Гузель Яхина. Зулейха открывает глаза
Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2016
Гузель Яхина. Зулейха открывает
глаза. — М.: АСТ, 2015.
Признаюсь,
в последнее время я не слишком внимательно следила за литературным процессом и
о том, что появился такой роман, узнала лишь, когда прошлой осенью ему присудили
премию «Большая книга». Стало любопытно: что же такого может написать
современная молодая женщина, чтобы ее дебют в прозе увенчался самой большой
литературной премией года?
Знать бы сразу, что и этот роман —
все на ту же глубоко пропаханную отечественной литературой лагерную тему, и
читать бы, наверное, не стала (поскольку предпочитаю в этом случае прозу
документальную).
Но Гузель Яхина меня обманула, с первых строк заманив, как в ловушку,
в страшную сказку про татарскую Золушку, явив мне неведомый быт татарской
деревни 30-х годов прошлого века, заворожив наивной мифологией и непонятными
словами вроде камча и кульмэк, шурале и жаным, даже
перевода не требующими, так хороши они сами по себе, по звуку... И я готова была идти за Зулейхой
до конца, построй автор свой роман только и исключительно на этническом
материале, лишь слегка приоткрытом в первой части, но явно же бездонном.
Увы мне, страшная, завораживающая сказка быстро кончилась, и
повествование, вдруг обретя более привычную для современной прозы стилистику,
покатилось дальше совсем по другой дороге — по долгой дороге из татарской
деревни в сибирскую ссылку. И никуда уже было не деться от Зулейхи,
как только следовать за ней по этому не раз пройденному с
другими героями и другими авторами пути… И ничего не
оставалось, как только удивляться: да откуда взялись у этой молодой, хрупкой,
большеглазой, как сама Зулейха, женщины — Гузели Яхиной — силы и знание, чтобы одолеть такой
материал? Хотя и не оставляло ощущение, что «сибириада»
дается ей не так легко и органично, как татарская «сказка».
Не то чтобы две
последующие части (где путь через всю страну в набитом ссыльными товарном
вагоне и жизнь с нуля на необитаемом берегу Ангары) разочаровали, оказались
слабее или вторичнее… Просто не затмили они первую,
«татарскую» часть романа, она так и осталась самой мощной его составляющей, то
ли привнося в нашу словесность что-то новое, то ли возвращая ей давно забытое,
из тех времен, когда отечественная
литература еще говорила на русском языке с неподражаемыми абхазским, киргизским,
чукотским и множеством других «акцентов»…
Но в планы Гузели Яхиной не входил этнический роман*, разве что в качестве
запева. Ей, оказывается, хотелось рассказать историю своей бабушки,
которой было семь лет, когда ее раскулаченных родителей выслали из Татарии. То
есть это могла быть совсем другая, не менее, а может, даже более трогательная и
уж во всяком случае более достоверная история —
история ребенка, чье детство прошло в сибирской ссылке. Отчего же автор
пренебрегла ею? Сама она поясняет в интервью, что, во-первых, мало
расспрашивала бабушку, пока та была жива (вот все мы так делаем, а потом локти
кусаем!). А во-вторых, студентка Школы кино, Гузель Яхина
изначально писала не роман, а киносценарий (это видно уже по тому, что все глаголы,
начиная с заглавия книги, стоят в настоящем времени). Сделать главной героиней
будущего фильма семилетнюю девочку было, конечно, нереально. Пришлось
придумывать взрослую героиню.
Зачем я пересказываю здесь все эти
сугубо личные обстоятельства создания автором своего произведения? А затем, что
они многое объясняют. То, например, почему в первой части романа у Гузели все
органично: она еще застала и успела своими глазами увидеть «домострой» старой
татарской деревни. Потому такими живыми получились персонажи начальных глав —
Муртаза и Упыриха, списанная
с реальной прабабушки автора (как, однако, по-русски звучит это прозвище,
отсылая к незабвенной Кабанихе Островского!). А вот многочисленные персонажи
сибирской части повествования такими же живыми и объемными не получились.
Художественный вымысел недалеко увел автора от «обязательного» набора
персонажей — чета питерских интеллигентов, уголовник, полусумасшедший
доктор-немец… Все они, да и сам «красноордынец»
Игнатов, слишком узнаваемы, литературны (скорее даже
— киношны).
