Рассказы
Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2016
Об
авторе | Олеся Николаева — поэт, прозаик, эссеист. Автор более 40 книг,
лауреат многих литературных премий, профессор Литературного института им.
Горького. Постоянный автор «Знамени». Последняя публикация — «Литературный
негр» (№ 7, 2014).
ВЫСШАЯ НОТА
Дмитрий Андреевич Львов, человек в возрасте, эстет, уважаемый
литератор, сибарит, грубо вляпался. Алла, бойкая молодка, с которой у него уже около года были романтические
встречи, объявила, что муж ее выследил, а Дмитрия Андреевича вычислил, а, между
прочим, муж у нее — нравственный монстр, а не человек.
Про то, что у Аллы есть муж, и муж этот какой-то гремучий
изверг, он слышал от нее уже не раз. Алла называла его и хмырем
болотным, и живоглотом, и нравственным карликом, и малахольным занудой, и
жадным стариканом, и вообще клиническим придурком.
— А главное, он абсолютно непредсказуем! — добавляла она.
С Аллой Дмитрий Андреевич познакомился в поезде Петербург —
Москва. Это было как раз в тот период, когда он расстался с Валей, вдруг
захотевшей законных отношений и устроившей ему безобразную сцену. Дмитрий Андреевич
сцен не любил, в брак вступать категорически не хотел и поэтому с Валей сразу
порвал: она перешла черту. Место ее возле Дмитрия Сергеевича оставалось свободным.
В Алле его все устраивало: еще
молодая, но вполне разумная, без богемного душка, но с художественными
интересами; замужняя. А значит — без потуг на брак с
Дмитрием Андреевичем. Они прекрасно проводили вместе время. Она приходила
вечером, но никогда не оставалась ночевать: как бы ни было поздно, Дмитрий
Андреевич всегда отправлял ее домой, и это даже не обсуждалось. Дома у себя, в своей прекрасной, художественно отделанной и
обихоженной усилиями домработницы квартире, он позволил ей держать разве лишь
свои тапочки, которые были спрятаны в прихожей глубоко под шкаф.
Когда она приходила, он ставил классическую музыку, открывал
бутылку прекрасного вина или, под настроение, коньяка, выкладывал на тарелку
нарезку и читал ей то, что успел написать с прошлого ее посещения. Она всегда
хвалила и его афористичный стиль, и ироничную интонацию, и красноречивые
детали. Он спрашивал: «А удалась ли высшая нота?». Поначалу она не поняла, ведь
речь шла не о музыке, но он ей объяснил: «Это та нота, которая совершает катарсис.
Каковы бы ни были трагические обстоятельства, всегда должна зазвучать эта
самостоятельная верхняя нота — мелодия освобождения от земных пут. Как у
Моцарта». Наученная, она говорила: «Высшая нота прослушивается здесь очень
отчетливо».
Потом, как бы избывая неловкую ситуацию и заглушая ее
пикантность, она ругала мужа: дескать, как такому не изменить? Потом они
обнимались. Потом она прятала тапочки и захлопывала за собой дверь.
Дмитрий Андреевич вообще был доволен жизнью: несмотря на то что ему исполнилось шестьдесят лет, он был моложав,
подтянут, бодр духом и собирался жить еще очень долго. Братья по перу его
уважали, деньги у него водились: после смерти отца ему досталась прекрасная
квартира в центре, которую он сдавал богатым иностранцам, а сам жил в своей, где он мог вольготно предаваться размышлениям и
литературным трудам. В его огромном кабинете, который состоял из двух
соединенных комнат, была прекрасная библиотека из мореного дуба, украшенная
поверху коллекцией старинных шарманок и кальянов. Под картиной в большой
золоченой раме стоял кожаный диван с двумя креслами и журнальным столиком. На
вертящемся стеллаже располагалась богатая фонотека. А около окна возвышался
массивный письменный стол, который был столь широк, что можно было сколько
угодно, как сказал поэт, налечь на него «грудью всею и локоть завести».
Обязанностей у Дмитрия Андреевича никаких не было, но если
однообразие жизни начинало его томить, он мог с легкостью сорваться с места и
укатить на неделю-другую в Европу, а то и в экзотические азиатские страны.
Никакие узы не держали его, он чувствовал себя свободным.
И поэтому внезапный сюжет с мужем, который его «вычислил»,
был ему крайне неприятен. Его как бы вовсе не было в жизни Дмитрия Андреевича,
не должно было быть, и он был лицом лишним в картине мира, а теперь вроде как
покушался на то, чтобы занять в ней какое-то место.
— А что, собственно, он может сделать? — размышляя сам с
собой, спросил он Аллу.
— Все что угодно! Ты его не знаешь!
— Ну что? Драться полезет? Так ты говорила, что он старый.
— Ну, для кого старый, а для кого и
не очень, — не слишком тактично заметила она. — Может, и драться, а может и что
покруче выкинуть. Вообще убить может. Но не бойся: не
тебя — меня! Милый, а ты меня защитишь? — начала она ластиться.
— Конечно, — ответил он, крякнув. — Кто бы сомневался!
Однако прошла неделя, другая, разгневанный муж так и не
появлялся, и Дмитрий Андреевич про него почти и забыл. Мало ли, может, там все
само рассосется…
Наступил ноябрь, самый тоскливый месяц, и у Дмитрия
Андреевича, что называется, перо валилось из рук. Сколько он ни вглядывался в
существование, оно не дарило ему никаких новых историй. Такое впечатление, что
сама жизнь настолько устала, что продолжалась лишь по привычке, автоматически
воспроизводя прежние ситуации. Внизу, под Дмитрием Андреевичем, жил старый
академик, который каждый вечер гулял под окном с собакой и у которого ничего не
происходило. По пятницам к Дмитрию Андреевичу приходила домработница, у которой
все шло по-прежнему: «Помаленечку». Критик М., с которым Дмитрий Андреевич
иногда играл в шахматы и обсуждал литературные новости, признавался, что
литературный процесс застопорился. Писатель Н. в своем последнем романе стал
повторяться. Поэт С. написал стихи, которые вторичны. Жизнь забуксовала. Мир заколдобило. Небо закрылось. Все было, как всегда.
Скучновато.
Как всегда, пришла Алла, надела тапочки, прошла в кабинет,
села на диван. Как всегда, Дмитрий Андреевич спросил: «Вино или коньяк?» — и,
не дождавшись ответа, поставил на журнальный столик старинный графин с
коньяком. Переложил на тарелки закуски. Поставил классическую музыку.
— Ну, что у тебя нового?
