Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2016
Об авторе | Олег Витальевич Дозморов автор трех
поэтических книг, выпущенных в Екатеринбурге, лауреат «Русской премии» — 2012.
Предыдущая публикация в «Знамени» № 2, 2012. Живет и работает в Лондоне.
* * *
Вот так вот, классика. Начнёшь тебя читать,
а ты разбросана, немыта, неодета.
Изволь, как сказано, немедля прозревать
в отважном мальчике грядущего поэта.
Прозреешь — он, чудак, напьётся, как свинья.
Ещё прозреешь — он нашкодит, шалунишка.
Теперь завистников вонючая возня —
всё тень проделок тех, хотя певцу и крышка.
Но он-то, други, жил. А вы всегда мертвы.
Пацан живёт в стихах, весёлый и смешливый,
и смотрит, как, кряхтя, хвалу поёте вы,
о, умники, и ржёт, свободный и счастливый.
* * *
О, дайте мне кинжал и яд,
Мои друзья, мои злодеи…
Александр Полежаев
«Ты чего? Всё нормально, старик».
Раз пятьсот повторял эту фразу.
Позови — всё по полочкам сразу
я раскладывал вмиг.
Объективно всё, видишь, хоккей.
И друзья, мне казалось, светлели.
Кофе пили, курили, теплели,
улыбались над шуткой моей.
Только, думаю, я не помог.
Объективно — помог, субъективно —
ни черта, и им было противно.
Всё об стену горох.
Лучше бы притворился, мудак.
Ничего не сказал бы, а обнял,
взял бы боль на себя, просто понял,
что идти им с верёвкой во мрак.
Просто взял бы, да вдруг позвонил
среди ночи, надутая морда,
но потом не торчал бы у морга
и прощения бы не просил.
Мне вот тоже на днях говорят:
ты же умный, глядят равнодушно.
Я признателен, только мне скучно,
может, лучше кинжал бы да яд?
* * *
Как советский смешной «Музыкальный киоск»,
моя книжная полка, музык кладовая,
слух подсаживай, тихо высаживай мозг,
то досаду одну, то мотив выдавая.
Здесь Случевский громоздкий стоит на посту,
здесь Полонский предпраздничный бродит ночами,
здесь князь Вяземский едкопечальный по ту
и Некрасов по эту границу печали.
Перепрыгнув сто лет (знаю их наизусть,
потому нет ни книги сюда привезённой),
здесь Чухонцев мне путь освещает и грусть,
и Тиновская кепочкой машет казённой.
Мотыльку в метро
Что ты делаешь здесь? Здесь железные ходят машины,
ты витаешь, скользя.
Здесь ворочают сумки, баулы, корзины,
здесь час пик, здесь нельзя.
Кабы я был романтик, сравнил бы с поэзией вящей
в страшном мире тебя,
накрутил бы словес и музыки добыл настоящей
(что-то там теребя).
Можешь тут полетать-повитать, можешь жить как попало,
но писать — это труд.
Надвигается шум, и толпа набежала с вокзала.
Не отсвечивай тут.
* * *
Не спрашивай. Я сам не знаю, почему
такому пацану
вдруг вздумалось уйти навеки одному
в далёкую страну.
И не предполагай. И мне не предлагай
отмычек и ключей.
В тысячу первый раз рукой не закрывай
смеющихся очей.
И не завидуй, не. Тебе не светит, мне.
Хоть что, хоть двести раз
повисни на ремне, в предутреннем окне,
с слезой у ясных глаз.
* * *
— Теперь, когда на лучшей стороне
тебе сиять, скажи, за что брезгливо
ты думал так печально обо мне,
за что в ответ молчал красноречиво?
— Я жизнь любил, а ты её берёг,
всё экономил, всё из сотни двести
пытался выжать, как в нору сурок,
скрывался ты и не был с кем-то вместе.
— Я жил средь книг, читака и поэт,
людей не знал — они меня пугали,
в смущенье робко выползал на свет,
таскался за нуждой, положим, к Вале.
— Живи, живи. Пусть эта западня
убережёт разумника до срока
от мира звёзд, что падают, звеня,
от раннего, но пышного оброка.
* * *
Хмурое утро какое. Дремлет на дереве птица.
Нет тебе, бедной, покоя. Кто ты? Зегзица? Синица?
Это же дрозд, ёлки-палки, певчий, какой-то облезлый,
бурый, не пёстрый, не яркий, да вообще бесполезный.
Что ты орал под окошком, вечером, сидя на ветке,
нечто подобное кошкам, мелом рисуя отметки?
Может, ты бомбардировщик? Всяческих мух истребитель?
Или в каштановой роще музыки сфер усилитель?