В этих главах, назовем их
«лагерными», автору поневоле многое пришлось придумать и додумать, а о многом
другом — при отсутствии личного опыта — просто умолчать. Я имею в виду прежде всего то, что называется «ужасами» лагерной
жизни. Как видно, бабушка о них ничего не рассказывала (может, в ее ссыльном
детстве их и не было), а придумывать «ужасы» честная Гузель не стала,
сосредоточившись больше на бытовой стороне жизни поселенцев. И не то чтобы
совсем уж никаких признаков жестокого режима не явлено, но и особого содрогания
у читателя они не вызывают: читывали и пострашнее.
Что ж, по мере того как из жизни
уходят непосредственные участники тех событий, а новые поколения писателей
берутся за освоение опыта, уже переработанного в литературу их выдающимися
предшественниками — от Солженицына и Шаламова до Рыбакова и Чудакова,
— накал трагизма будет, видимо, снижаться, уступая место… чему, собственно?
В случае Гузели Яхиной
можно говорить, во-первых, о вытеснении трагического
занимательным: обустройство ссыльных на новом месте написано как поучительное
приключение, в чем-то похожее на телепроект «Последний герой». Во-вторых, о
замещении трагизма мистикой: чего стоит «яйцо», обволакивающее, как броня,
доктора Лейбе, или призрак Упырихи,
преследующий Зулейху за тысячи километров от дома.
В-третьих, как ни странно, — о романтизации трагедии. Любовь Зулейхи и Игнатова — это вам не торопливый и вынужденный
обстоятельствами грех, а парадоксальная, годами выношенная и неправдоподобно
чистая для этих обстоятельств связь двух одиноких
людей. Окончательно она закрепляется в сознании читателя (зрителя) «последним
кадром», когда оба героя, отпустив выросшего сына Зулейхи
Юзефа** на волю, остаются одни на высоком берегу
Ангары. По-видимому, навсегда.
Так писатель нового поколения
Гузель Яхина преодолевает труднейший материал, так
она уходит (отступает в сторону) от сурового, рвущего душу трагизма «лагерной»
прозы, гуманизирует ее, делает более комфортной для
читателя. Читать будут, и с интересом, хотя вряд ли кто заплачет.
При всем том не обошлось, как мне
кажется, без влияния классиков жанра. Скажем, главы, описывающие путь ссыльных
в Сибирь, очень напоминают соответствующие страницы из «Крутого маршрута»
Евгении Гинзбург (вот уж где слезы!..). И вроде бы все внешние атрибуты те же
— вагон, духота, долгие стоянки, комендантский обход с раздачей скудной пищи,
даже маленькое окошко вверху вагона, у которого можно по очереди дышать, — то
же самое… А что-то не то, не так, и не сразу понимаешь
— что.
Ах, да! Ведь герои Гинзбург всю
дорогу разговаривают — о многом, о важном.
Эти-то разговоры и есть главная достоверность происходящего внутри
запечатанного вагона, а не то, кто куда лег и где справлял нужду. Не могут люди
(!) в такой ситуации молчать, не думать, не пытаться осмыслить все случившееся
с ними и с их страной. И герои «Крутого маршрута» говорят, говорят, говорят — о
несправедливости наказаний, о Сталине — Ежове — Берии, о неизвестных судьбах
арестованных мужей и братьев, об отнятых детях… И во
всем, что они говорят, слышен дух внутреннего несогласия и сопротивления. Такие
разговоры нельзя выдумать, их нужно слышать своими ушами, в них нужно
участвовать, как это и было с Е.С. Гинзбург.
Но мы не можем требовать того же от
тридцативосьмилетней Гузели Яхиной!
Да и герои ее — несколько другие
люди, не столичные поэты и ученые, склонные и способные к рефлексии, а
обыкновенные крестьяне, которые, как и Зулейха, плохо
понимают, что с ними произошло и куда их везут. (Хотя
и ученый, и художник, и врач — тоже тут, в одном с ними вагоне, но так же подавлены и так же не понимают происходящего.)
Герои Яхиной
говорят мало, обмениваясь отрывочными репликами по разным бытовым поводам.