— Ничего.
— А как муж?
— Бесится, как всегда.
Поклевали из тарелок, выпили по рюмке, вяло поговорили.
И тут раздался звонок в дверь.
Алла с тревогой посмотрела на Дмитрия Андреевича.
— Кто бы это мог быть? Никак это он!
— Спокойно!
— Ты не знаешь, что это за человек! — она вдруг всхлипнула. —
Я же говорила! Он меня сейчас изуродует, как грозился! А то и убьет! Не
открывай!
Звонок повторился.
— Не открывай, дорогой! Мне страшно! — Алла сжалась в комок.
Дмитрий Андреевич молча подошел к двери, в которую уже
колотили, и посмотрел в глазок.
Он был мутный, видно было лишь то, что за дверью кто-то есть.
— Кто там? — зычно спросил Дмитрий Андреевич.
— Откройте! — послышалось с той стороны. — Вам лучше сразу
мне открыть, если вы не трус!
И гневный муж стал колотить в дверь.
Уязвленный Дмитрий Андреевич неторопливо отпер ее.
Перед ним стоял невысокий кругленький человек в очках,
бежевом плаще и черной беретке, никакой не старик, а вполне еще себе
интеллигентный господин, лет под пятьдесят, внешне совсем не похожий на того
изверга, о котором говорила Алла. Но кто знает, что там у него внутри? Дмитрий
Андреевич подумал даже, что это вовсе и не муж, а какой-нибудь научный
работник, перепутавший двери: возможно, он шел к академику, жившему ниже
этажом.
— Где она? — гость решительно отодвинул Дмитрия Андреевича
рукой и вошел в дом. — Алла! Ну-ка иди ко мне!
— А-а! — раздался из комнаты женский крик. — Еще чего! Ты
зачем приперся? Кто тебя звал?
Кругленький человек в беретке устремился на звук. Дмитрий
Андреевич двинулся следом.
В комнате муж и жена встретились.
— Вот ты где, инфузория дизентерийная! Вакуоль бесстыдная!
Ай-яй—яй-яй-яй! Пошли
домой! Собирайся!
— Послушайте, — примирительно встрял в разговор Дмитрий
Андреевич, — видите, тут ничего такого не происходит…
Мы просто сидим, беседуем…
— Ненавижу тебя! — выкрикнула Алла мужу.
— Не позорься! — строго сказал он и протер шарфом свои кругленькие очочки. — Ведешь
себя, как лямблия драная! У вас в доме серебряные
ложки еще не пропали? — кинул он Дмитрию Андреевичу. — Проверьте, а то…
— Негодяй!
Он шагнул к ней и потянул ее за руку.
— А! — взвизгнула она. — Кисть мне выломал, отпусти!
Она рванулась, махнула рукой и смазала его по носу, сбив
очки.
— Да что это такое! — он попытался их поймать, но
промахнулся, они упали на ковер, он за ними нагнулся, и тут в довершение всего
у него из носа хлынула кровь — прямо на бежевый плащ.
— Кровь? — испуганно спросил он, утирая ладонью нос.
— Это ты специально! Это ты все подстроил! — закричала Алла.
— Дима, не поддавайся, ты не знаешь, какой он коварный, какой мучитель!
— Бацилла малярийная! Драндычалка
бранчливая! Чуфырла ресничатная!
Блоха на аркане! Бактерия в кляре! — кинул ей в ответ кругленький человек,
пытаясь вытереть шарфом кровь.
— Ничтожество, — не растерялась она. — Суп из суслика! Кисель
из мух!
— Моча каракатицы! Сушеная дрозофила! — отпарировал
собеседник. — Умоляю вас, пусть она уйдет! — обратился человек к Дмитрию
Андреевичу. — Пусть не искушает!
— Я уйду? — захохотала Алла. — Тебя приглашали? Сам вали
отсюда! Какашка!
Дмитрий Андреевич поморщился. Это совсем уж не вписывалось в
стилистику его жизни.
— Алла, тебе правда лучше уйти! —
мягко попросил он, протягивая окровавленному ругателю салфетки. — Не видишь,
что ли, ты здесь лишняя. Я справлюсь сам, уходи!
Закусив губу и вскинув голову, она вышла в коридор, сняла
тапочки и, крикнув что-то оскорбительно-грозное, хлопнула дверью.
— Ничего, ничего, — успокоил хозяина гость, запрокинув
голову. — У меня кровь густая, сейчас свернется. Я даже специально ее разжижаю.
А то, знаете ли, инфаркты, инсульты — все от густой крови. Тромбы закупоривают
сосуды и — бах!
Он отнял окровавленную салфетку от лица, и тяжелая капля
крови снова капнула на бежевый плащ.
— Наверное, слишком разжижил, — словно оправдываясь, пояснил
он, принимаясь вытирать пятно салфеткой.
— Да не трите так! Бесполезно. Лучше холодной водой с солью,
— сказал Дмитрий Андреевич, болезненно и брезгливо морщась. — Пойдемте в ванную.
Пока тот застирывал пятно, Дмитрий Андреевич вернулся в
кабинет, налил себе в рюмку коньяка из старинного графина, поставил музыку и
сел в кресло, раздумывая о том, не придется ли ему самому сегодня оказаться вот
так же, с разбитым носом. Мерзкая ситуация: битва самцов! Но не выгонишь же на
улицу человека с разбитым в кровь лицом?
— Бах? — показался в дверях незваный гость с мокрым плащом в
руках. — Концерт для двух скрипок с оркестром, если не ошибаюсь? Можно я его
пока повешу где-нибудь? Пусть посохнет. Ре-минор! Первая часть. Виваче. Я тоже
очень люблю.
Он повесил плащ на спинку стула и снял беретку.
— Ах, как эти скрипочки переговариваются! Одна пытается
убедить: пара-ра—ра-ра-ра-ра-ра,
а вторая возражает, отпирается: пам-пам-пам-пам тур-ру—ру-ру… Я присяду? Очень
существенный идет у них разговор. А у Моцарта не так!
— Да неужели?
— Конечно! У Моцарта в концерте для двух скрипок они поют так
согласно, друг друга дополняя, нежничают, милуются,
чуть-чуть жеманятся. Куртуазничают. Совсем другое
дело. Ре-мажор! Первая часть. А вторая часть — это уж другой уровень! Ну, как
бы вот вы описали?
— Что? Вторую часть?
— Ну да! Замечали? Уже никакого кокетства, лишь легкое
касание, прикосновение. Дуновение! А это может быть и дуновение духа! Там даже
сама чувственность уже чистая платоника! Преображенный эрос. Все в самом высшем
смысле! Так вы понимаете, о чем я говорю? Давайте послушаем, есть у вас Моцарт?