«Духом я жив, а не телом, — дрозд из ветвей отвечает. —
Занят не словом, а делом я, провозвестник печали.
Я посылаю посылки, хлам в музыкальном конверте.
И выпускает закрылки ангел потери и смерти».
* * *
Нам римлянин сказал: гаданья — дрянь,
не всё ль равно, что Козерог, что Дева?
А посему с тревогой перестань
считать года оставшиеся, дева.
Их два иль три? Иль больше, чем валов
вон там, у брега? Брось, вино вспотело,
и время нам завидует, улов
из супермаркета употребившим в дело.
* * *
Дерево, дерево, если метель,
шторм-ураган не случится,
если соседнюю выберет цель
молния, и отстучится
вовремя дятел, зимой по стволу
не отоварит топорик,
пьяный балбес не пристроит пилу,
сотню протянешь, кто спорит.
А человек просто так постоит,
тёплой щекой прислонится
к корке шершавой и — или простит
сам себя, или — простится.
* * *
Я как-то, верно, был высокомерен
и эти строки, в общем, не ценил.
Теперь мне этот отзвук драгоценен,
в нём отблеск неба, трепыханье крыл
и краска африканского заката,
в котором всё экзотика и пыл
смешного гимназистика и фата.
Я повторял: стихи дегенерата,
без тайны, без провидчества, фуйня
и всё такое, что сказал не я.
Теперь я говорю: ему простится
и птица, и слоны, и колесница,
и шкуры, и растянутый шатёр,
палатка у подножья диких гор,
смешной мачизм, ну, весь этот позор,
всё то, во что я мог тогда влюбиться.
* * *
То не уральский закат озарил тополиные кроны,
то не родыгинский вальс заиграл ветеран-баянист:
гаснет Атлантики свет над холмами британской короны,
слышно фанатов «Манчестера» пьяную ругань и свист.
Многозначительно, правда? Но я не слова поговорки,
малоизвестный мотив повторяю невольно всерьёз.
Славлю я пиццы кусок после влажной домашней уборки,
в барчике «Роща» веранду с кустами ободранных роз.
* * *
Мой грех всегда со мной:
я думал о себе,
когда гулял с женой,
когда мой друг в беде
был на последнем дне,
когда весна горит.
Всё о себе, и мне
за это прилетит.
* * *
Праздник жизни, молодости годы
прозевал,
другом лени, баловнем свободы
не бывал.
Помню лишь — зубрёжка да занудство,
вечный страх,
никакого, в общем, безрассудства
нет в стихах.
Всё пришло надёжно, только поздно
пить боржом.
Над погибшей юностью, серьёзно,
хоть поржём.
Из нелепой юности поэта
выну что?
Господа, что скажете на это,
не на то?
* * *
Для того чтобы мальчик,
в Уральских горах пропадающий,
говорящий с уральским акцентом,
прочёл и сказал:
«Во даёт, сукин сын!»,
я, иного внимания чающий,
это всё написал.
Я и есть этот мальчик.
Точнее, я был этим мальчиком.
Я таскался на почту и эти журналы читал,
где печатался сноб-эмигрант
с оттопыренным пальчиком.
Стать таким же мечтал.
Кофе лавою в глотку,
сонеты помалу в журнальчики,
в горле жёлчная горечь и ком.
Извините, я не консультирую, мальчики.
Наперёд не скажу ни о ком.
* * *
Слов тридцать — и хватит. Сегодня он ярче
рябины поверху оград,
но всё-таки он отстреляется раньше
вчерашнего, этот закат.
Спасибо вращению бедной планеты,
спасибо наклону оси,
растаяло тридцатьдевятое лето,
меж рамами — гильза осы.
Смешно и печально. Во мне накренилась
какая-то важная ось:
дни стали короче, а ночь удлинилась,
почти ничего не сбылось.
* * *
…И, увидав смертельную усталость
на лике друга, сам устал навеки.
Мой милый, что с тобою сталось?
А здесь всё те же люди-человеки.
И страшно мне: не те, кого любили,
а те, кто не любил нас, закрывают
нам веки, и не те нас провожают
туда, откуда мы не приходили…
* * *
Аннелизе Аллева
Неистребимый уральский акцент.
Как ни старался, чего я ни делал,
но интонацию словно заело,
неконтролируем этот момент.
В прах орфоэпию я изводил,
не оттирается, не отлипает,
а ещё пуще, злодей, прилипает,
выгляжу с ним как последний дебил.
Как же мне быть? Или что делать с?
По телефону с поличным застукан
(слышно прекрасно), краснею, как сука,
звук засорён, заударный завис.
В англоязычной беспечной среде
пофигу всем — хоть хрипи как астматик,
тихо гундю и лелею, прагматик,
чёртово чоканье вечно, везде.