Илья Фаликов. Борис Рыжий. Дивий камень
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2016
Илья Фаликов.
Борис Рыжий. Дивий камень. — М.: Молодая гвардия
(Жизнь замечательных людей: малая серия), 2015.
Феномен
Бориса Рыжего еще предстоит осознать. Слишком мало времени прошло с того дня,
когда он взлетел в небытие, вернувшись в шелесте страниц, монографий и
воспоминаний Алексея Алехина, Андрея Арьева, Кейса Верхейла, Олега Дозморова, Ольги Ермолаевой, Евгении
Извариной, Юрия Казарина, Алексея Кузина, Александра Кушнера, Алексея Пурина,
Игоря Шайтанова… Пока Борис Рыжий — факт не истории,
но памяти. Он, ловец вечно ускользающих слов, понимал: поэзия — сложнее, чем
конструкт правильно отточенных прямоугольников строф. А настоящие стихи нужны,
чтобы жить. Но для их чтения нужно здоровье — иначе задохнешься.
Время осознать дарование Бориса
Рыжего, сбросив флер личных симпатий и антипатий (когда перед нами перестанет
маячить живой человек), придет. Должно прийти. В ряду маячков для этого
будущего переосознания — книга Ильи Фаликова, больше ориентированная на биографию, к чему
обязывает формат серии.
Первая ступень к пониманию героя
этого биографического исследования — мифологическая. Рыжий с самого детства
создавал миф о себе — например, что отец работает царем или, по-вторчерметовски, — вором в законе* . Пусть. В этот
ряд укладывается и слово, оброненное Фаликовым о
времени: блескучее. Время пыли в глаза и розовых
очков, под которыми скрывался остов некогда «великой и ужасной» страны.
Блескучее время — время мифа (потому Свердловск и пяди не отдал
Екатеринбургу). И могильника культуры. Вот и на «Челябинском Арбате» книг
Рыжего — нет. Да и Свердловск — чуть более трансазиатский, что еще к одной
идиоме приближает.
Фаликов методично описывает географические локации, в которых
оказывалась семья Рыжего, говорит о его родне, литературных пристрастиях,
происхождении фамилии… Наконец Вторчермет, воспетый
Рыжим, — район работяг и криминала, получивший название от одноименного завода.
Ребенку из интеллигентной семьи, где на ночь читаются стихи, приходилось
приспосабливаться, ассимилироваться. Миф подменялся реальностью и проникал в
нее.
Собственно, и знаменитый шрам поэта
— отсюда. Фаликов свидетельствует: «В четыре года
осколок банки, выпавшей из руки, оставил след на всю жизнь отчетливым рубцом на
всю щеку». А вот из воспоминаний Сергея Гандлевского
со ссылкой на рассказ Рыжего: «Убили только напарника, Бориса лишь полоснули по
лицу…». Это только две из множества — миф же! — версий.
Модель поведения, заложенная в
детстве, развивалась и усложнялась — то, что получилось единожды, выгорит и в
сотый раз. Вот эпизод из детства: «У хирурга Борис, присев на стул, небрежно
поинтересовался: я вас слушаю! Перед этим плюнув в открытую форточку». Как
следствие: развязывались руки, пропадал страх перед миром, выжигаясь
отношением к нему. При этом оставалась чуткость — мостик к беззащитности, и ее
следовало перекрывать броней. Что и происходило.
И вот безвременно ушедшая Юля, в
художественном мире ставшая Элей, вызывает к жизни строки, наполненные такой
чуткостью, которую и впрямь следовало защищать:
Как-то
школьной осенью печальной,
от
которой шел мороз по коже,
наши
взгляды встретились случайно —
ты
была на ангела похожа.
…………………………………….
Ты
была на ангела похожа,
как
ты умерла на самом деле.
Эля!
— восклицаю я. — О Боже!
В
потолок смотрю и плачу, Эля.
Это небольшой фрагмент
стихотворения 1994 года «Элегия Эле»; названием «Элегия Юле» оно выиграло бы фактологически, но откололось бы от искусства.
Здесь мне вспоминается случай,
связанный с циклом Беллы Ахмадулиной «Глубокий обморок». Описывая больничный
быт, поэт обращала внимание и на оказавшихся рядом санитарок, рассказывая об их
бесхитростной жизни. Следует строфа: «Бумаги кроткой понимаю просьбу: /
остановись! Остановлюсь вот-вот, / но как мне скрыть, что Таня кошку Фросю, /
для форсу, Табуреткиной зовет»… Санитарки прочитали
и обомлели: как же так, кошка-то принадлежит не Тане, а Люде! Но откуда им было
знать — честным и простым, — что художественная правда выше жизненной. Поэт
улыбнулась и приписала внизу страницы подаренного Тане экземпляра книги: «На
самом деле кошка Фрося Табуреткина принадлежит Люде
Степановой (примечание автора)». Так рождалась поэзия.