А эта долгота нот… Па-а-ам, п-а-а-м! Такое расширение
звука — из тесноты на волю. Ожидание и приближение чуда. Лужайка в раю. На небе
ни облачка! Чистая радость! Божественно и бесплотно!
— Понимаю. Вы — музыкант? — не без уважения спросил Дмитрий
Андреевич, у которого понемногу отлегло от сердца: мордобой
вроде откладывается, если не отменяется.
— Какой я музыкант, так, в юности баловался. А что вы скажете
о Вивальди?
— Вивальди? Прекрасен! Я тоже люблю. Слушаю иногда. «Кончерто
гроссо».
— Да это уже замусолили, растащили на цитаты по рекламам да
сериалам. Опошлили. Как вы можете это слушать? Нет, я имею в виду его концерт
тоже для двух скрипок, ля-минор. Мы же тут о скрипичном диалоге… Так вот — у Вивальди, милостивый государь, — совсем другая
история.
— Что вы имеете в виду?
— Кризис среднего возраста, а может, и вообще — второй
половины жизни. Душевные метания, тяжесть на душе, надрыв… Вам это наверняка
знакомо! Загустевшая кровь! Опыт коварных искушений. Разочарование. Такая
горечь в этих голосах! Это чувствительные надломленные души поют! Элизиум
теней! Помните?
— Что именно?
— Душа моя — Элизиум теней! Что общего меж жизнью и тобою!
Меж вами, призраки минувших, лучших дней, и сей бесчувственной толпою?
Он вздохнул.
— Тютчев? — спросил Дмитрий Андреевич.
— Тютчев, — вздохнул гость. — А у мадам-то ведь совсем нет
слуха. Начисто!
— У кого? — осторожно поинтересовался Дмитрий Андреевич.
— У моей мадам. Удивительно грубое, низменное создание. Ни
слуха, ни художественного вкуса. Ни чувства такта. Не очень-то Творец старался
в ее случае. Так, конвейерным методом проштамповал. А что это вы пьете? Такой
художественный у вас графин!
— Простите, не предложил вам. Армянский коньяк. Бутылка была
очень невзрачная, я в графин перелил. Не хотите ли попробовать?
— Охотно! Я присяду, если позволите?
— Конечно, располагайтесь.
Дмитрий Андреевич достал коньячную рюмку и наполнил ее. Налил
и себе.
— Вот, угощайтесь, — он обвел рукой журнальный столик, на
котором еще оставалась закуска.
— Не откажусь, с утра ничего не ел. Отведаю, чисто из
интереса. Она ведь, знаете, хозяйка очень плохая. Совсем не умеет готовить: все
у нее то подгорает, то недожаривается. Картошка всегда какая-то клеклая, рис
или слипшийся или недоваренный… Ничего не умеет. Накупит себе чипсов, сядет
перед телевизором и ну хрустеть! Хрустит, хрустит, хрустит, хрустит!
Выпили не чокаясь,
только показали друг другу поднятые рюмки.
Все-таки у Дмитрия Андреевича кошки скребли на душе: неловко
ему было, как-то не то чтобы стыдно, но совестно.
— М-м, сыр у вас хороший. Свежий,
деликатный. И коньяк не резкий. Хороший коньяк.
— Хотите еще?
— Можно. А вы, как я понимаю, писатель? — гость обвел глазами
книжные стеллажи и письменный стол. — Это ж сколько нужно труда, чтобы даже
маленькую какую-нибудь историю написать! Надо ведь, чтобы и краски, и нюансы, и
общий смысл. Сложно, наверное, в наше-то время! Люди совсем без смысла остались.
Хотят одного, а пытаются добиться совсем другого.
— Да, сложновато, — согласился
Дмитрий Андреевич, оживившись. — Сюжетов нет, все давным-давно уже было. А
повторяться не хочется.
— Да уж, повторяться — это последнее дело. Но, знаете, я мог
бы вам и своих сюжетов наподкидывать, поделиться.
— Сюжетов? — насторожился Дмитрий Андреевич.
— Да у меня всего много, я сам подумывал, как бы их в
художественную форму облечь. Но понимаю: таланта нет. Хуже нет, когда без
таланта. Может, вам пригодятся?
— А вам еще коньяку?
— Воздержусь. А впрочем, почему нет! Но только вместе с вами.
Выпили опять, не чокаясь.
— Представьте. Семья. Отец и мать — русские. Или украинцы, в
данном случае не это важно, да хоть поляки. Важно, что славяне. Русоволосые,
глаза светлые. Подмечайте. У них дочь. Тоже светленькая, ясноглазенькая.
Вернее, у них две дочери. Взрослые уже. И вот герой знакомится с одной из них.
— Русский?
— Что — русский? Ах, да, да, пусть русский. Это как раз
несущественно. Ну, ухаживает. И эта дочь знакомит его с родителями, дело к
свадьбе: видит он, что семья у них крепкая, положительная. Мать такая
основательная, хозяйственная. А вы знаете, всегда надо на мать смотреть: видно,
какой дочь станет, когда войдет в возраст. В общем, все жениха устраивает. А
перед свадьбой еще и сестра невесты должна приехать из другого города, то есть
вторая их дочь, младшая. Младшая, подчеркиваю!
— А, — махнул рукой Дмитрий Андреевич. — Ну, это уже было
тысячу раз, все понятно: он младшую предпочтет… Соперничество сестер. Разлад в семье.
Конфликт ценностей и интересов, так сказать.
— Нисколько! Совсем я не к этому клоню. Так вот. Приезжает
эта младшая дочь, так сказать, на смотрины. Ба! Жених глядит на нее и не знает,
куда глаза спрятать…
— Ну вот, понравилась она ему, я же говорю.
— Опять мимо! Смотрит он на нее и видит, что она…
— Больная? Генетический сбой?
— Почти. Только еще хуже. Видит он, что она… монголка.
— Вот как? А почему именно монголка?
— Хороший вопрос. Именно что — почему! Это вы мне теперь
ответьте: как у двух славянских родителей могла родиться младшая дочь монголка?
А? Все не так просто!
— Ну, наверное, мать там с кем-то…
— То-то и оно! Говорите прямо, без обиняков: нагуляла! Мать!