Сопротивление им как-то несвойственно. Единственный эпизод (именно эпизод),
когда через взломанную в результате аварии крышу вагона сбегает часть
заключенных, — случайность, спонтанный порыв. Ничего подобного никто здесь и не
замышлял, ни о чем подобном они не говорят нигде и никогда — ни в вагоне, ни на
барже, идущей по Ангаре и тонущей в ней, ни на поселении, где тридцать
спасшихся безропотно подчиняются одному (!) сопровождающему и охраняющему их
человеку — коменданту Игнатову.
Сама Зулейха
и все окружающие ее в поселке Семрук люди постоянно
что-то делают — охотятся, рыбачат, строят, лечат, рисуют, учат маленького сына Зулейхи, родившегося здесь же, живописи, французскому языку
и анатомии — одним словом, живут. И ни о чем не размышляют, словно безропотно со всем смирились, приняли как данность. Все их мысли и
разговоры — о еде, о том, как добыть зверя, рыбу или птицу, как их поделить и
съесть. Ну еще о том, как правильно поставить шалаш,
вырыть землянку, наладить печку…
Для темной Зулейхи
«усатый человек с доброй улыбкой» на стене барака — все одно
что добрый дух Иясе. Как верно заметил уже
кто-то из критиков, в сути своей она не меняется за шестнадцать лет пребывания
в ссылке. Так ничего и не поняв в происходящем, так и
не открыв глаза на реальный — без домовых и духов — мир вокруг себя, она
остается все той же двужильной Золушкой, готовой браться за любую, самую черную
работу. Когда-то давно она делала ее для мужа и свекрови, а теперь делает для
своих товарищей по несчастью и для коменданта — убийцы ее мужа, которого она,
сама того не желая, полюбила. Потому что женщина должна же кого-то любить, кому-то
служить.
Другое дело Игнатов. Из
прикомандированного надсмотрщика сам он становится фактически ссыльным и все
шестнадцать лет живет бок о бок с этими людьми, деля с ними участь изгоя. Что
думает он о справедливости перевернутого с ног на голову мира и о своем
«революционном предназначении» в этом мире?
Про душевные терзания героя мы
узнаем не из слов, а из снов, в которых к нему приходят убиенные им «враги».
Сны — прием в литературе известный, работает безотказно, давая понять читателю,
что герой — не такой уж злодей, вот ведь, сам мучается. Мучается-то он,
мучается (больше от запоев, чем от снов), но поселенцев продолжает и через
шестнадцать лет называть «врагами» и «сволочью».
Не больно-то, значит, изменился.
Роман, напомню, вырос из
киносценария, где картинка, «экшн» важнее слов. С
этим в «Зулейхе…» все в порядке — хоть сегодня
снимай. Но чтобы сценарию дорасти до настоящего романа, нужна, кажется,
какая-никакая философия?
Гузель Яхина
и здесь поступает честно, не пытаясь выдать свое сегодняшнее понимание истории,
которое у нее наверняка есть, за мысли и чувства героев. Вместо этого она
предлагает читателю красивую аллегорию — легенду о птицах (ведь птицы — те же
люди, не так ли?). Легенда призывает «уравнять в своем сердце
горе и радость, любовь и ненависть, врагов и друзей, живых и мертвых…», чтобы,
пройдя через «долины» Исканий, Безразличия, Отрешения, в самом конце пути
понять, что никакой волшебной Шах-птицы, никакого Семруга
— наипрекраснейшего и наимудрейшего на земле, достойного быть повелителем всех
птиц — просто нет в природе, что «все они вместе и есть Семруг».
Легенда — это всегда литературная уловка, способ уйти от прямых ответов на
сложные вопросы.
Но, знаете, я не склонна упрекать
за это Гузель Яхину.
Спасибо и за то, что писатели ее
поколения — внуки и правнуки тех, кто сам прошел свой «долгий путь с опаленными
перьями», — вообще берутся за такие темы и — надо отдать им должное —
талантливо их воплощают.
* Кстати, в самом Татарстане роман Г. Яхиной приняли неоднозначно, некоторые даже обвиняют ее в
незнании татарской истории и быта.
** Между прочим, в древнем татарском эпосе есть,
оказывается, поэма «Юзеф и Зулейха».