Механизмы ее явления понимал и
Борис Рыжий. В одной из заметок он конкретизировал: «Поэзия живет в таком
“пустяке”, в такой маленькой штучке, которая называется БУКВА РУССКОГО
АЛФАВИТА, а совсем не в умопомрачительном нагромождении метафор». (Рыжий Б.
«Оправдание жизни». Екатеринбург: «У-Фактория», 2004. С. 453.) Не в
жизненной правде, заметьте.
Соцсети подбрасывают пищу для размышлений. В недавней беседе с
другом-критиком получил сообщение: «Средний человек — средний во всем: умеренно
талантливый, правильный в поступках, понимаемый в недостатках… А Личность
велика и в своем ничтожестве (таком ничтожестве, что уж ниже плинтуса), и так
же высока в благородстве (таком благородстве, что тоже доходит до
всепоглощающей крайности)». Подходит и для героя биографии (Илья Фаликов уверенно прочерчивает пунктиром и высшие, и низшие
точки жизни Рыжего)! Здесь же и красные кирпичи на балконе, на которые поэт
вперемежку с цитатами из Заболоцкого, Блока, Мандельштама и Ахматовой наносил себя,
ощущая избранность, примеривая и сравнивая ее с условным эталоном.
Эта причастность и стала отправной
точкой литературной переклички, диалога, в котором угадываются голоса и
конкретные тексты поэтов прошлого и настоящего. Фаликов
виртуозно жонглирует источниками, насыщает страницы биографии цитатами, показывая,
что при внешнем эгоцентризме Рыжий осознанно подходил к своей миссии и
соревновался не с прочим «свердловским болотом», но с теми, кто возникал на
«дороге из красного кирпича». Параллели, выявленные исследователем, показывают
спектр увлечений (и уважений) Рыжего: Некрасов, Маяковский, Блок, Мандельштам,
Рейн, Гандлевский… Из общего звука вырастает свое
произведение (пусть даже не совсем свое, но явственно другое): с иной
организацией нерва, ритма, сюжета. И это «свое» ощущается даже в парадоксальной
мозаике — центоне, поскольку поэта делает интонация,
а не конкретные слова. И, в случае Рыжего: жизнь в диалоге (Фаликов).
Обильное цитирование из «литературы
о Рыжем» делает книгу неким подобием энциклопедии-антологии. Евгения Изварина
подмечает нарочитую инфантильность его мира: «В стихах он всегда — мальчик,
соответственно и подруга его — девочка, чистый и нежный ребенок». Если принять
этот тезис за некую константу (или опять же — за миф, но для себя самого),
становятся понятны некоторые особенности художественного мира поэта. Мальчик,
сталкивающийся со взрослым миром, тем более хочет выглядеть в доску своим; мир
его лупит и пугает, но виду подавать нельзя. И потому он «на ты» и на один язык
с откинувшейся братвой; мир в этой проекции одновременно мал и велик, ведь для
мальчика свой двор — вселенная. А потому возрастает значение — как отдельного
микрокосма — Вторчермета. В процессе взросления —
Свердловска и т.д. У мальчика нет страха перед смертью, а потому полусгнившая
изгородь ада преодолевается едва ли не шутя.
Но стоит сместить угол зрения и
представить лирического героя опасно повзрослевшим — вырастает ограда, ведущая
в ад (и тамошняя очередь); дворовая жизнь становится угрожающей неизбежностью,
а не чем-то, от чего можно оттолкнуться и улететь в иные пространства языка и
культуры. Взрослому, ставшему частью этой среды, этого не дано. Для мальчишки —
не представляет сложности.
Наконец, поэт-ребенок скорее
обратит внимание на страдание другого, чем на собственное — эта мысль (в ином
обрамлении, без инъекции инфантилизма) проступает в реплике Дмитрия Сухарева.