И у жениха как-то все внутри оборвалось. С лица спал. Ну, мамаша это сразу
раскусила и говорит так вкрадчиво, как бы невзначай: «Муж у меня в Монголии
работал, а я там как раз младшую дочку вынашивала, а вокруг — батюшки! — одни
монголы, одни монголы! Ни одного русского лица!». Это она к тому, что эти
монголы так ей в сетчатку впечатались, что аж на плоде отобразились!
— Ну, и что было дальше? — спросил Дмитрий Андреевич,
подливая коньяк.
— А что дальше? Понял он тут, какая эта семейка, а уж поздно
было! И ведь яблочко от яблоньки, сами понимаете. Такая оказалась эта дочурка
блудливая, я вам скажу! Как вам сюжет?
— Ну, я пока не очень вижу… Это что,
простите за неделикатный вопрос, — из вашей жизни?
— Не важно, из чьей, просто сюжет, и
все. Да сюжеты эти на каждом шагу! Представьте себе: ученый. Биолог. Я, кстати,
кажется, вам еще не представился. Все как-то с бухты-барахты, простите.
Профессор, естественник, Федор Михайлович. Легко запомнить. Как Достоевский.
Только я Сироткин. А вы, если не ошибаюсь?..
— Дмитрий Андреевич Львов, литератор.
— Очень приятно!
Федор Михайлович привстал и протянул через стол руку своему
визави. Тот пожал ее.
— Ну вот, видите, какая разница: Сироткин и Львов! Говорящие
фамилии. Тоже можно целый сюжет на этом замесить. Я вот знал одного Павлинова, а у него подчиненный был Тушканчик. Да что
Тушканчик! Знаете, у нас в поликлинике есть доктор на вызовах по фамилии Ящик.
Милейшая женщина, между прочим! Ну да о чем я? Ах да, биолог. И вот он делает
уникальное открытие, на Нобелевскую премию тянет, все это сейчас в центре
мирового внимания: стволовые клетки, клонирование. И он кричит: «Эврика!». Вся
лаборатория сбегается, высшие инстанции интересуются. Журналисты что-то уже
разнюхали, рыщут вокруг. И тут он понимает, что не просто его открытие сейчас
украдут, уведут из-под носа и присвоят, а еще и воспользуются в неблагородных
целях. Это ведь как с атомом: можно с ним и так, и так. Большая
ответственность! В общем, решил он, что лучше все это похоронить в глубокой
тайне. И тогда он закрывает все в сундук — и бумаги, и флешки,
и даже жесткий диск, сундук запирает на ключ и сбрасывает в глубоководном
месте, а ключ — глотает. Символически, так сказать. Мол, ключ к открытию
хранится во мне! Как это: «И ключ поручен только мне!». Так он и объявляет
правительственной комиссии, которая приехала знакомиться с его экспериментом. Ну,
они думали, что это он в переносном смысле, гиперболизирует. А ему вдруг
становится дурно, он теряет сознание и умирает, унося тайну с собой. Он не
просчитал, что сам ключ был неудобоваримый… «И примешь ты смерть от коня
своего!» М-да. Кажется, и эта история вас не вдохновила?
— Ну позвольте, какой смысл… Можно
было просто сжечь эти бумаги, зачем глотать-то?
— А символизм? Мы ведь такие ключи от тайны носим в себе, что
порой сам организм наш не выдерживает. Психика рвется. Без символизма тут
никак! Что это за история была бы, если б он, как вы ему предлагаете, просто
взял бы и уничтожил. Нет, во всем должен быть этот вселенский жест! Хорошо,
если хотите, пусть он не умрет, пусть так и живет с ключом внутри. Можно и так.
Главное тут — тайна. А у моей, мягко говоря, подруги — никакой тайны внутри.
Секретов полно, а тайны нет. Знаете, неинтересно совсем. Хороший у вас коньяк.
— Еще?
— Не откажусь.
Выпили еще по одной.
— Да, про психику. Мы вот тут говорим — любовь… «Она превыше
мира!» — говорим мы. И соглашаемся: да, да! А вот как сделать, чтобы ее не
растратить? Не дать ей увять, засохнуть, а то и
сгнить — знаете, как гниют в вазе застоявшиеся цветы? Чтобы в самый пик ее
цветения оставить этот мир? Правильно! Нужно в самом апофеозе
этого чувства, в самом его пуэнто, акмэ, уйти вдвоем в горний мир, воспарить! Как Арисима Такэо и Акико Хатано. Поставить на полную
громкость «Прощальную симфонию» Гайдна или, на худой конец, «Пассакалью» Генделя и в священном восторге выпить яду из
одной цикуты.
— Какой вы романтик! — вырвалось у Дмитрия Андреевича.
— Отнюдь, — холодно отрезал Федор Михайлович. — Это только
зачин. А история такая. Молодой человек предлагает своей возлюбленной разделить
с ним вечность. Она готова. Выбрали пистолет, но она боится стрелять. Тогда он
соглашается сначала убить ее, а потом пустить пулю в себя. И вот они устраивают
прекрасный ужин при свечах, ставят Гайдна, как это и было задумано, он стреляет
в нее, но как-то неудачно, рука у него дрогнула в последний момент. Сорвалось… Короче говоря, снес он ей полчерепа, но не убил,
а на звук прибежали соседи, потому что все это они проделывали в коммунальной
квартире. Ворвались в комнату мужики и отобрали у него пистолет, хотя он честно
хотел застрелиться, как и обещал, но не успел: скрутили его и доставили в
участок. А подругу — ту в реанимацию. Ну, его в психушку
по невменяемости, ее — в инвалидное кресло.
Можно было бы на этом закончить, а можно и вот так здесь
завернуть. Встречаются они лет через сколько-то. Она —
парализованная с лицевым парезом, он — заколотый, еле языком шевелит. Оба —
страшные, старые. Сидят в коридорчике дома престарелых.
И тут издалека слышат: «Пассакалья», радио классика.
И эта музыка все воскрешает в них! Они чувствуют, что все сохранилось! Хоть
тела их обезображены, но душа осталась чистой, опрятной, и любовь в ней не
замызгана, не осквернена! И — ощущенье высшего жизненного момента, как тогда!
— Высшая нота! — понимающе кивнул опьяневший вдруг Дмитрий
Андреевич. — У Моцарта, высшая нота!
— Да-да, — обрадованно откликнулся Федор Михайлович. — Именно
наивысшая.
И даже поднял указательный палец вверх.
Помолчал, а потом прибавил с сожалением:
— А моя мадам, я вам скажу, такая неряха!
Видели бы вы эту грязь! Про пыль я даже не говорю. Бывает, шелуха от лука,
бумажки прямо на полу валяются. Колготки ее со стола свисают! Это то, что вне, а что же там у нее внутри? Внешний мир — это всего лишь
развернутая метафора мира внутреннего. Эх! Знали бы вы, Дмитрий Андреевич, не
стоит оно того!
