса русской
провинции» 2012 года) как «творческое кредо начинающего поэта, поразительным
образом не потерявшее своей актуальности до самой смерти Васильева». В
его начале — и уверенные утверждения, и сомнения, поиск:
Миров в
едином мире — миллион,
но
все среди миров хочу понять я.
Что
есть сейчас — то было при Пилате.
Случайность?
Или, может быть, закон?
Некрещеный Васильев упоминает
времена Пилата, а не Христова пришествия, вероятно, как литературоцентристский
поэт, ведь и у Булгакова Мастер пишет роман «про Понтия Пилата», а не «про Иешуа». Еще в сонете фигурируют Данте, Шекспир, Мильтон,
библейский Ной, который «проклял сына с тяжкого похмелья», мифологический
Фаэтон, склонившаяся над колыбелью мать, вороны над полем боя. В концовке:
«Миры горят вокруг земных событий, / Земля летит по заданной орбите, / летает
по орбите электрон». Масштабы макромира не исключают и движения микромира по
той же орбите.
Совсем слабых стихов, тоже в
соответствии с мыслями К. Васильева, Светлана Ефимова не перепечатывала. Лишь
для специалистов-литературоведов в одном из псковских научных сборников она
рассказала о его пяти юношеских поэмах. Автор не думал их печатать, и
составитель рецензируемой книги представляет его поэзию только как лирическую.
Переводы у Васильева были и
вольные, и точные. Иногда, стремясь к лучшей передаче оригинала, он переводил
одно и то же стихотворение неоднократно, по-разному. В книге представлены два
варианта одного стихотворения Поля Верлена, три — Оскара Уайльда. Вообще
переводы очень разнообразны. Есть, например, Катулл с рифмами, которых,
известное дело, в античности не было.
Критический раздел содержит статьи
или фрагменты о Лермонтове, Гумилеве, Георгии Иванове, Викторе Сосноре, Владимире Соколове и «Эссе о Сальери» — отношение
автора к «сальеризму» в искусстве далеко не
однозначное. Функции критики определены им в записной книжке:
«Дело критика — постижение
1) Литературного произведения
2) Жизни через это литературное
произведение
3) (подчиненная, попутная задача)
Создание самостоятельной художественной ценности (редко выполнимая задача!)».
В современных работах по теории
критики ее основные функции определяются именно так — как интерпретационная,
близкая к задачам литературоведческой науки, публицистическая (предмет критики
— не только литература, но и общественная жизнь, на которую она стремится
воздействовать) и собственно художественная (критика в какой-то мере —
литература о литературе). Васильев зачастую лучше ученых-филологов судил о писателях,
здраво и сурово относился к общественной жизни и выражал свои мысли отличным,
ярким языком. Его сжатые, концентрированные по содержанию прозаические
строчки-абзацы отчасти напоминают свободный стих.
«Верлибром я не владею.
Но, мне кажется, путь мой — и к
верлибру тоже», — записывал молодой поэт в 1981 году. Нет, верлибр он только
попробовал, в поэзии отнюдь к нему не пришел. Зато на его прозу эта
стихотворная форма, в которой хорошо писать труднее, чем с откровенно
украшающими речь метром и рифмами («Верлибром писать — мне, в частности,
труднее, чем традиционным стихом»), явно повлияла.
Гораздо менее убедительна, чем
привлеченные статьи, незаконченная книга «Россия. Блок. “Двенадцать”». В ней
Васильев вопреки фактам пытался доказать, что Блок изначально не принял
революцию и в «Двенадцати», например, вывел в образе «буржуя на перекрестке»
самого себя, а в образе Христа — антихриста. Стремясь дать читателю максимально
разного Васильева, С. Ефимова не могла не включить в сборник отрывки и
из этой книги, но можно было их прокомментировать с учетом сделанного
серьезными специалистами по творчеству главного русского символиста.
Зато завершающая издание подборка
из записных книжек, уже неоднократно здесь цитировавшихся,
— россыпь ценнейших мыслей о жизни и особенно — опять-таки о литературе.
Подстрочные комментарии С. Ефимовой
более детальны, чем в ермолинском «Избранном», и
разнообразны соответственно васильевскому творчеству: касаются биографии поэта,
его круга общения, изначальной профессии (в стихах сказывается орнитолог,
относительно некоторых птиц читателю нужно что-то пояснять) и т. д., а больше
всего — многочисленных аспектов литературы. У столь начитанного поэта
демонстративных и скрытых цитат и реминисценций из русских и зарубежных авторов
всевозможных эпох — огромное количество. Конечно, прокомментированы далеко не
все. Васильев рассчитывал на культурного читателя, который при строках «нас
ждет шипенье пенистых бокалов — / призвали Всеблагие нас на пир…» сам вспомнит
соответствующие стихи Пушкина и Тютчева, поймет, почему в стихотворении
«Поговорим о Мандельштаме…» вторая строка — «об ада Дантовых кругах…»: О.
Мандельштам не только написал «Разговор о Данте», но и прошел свои круги
лагерного ада. И все-таки ряд реминисценций напрасно оставлен без пояснений.
Например, строки «Кто Творцу возвращает билет — / разве тот недостоин
спасенья?», очень важные для понимания мировоззрения нашего поэта, отсылают к
словам Ивана Карамазова, который не приемлет не Творца, но жестокий мир, им
созданный, и потому «билет» (в рай) ему «почтительнейше»
возвращает. Не каждый любитель поэзии хорошо помнит даже самые выразительные
формулировки в прозе.
В начале статьи «“Самому выбирать
свою смерть” (Судьба Николая Гумилева)» Васильев напоминает: «В ночь накануне
ареста Гумилев уверял Ходасевича, что проживет “по крайней мере
до девяноста лет”, “непременно до девяноста лет, уж никак не меньше”», — а в
конце опровергает биографический факт: «Говорят, что Гумилев умер тридцати пяти
лет, — неправда! Одна минута жизни поэта, такой жизни — конечно, стоила трех
минут жизни «обыкновенного» человека. Так что — свои «девяносто лет» (это — по
меньшей мере) Николай Степанович Гумилев все-таки прожил…».
По этой логике, не столь уж
фантастической, и Константин Васильев прожил гораздо больше «биографических»
сорока шести лет. Составленная и прокомментированная С. Ефимовой книга —
убедительное тому доказательство.