Получение Рыжим «Антибукера» прописано Фаликовым с
особой скрупулезностью, поскольку после премии «мальчик» становится «звездным
мальчиком». Этот период опьянения успехом следовало или пережить, или изжить в
себе. Но времени не хватало. Портрет «Личности», поднимающейся и падающей на
равные расстояния от центра «болезни», складывается из воспоминаний. Так, Николай
Коляда свидетельствует: «Сидел у меня в кабинете, кричал, ругался, обзывал
журнал всякими последними словами, всех поэтов наших посылал подальше». Фаликов дополняет портрет байками «о драках», затем «в нем,
говорят, прорезалась надменность, снисходительность к другим, холодность…».
Это на аверсе, а на реверсе —
безденежье и понимание этого. Подтрунивание над собой и судьбой. Он знал, что
«излечить болезнь, снять боль книгой нельзя, наоборот, надо вылечиться, чтобы
читать книги». Смог ли заврачевать себя, дойти до той
тонкости восприятия, когда можно читать и жить? Если представить слово «читать»
переносным и опасно близким к постоянному умиранию.
Фаликов практически не анализирует вышеперечисленные события, он
подает их, показывает; и это тот случай, когда факты убедительнее
рассуждений о них. В книге о Рыжем автор не выстраивает новой концепции, он
дает возможность услышать иные голоса (естественно, главенствует интонация
самого поэта), взгляды, находясь несколько сверху, управляя этой многоголосицей
с единой целью — показать образ Рыжего как можно более реальным (при всей
невозможности этого). Он фиксирует конфликт поэта со средой, человека,
превосходящего в стиховой культуре все и всех в Екатеринбурге, но запертого в
промежутках улиц, парков, квадратных метров… Этот конфликт, бытово-нравственное
несчастье выпестовывало уникальный голос самого
Рыжего; нет ничего удивительного в «звезде» — ожидания оказались
соответствующими действительности, и окружающая локация — поблекла.
Здесь следует сделать небольшое отступление.
«Борис Рыжий. Дивий камень» являет собой некую
противоположность исследованию Юрия Казарина («Поэт Борис Рыжий. Постижение
ужаса красоты», 2004; «Поэт Борис Рыжий: монография», 2009), которое, в
общем-то, тоже описывает жизнь поэта, но не так же. «Физической» огранке
материала предпочитается «духовная». Это — казаринское
— исследование природы творчества («поэт всегда трагедия», «у поэта родовая
травма — душевная»), в котором за основу взято эмоциональноцентричное
отношение к герою: «он взял жизнь за смерть, а смерть — за жизнь». Потому и
читать жизнеописания нужно в паре — они взаимодополняемы.
Фактологическая сухость Фаликова,
приправленная гулом голосов, и попытка анализировать внутренний мир поэта.
Одна нота в «Дивьем
камне» выглядит сомнительной: «…что-то вроде сыновства
он сам предлагал мне». Фраза, переворачивающая дистанцию и масштаб; автор книги
становится над героем (я не пытаюсь оспорить правдивость ремарки —
возможно, так и было), а должен быть под; логика книги, ее внутренний
сюжет предполагают фиксацию протагониста в безусловном центре, а остальных — на
фоне него.
При этом общая интонация — учитывая
биографическую ориентированность книги (для литературоведческого труда были бы
иные критерии оценки) — выбрана верно: личная позиция, конечно, никуда не
делась, но с изрядной долей ретуши. Если бы стиль авторского высказывания был
смещен от условной нейтральности, скелетик,
удерживающий книгу в стороне от шараханий эмоционального толка, оказался бы
подвержен художественному артрозу. Впрочем, некая недостаточность именно
авторского голоса — ощущается. На этот счет мы поспорили с моим
интернет-собеседником: он упирал на ограниченный объем книги, мне же казалось,
что дело — в сроках сдачи рукописи (просочившиеся в текст даты работы над книгой
говорят, что между написанием, скажем, четвертой главы до выхода книги прошло
всего несколько месяцев). В противном случае симбиоз казаринского
и фаликовского подходов мог бы быть нам явлен уже
сейчас.
И все же — перед нами своевременная
и даже необходимая книга. Потому что, несмотря на то, что феномен Бориса Рыжего
еще только предстоит осознать, мало сомневающихся, что перед нами — феномен.
…В мае 2001 года, в день похорон
Бориса Рыжего, выпал снег. Выпал он и в Кимрах, где мы, одиннадцатиклассники,
готовились к репетиции последнего звонка. И записали на оборотной стороне
переносной доски, стоявшей в подслеповатом коридоре: «10 мая 2001 года. Сегодня
выпал снег». А это скорбела природа…
* Борис Петрович Рыжий (1938–2004) — геофизик.