Тот сочувственно пожал плечами, потянулся к графинчику,
выпили, и гость поднялся из кресла.
— Интересно тут у вас! А что это за картина?
Он показал на большое полотно в большой золоченой раме,
висевшее над диваном. — Ледоход, вроде? Впечатляет! А вот и сюжет. Одна жена
так досаждала своему мужу, что он и не знал, куда ему от нее подеваться. А она
и говорит: «Не ищи меня нигде! Все равно не найдешь! А если я захочу, я сама
тебя найду!» И ушла. Поначалу он даже немножко обрадовался, вздохнул. А потом
совесть стала его мучить — стал он ее искать. А ее и нет. Он в полицию, он
больницу, он в морг. Тщетно! И так проходит пять месяцев. От нее ни слуху ни духу. Наступает весна. На реке грохот, шум, треск:
лед тронулся и пошел. И стоит этот муж и смотрит из окна на ледокол, на этот
величественный вид пробуждающейся мощной реки. И вдруг видит: на одной из
льдин, которая наползла на другие, на самой ее верхушке человеческая фигура
чернеет. И что-то в этой фигуре есть очень и очень знакомое и зловещее.
Присмотрелся — а это жена его покойная, в льдину вмороженная, мимо окон плывет.
И в этот момент льдину с грохотом подбросило, и мертвое лицо покойницы
оказалось прямо перед глазами несчастного мужа! Оказалось, она еще в декабре
утопиться решила в проруби, выше по течению, да так к льдине и примерзла. А
весной лед подтаял, ее и понесло. Нашла его, значит, как обещала. Ведьмочка!
— Уф! — выдохнул Дмитрий Андреевич. — Истории все у вас
какие-то… с инфернальнинкой!
— А что делать? — развел руками Федор Михайлович. — Такая
жизнь! Самозванцы вокруг, бандиты, извращенцы. Получаешь посылку
и не знаешь, что там: может, ухо отрезанное, может, муха сушеная, а может, и
мышеловка: ты туда палец — р-раз! — а тебе его — хряк! Где ж другие-то
сюжеты взять? Но тут можно и по-другому закончить. Смотрите. В тот момент,
когда проплывает эта покойница на льдине, муж открывает глаза, и оказывается,
что это ему все примерещилось как раз в тот момент, когда она кричала ему,
уходя: «Не ищи меня нигде!». И вот он приходит в себя и бежит за ней, умоляет о
прощении, возвращает. То есть это видение было лишь грозным предупреждением. Мы
постоянно такие предупреждения получаем, вы не замечали? А что это у вас там,
на шкафах, — шарманки? Целая коллекция! У каждой свой голос, своя песня. А
можно послушать?
Дмитрий Андреевич покорно встал на стул и протянул Федору
Михайловичу несколько шарманок. Тот выстроил их в рядок на полу.
— А кальяны не желаете ли
посмотреть? Вот еще тут у меня и кальяны.
— Интересно, никогда не пробовал курить. Хотелось бы
почувствовать вкус мусульманства.
— Извольте.
И пока Федор Михайлович крутил по очереди шарманки, Дмитрий
Андреевич наполнил два кальяна, возле которых они расположились друг напротив
друга прямо на персидском ковре. Надели на головы фески, закутались в дым.
— Экзистенциальный урок, — произнес Федор Михайлович
откуда-то из глубин морока. — Слияние процесса познания с процессом
существования. А моя — ничего не желает познавать,
ничему учиться.
Вот я вам еще расскажу, — Федор Михайлович закашлялся,
выпуская клубы дыма. — Тоже ведь сюжет. Жена очень хочет, чтобы на ней женился
ее любовник. А он, как видно, совсем этого не желает. И тогда она выстраивает
интригу… Но поскольку женщина она примитивная, без
мысленного полета, то и придумывает очередную тупость: подсовывает мужу
свидетельства своей измены, адрес любовника и время, когда их там можно будет
накрыть. Думает, что он сейчас туда поскачет, любовник станет ее защищать,
психологически взвалит на себя за нее ответственность, а там, глядишь, и
чувство вины у него появится, что он семью разрушил: вот и женится, дело
известное.
Дмитрий Андреевич, который уже и пьян был изрядно, и
накурился до одури, как-то напрягся… Что-то ему в этом зачине
не понравилось. Он даже брови насупил и сделал на всякий случай
отсутствующее лицо.
— А муж получил такую информацию и, не будь дурак, не реагирует. Она нервничает, подталкивает его, а он
в несознанку: не понимаю, мол, ничего, круглый я дурак и растяпа. Месяц проходит, другой, третий… А она все подсовывает и подсовывает ему эти записочки с
адресом и часом. Надоело это ему. Решил попасться на удочку. Но одно дело,
когда ты случайно этот крючок заглатываешь, а другое — когда со смыслом.
Дмитрий Андреевич тут и вовсе глаза прикрыл. Отставил в
сторону кальян, прислонился к креслу, сделал вид, что вздремнул, захмелев. Но
Федор Михайлович, нимало не смущаясь, продолжал:
— Очень она мизерная личность, невзрачная! Умишко женский,
немощный, характеришко истеричный, сердце
пластмассовое. Серенько с ней творческому человеку, соскучится скоро. Дмитрий
Андреевич, от всего сердца — не советую! Будет вас, как частый дождик, меленько
долбить в самое темя. Сами обмельчаете, оскудеете… Ну
да вы почти спите уже…. Притомились. А не поставить ли нам Генделя, чтобы
взбодриться? Есть у вас Гендель? Но только не концерт для альта с оркестром —
там, конечно, и остроумие, и ирония, но слишком много житейской возни, пустых
пререканий… Нам бы «Сарабанду», отрывок из тринадцатой сюиты, в самый раз! Там
грозный пафос, битва титанов, сдвиги психологических пластов, разрыв шаблонов…
Дмитрий Андреевич и вовсе, казалось, отключился. Голову на
грудь повесил, руку безвольно уронил. Спит, вроде, и ничего не слышит.
Подошел Федор Михайлович к его фонотеке, красующейся на
вертящемся стеллаже, отыскал то, что искал, поставил диск на полную громкость:
торжественные, величественные звуки заполнили дом.
— Пам-пам!
Парампам! Пам-пам!
Парампам! Пампарам-пам-пам-пам-пам!
— подпел Федор Михайлович, вздымая в воздух кулаки на ударных.
Дослушал до конца, надел бежевый плащ с мокрым пятном на груди, покрыл голову
береткой и вышел из квартиры.
На следующий день Дмитрий Андреевич прямо с порога сказал
Алле:
— Домработница просила тебя тапки забрать — она мыть прихожую
собралась. А они мешают.
— Что он тебе такого наговорил? — испугалась она. — Это все
клевета! Ты меня выгоняешь? Ну хорошо, я уйду, уйду!
Дмитрий Андреевич молча смотрел, как она засовывает тапки в
целлофановый пакет. Потом все-таки не удержался, спросил:
— Скажи, а что — правда, он предлагал тебе умереть с ним в
один день?
ДВОЙНОЕ ДНО
Елене Андреевне восемьдесят два года, но язык не поворачивается
называть ее старушкой. Нет, это дама, притом очень миловидная, побуждающая
воображать, какой потрясающей красавицей она была в молодые годы.
Но за последние несколько лет, с тех пор, как умер ее
муж-академик, она, конечно, сдала: ей стало трудно ходить, тревожно спать и
тяжело жить. И это при том, что ее жизнь совсем даже неплохо была устроена: у
нее была прекрасная четырехкомнатная квартира, куда регулярно приходила
домработница, добросовестная казашка, приносила продукты, готовила еду, а по
соседству — через лестничную клетку — жил ее сын Николай Петрович, немолодой
уже человек, холостяк, журналист. Работал он в крупном информационном агентстве
и, поскольку семьи своей не имел, то, если не уезжал в командировку, почти
всегда ужинал вместе с матерью. Стол у них был отлично сервирован: накрыт
безупречной скатертью, а возле тарелок из старинных витиеватых колец
выглядывали белоснежные салфетки с мережкой.
Была у Елены Андреевны и дача, которую она очень любила и
проводила там не только летние месяцы, но и по две недельки осенью и зимой, а
уж весной в самом начале мая переселялась туда.
И вот Елена Андреевна стала замечать неладное
в московской квартире, когда возвращалась туда с дачи. Книги, которых там было
великое множество, стояли не на своих местах, тома в собраниях сочинений
перепутаны, а иногда и перевернуты, словно кто-то вынимал их, ища деньги, а
потом поставил вразнобой. Прижизненное издание Пушкина и вовсе пропало. В
стиральной машине лежит и тухнет какое-то лиловое свалявшееся одеяло, какого у
Елены Андреевны сроду не бывало. Вазочки, которые
стояли парами на подоконнике, теперь томились там по одиночке.
Словом, нехорошо! А домработница — может, это ее рук дело? Да в том-то и суть:
домработница никогда не приходила в дом в отсутствие хозяйки! Не приходила и не
могла прийти! Ключей у нее не было, никогда не давала ей Елена Андреевна ключи!
Тем не менее домработница была
спрошена и, несмотря на ее уверения, что она в квартире была последний раз при
Елене Андреевне, одеяло лиловое видит впервые, а уж тем более никогда бы его не
стала стирать в машине, вазочки не брала, а о Пушкине и не помышляла; несмотря
на ее возмущение, которое она пыталась скрыть; и, наконец, несмотря на ее
признания, что она свою хозяйку полюбила и не хотела бы с ней расставаться,
Николай Петрович по настоянию матери ее уволил, замки в доме на всякий случай
поменял и нанял новую домработницу, на сей раз украинку, с хорошими
рекомендациями соседей по дому. Разумеется, ключи ей также никто не давал.
Уезжает Елена Андреевна в очередной раз на дачу, возвращается
и чуть не с порога замечает чашку с недопитым кофе на столике в прихожей.
Кидается в комнаты и не находит старинную шкатулку из серебра, которую когда-то
подарил ей покойный муж. А в ванной, прямо на полочке над раковиной,
обнаруживает налепленную жвачку. Но мало того — включает она электрический
чайник, а он — горячий! Минут за пятнадцать до ее возвращения еще кипел!
А сын, как назло, еще с вечера укатил в командировку. Некому
пожаловаться, не с кем поделиться! Такое вот беспомощное у Елены Андреевны
положение!
— Здесь, пока меня нет, кто-то бывает, кто-то живет! —
все-таки поплакалась она соседке Иде Соломоновне. Ида Соломоновна имела темперамент общественницы и была
старостой подъезда.
Вместо того чтобы успокоить несчастную, она только подлила
масла в огонь:
— Вот-вот, и мне ведь по нескольку раз в день кто-то звонит и
вешает трубку — явно проверяет, дома я или нет.
— Про это я даже не говорю, — поддакнула Елена Андреевна. — И
мне ведь звонят и молчат! Выслеживают.
— То-то я смотрю давеча — у вас свет в окнах горит и коврик перед дверью сдвинут! Вам надо заявление в
полицию написать.
Елена Андреевна так и сделала: заперла дом, пошла в полицию и
по всей форме составила заявление. Описала в нем старинную серебряную шкатулку.
— А в шкатулке что? — спросил полицейский.
Она махнула рукой:
— Да так, мелочевка всякая — жемчуг там был, гранатики… Сама шкатулка не имеет
цены. Мне ее покойный муж подарил.
Только вернулась домой — и поняла, что между полочками, где
висела икона святителя Николая Чудотворца, начала XIX века, остался лишь
гвоздик.
Елена Андреевна снова оделась, пошла в милицию, старое
заявление забрала и подала новое.
Наутро приехала домработница, она со всякой строгостью
спросила про шкатулку и про икону, украинка обиделась, даже пустила слезу,
клялась и божилась, что ничего не брала, но Елена Андреевна ей не поверила и
просила больше не приходить.
Через два дня вернулся из командировки Николай Петрович, и
Елена Андреевна поведала ему о своих подозрениях, страхах и принятых мерах. Он
выслушал ее с суровым лицом.
— Значит, так. Чашку с кофе я у тебя оставил. У тебя
засорилась труба под раковиной, и вода стала протекать к нижним соседям. Я
вызвал мастера, он все починил, — жвачку, очевидно, он налепил.
— А шкатулка? — спросила Елена Андреевна. — А икона?
— Икону тоже взял я — познакомился с хорошим реставратором и
отдал ему. Шкатулку ты сама переставила и забыла куда. А свет у тебя горел,
потому что я здесь был. И вообще, мама, что это у тебя за мания? Кто может к
тебе проникнуть? Смотри — дверь у тебя железная, два хитроумных замка, ключи
только у тебя и у меня. Спи спокойно.
— А горячий чайник? — не сдавалась Елена Андреевна.
— Это уж совсем фантастика! Ты что, думаешь, пришел к тебе
вор и ну себе чаи распивать!
Он был раздражен, что она прогнала домработницу.
— А труба у тебя засорилась, потому что ты какую-то землю
туда сыпала — наверное, когда мыла цветы.
— Бог с тобой! — замахала руками она. — Сроду
цветы я не мыла. Всегда только листья слегка протирала и все.
Ужинали молча и без салфеток. Так, сухомятка с чаем.
Наутро Елена Андреевна пошла в полицию и написала новое
заявление, в котором уже не упоминалась икона, а только шкатулка.
— Вот видите, — сказал участковый. — И шкатулка у вас же дома
найдется. Поищите получше.
— Вы не знаете, они, воры эти, когда украли у меня кашпо
из-под цветка, землю из него в раковину высыпали и засорили трубу. Чайник у
меня кипятили!
Полицейский был раздосадован — своим заявлением эта
гражданка, которая в силу возраста явно повредилась в уме, обеспечивала ему еще
одно нераскрытое дело.
Елена Андреевна пошла в магазин — надо было теперь самой
покупать продукты — и встретила там Иду Соломоновну.
— Елена Андреевна, вы не поверите! Но вчера я выхожу из
квартиры, и прямо у самого лифта лежит бомж!
Ида
Соломоновна жила на первом этаже, и этих бомжей до поры гоняла с милицией, пока
не догадалась вставить в дверь подъезда замок и, собрав с жильцов деньги,
раздать им ключи. Поэтому бомж у лифта был явлением вопиющим: как он-то мог
сюда попасть? Сквозь запертую дверь?
Пока ковыляли домой, разговорились, постояли у подъезда минут
пятнадцать, поставив сумки на тротуар, наконец, разошлись по квартирам.
Елена Андреевна, как только открыла дверь, сразу
почувствовала — табачный запах. Тут недавно кто-то курил!
Вечером Николай Петрович зашел к Иде
Соломоновне:
— Прошу вас, не надо поддерживать мать в ее страхах. Все ей
что-то чудится, мнится… Воображение играет. Кашпо у
нее украли! Покурить приходили! Чайку попить! Просто не вступайте с ней больше
в эти разговоры.
— Я-то что? Я-то ничего, — лепетала Ида
Соломоновна.
Всю ночь Елена Андреевна перебирала книги. Пропал не только
Пушкин, но и старинная Библия в кожаном переплете, с застежками.
Порылась в буфете, и серебряные кольца для салфеток пропали:
было двенадцать, а осталось четыре. Вилок с ножами сильно поубавилось.
Подстаканник серебряный — где он? Кубок, из которого, по преданию, пил сам
Геринг? Что там кашпо…
Елена Андреевна наутро снова пошла в полицию. Составила целый
список пропаж. Не забыла упомянуть и про курение в пустой квартире. Молодой
участковый взялся ее проводить до дома и осмотреть дом.
— Подождете меня минут двадцать?
Она согласилась и пристроилась в коридорчике на откидной
стул. Рядом сидели молодая женщина и мужик с простецким лицом. Елена Андреевна
невольно прислушалась к их разговору.
— Да они теперь мастера такие — какую хочешь
откроют дверь. Железная — не железная, им это, считай,
тьфу. Они сейф уговорят, не то что замок. Любой
отопрут. Запирай — не запирай.
— Простите, — вмешалась Елена Андреевна, — это вы сейчас о
ком?
— Домушники! Профессионалы!
— И что — от них никакой защиты?
— Ну почему? Поставите дверь на охрану и гуляйте спокойно.
— А где ее ставят?
— Да хоть у нас!
Мужик протянул ей визитную карточку охранного агентства.
Такой полезный у нее был разговор, пока она ждала
участкового. Наконец он появился.
Дошли тихонечко до подъезда, поднялись наверх, вошли в дом.
— Чуете? Табаком несет! — сказала она.
Он подергал носом:
— Не улавливаю.
Прошел по комнатам, дивясь избытку книг, картин, картиночек,
фигурок и вообще всяких штучек, вроде зверьков из слоновой кости, подсвечников,
шкатулок.
— И что же — вы помните, что где лежит? — с сомнением спросил
он.
Пока он разглядывал картинки, она прошла на кухню, потрогала
чайник, но вроде на сей раз никто его не кипятил без нее, и вдруг заметила: на
сковородке, где она уходя нажарила люля-кебабов из
Елисеевского, числом шесть, осталось три штучки! На всю квартиру раздался ее
пронзительный крик.
Участковый схватился за кобуру и выскочил к ней.
— Котлеты! — прижимая одну руку к груди, а другой
указывая на сквородку, произнесла она с ужасом. —
Котлеты мои съели!
— Кто съел? — не понял он.
— Говорю вам — воры! Три штуки съели, а три не успели. Вы их
спугнули! Бараньи котлеты! Говорю вам — сюда систематически кто-то приходит и
хозяйничает, пока меня нет. Иногда — просто поселяется и живет!
Полицейский потер лоб:
— А сын — не мог? Вошел и съел.
— Сына со вчерашнего дня нет в Москве! А котлеты я жарила
утром. Вы — свидетель: в мое отсутствие здесь кто-то был, занесите в протокол,
или как там у вас?
Полицейский записал адрес сына, узнал, когда тот вернется, и
пришел к нему.
— Сам не знаю, что делать, — болезненно поморщился Николай
Петрович. — Ну, посудите сами, не в психушку же ее
класть? Может, как-то рассосется еще? Надо же — уже котлеты у нее крадут! А
заявления ее я, конечно, у вас заберу.
— Вы бы все-таки отвезли ее в диспансер. Или вызвали к ней
психиатра. Они на дом приезжают. А иначе вам чужое заявление не позволят
забрать, — уходя посоветовал участковый.
Скрепя сердце Николай Петрович все-таки решился пригласить
психиатра, какое-то медицинское светило, которого посоветовали ему знакомые.
Матери он его представил как психолога, с которым ей будет очень интересно
поговорить.
Психиатр провел с ней полтора часа, взял за визит десять
тысяч и сказал Николаю Петровичу:
— Очень соболезную! У нее устойчивое реактивное образование.
С возрастом оно прогрессирует. Вам надо бы переехать к ней — тут глаз да глаз.
В тот же вечер Николай Петрович переселился к матери.
Перетащил носильные вещи, компьютер. Расположился в самой дальней комнате: там
был большой одежный встроенный шкаф, после смерти отца почти пустой. Туда и
повесил костюм и немецкий пиджак из тонкой замши. Он его надевал изредка, лишь
в исключительных случаях, зато в его глубоком внутреннем кармане было
припрятано четыре тысячи евро купюрами по пятьсот. Далее пристроил вешалку с
четырьмя белыми рубашками и одну с двумя парами брюк. И еще оставалось много
места. Джинсы, свитера и футболки положил отдельно в комод.
— Ну что, мама, теперь ты спокойна? — спросил он.
— Коленька, давай еще и на охрану поставим, — попросила она,
протягивая ему визитку.
Через неделю у них уже был не только кодовый замок охраны, но
и тревожная кнопка.
Пригласили с извинениями обратно прежнюю домработницу —
казашку, но теперь она, по настоянию Елены Андреевны, должна была приносить
продукты, готовить, стирать и убирать лишь на кухне, в прихожей и в ванной. В
комнаты отныне вход ей был заказан.
По-прежнему она приходила, лишь
когда Елена Андреевна была дома. До блеска отмывала кафель, драила пол, варила
супы и готовила к мясу превосходный гарнир. И снова мать и сын ужинали за
столом, накрытым стерильной скатертью и украшенным салфетками в кольцах.
Единственное, что теперь в голосе Николая Петровича появились специфические
нотки — такого всепрощающего снисхождения и такие интонации, какими
разговаривают с больными людьми. Елена Андреевна как человек тонкий это
подметила и была уязвлена.
— За сумасшедшую меня держит! — жаловалась она Иде Соломоновне.
Но в остальном жили они прекрасно. Теперь было даже
непонятно, почему после смерти отца Николай Петрович столько лет оставался в
своей небольшой квартирке, которую теперь сдал за умеренную цену
коллеге-иностранцу. Тот внес аванс и плату за два месяца, и Николай Петрович
прибавил к своим валютным сбережениям еще три тысячи евро. Летом он собирался
отправить мать на дачу, а сам решил пожить в Италии в маленьком городке у
самого моря, где он будет ходить на пляж, плавать, пить настоящий кофе в
прибрежном кафе, шататься по берегу и ужинать в ресторане.
Каково же было его потрясение, когда в один прекрасный день
он полез в шкаф и своего замшевого пиджака с потайным карманом там не
обнаружил!
— Да говорю тебе — никого здесь не было! Казашка — та вообще
загрипповала, Ида Соломоновна гостит у родственников
в Израиле, а кто еще может приходить? — восклицала мать.
— Но пиджака нет, ты понимаешь? Он там был, а сейчас его нет!
— вдруг жестко сказал Николай Петрович, словно забывая, что перед ним — больной
человек.
— Ну, не знаю — перевесил куда-нибудь, сунул, в свою квартиру
перетащил, поищи! — сочувственно посоветовала ему Елена Андреевна.
— Да что я — идиот, что ли, какой? — разозлился он. — Я его
вообще не надевал с тех пор, как к тебе переехал. Куда я его стал бы
перевешивать и тем более совать?
— Мало ли… Вон я мою шкатулку до сих
пор ищу, — не удержалась Елена Андреевна: получилось у нее ехидно.
— А ты? Ты не брала? — у сына вдруг мелькнуло подозрение, что
мать решила отыграться на нем за его прежнее недоверие.
— Я? — она хохотнула. — Зачем?
— А сама выходила куда-нибудь за последние дни? — спросил он,
предполагая, что она, скорее всего, забыла включить сигнализацию, и вор, должно
быть, ведущий наблюдение за квартирой, в этот промежуток времени как раз туда и
проник.
— Нет, — решительно мотнула она головой. — Никуда я не
ходила, и вообще здесь не было никого. На сей раз можешь звать к себе своего
психолога.
Пропала Италия! Наступил апрель. С двадцатых чисел Елена
Андреевна стала собираться на дачу, тем более что весна уже приукрасила кусты и
деревья. Даже на балконе из старых ящиков с землей стала пробиваться травка.
Николай Петрович перевез мать на дачу и тем же вечером, около
полуночи, вернулся домой. Ида Соломоновна уже заперла
подъезд, и он долго рылся и в сумке, и по карманам, отыскивая ключ. И вдруг
поднял глаза: в его комнате горел свет! Да, это был именно его, третий этаж. Но
как такое могло быть? Уезжали они утром, когда яркое солнце заливалось в окно,
и он щурился от света, когда закрывал форточку.
Наконец, он нащупал ключ, отпер подъезд, взбежал по лестнице,
тихо открыл дверь, зажег в коридоре свет, нажал кнопки охранного устройства, и
тут увидел, как из кухни в комнату, которую он занимал, прямо перед ним, через
коридор метнулся мужик. Николай Петрович выхватил из ящика для зонтов трость,
ринулся было следом, но вдруг вспомнил про тревожную кнопку, которая была
где-то тут, в прихожей, под зеркалом. Он с силой вдавил ее и лишь после этого,
поднимая трость над головой, пошел в комнату, будучи уверенным, что вор теперь
наконец-то попался. Может быть, это было неразумно, ввиду приезда полиции, но
уж больно ему хотелось на этого негодяя взглянуть. Он
открыл дверь, здесь было светло, но… в комнате никого не было! Пустота! Да, но
не было и ноутбука, который оставался открытым на письменном столе! И он исчез
неизвестно куда!
Кровь ударила ему в голову.
— Ага! — сказал сам себе Николай Петрович, отдергивая плотную
длинную штору.
— Как же! — подбодрил он себя, заглядывая под кровать.
— Ну-ну, — мысленно произнес он, распахивая шкаф. Он был
пуст.
Николай Петрович присел и вдруг явственно услышал за стеной
голоса. Никогда не было здесь так слышно соседей. Говорили двое — баритон и
альт. Баритон частил, а альт пытался перебить и вклиниться. Баритон говорил с
напором, а альт — с укором. Еще чуть-чуть, и Николай Петрович начал бы
различать слова, но тут в дверь позвонили.
Он открыл, там стояла целая группа захвата, в полной
экипировке, с автоматами. Двое остались на лестнице, трое, отодвинув Николая
Петровича, вошли в дом. Делая немыслимые резкие и в то же время пластические
движения, то прилипая в стенам
и замирая в позе вьюна, то вдруг виясь спиралью и перескакивая, полицейские
бесшумно рассеялись по квартире, но никого не обнаружили.
Тогда Николай Петрович стал объяснять, как было дело, как
вор, которого он видел своими глазами, исчез у него в комнате, будто в воду
канул. Он и сам понимал, что его слова звучали неправдоподобно, и поэтому он,
рассказывая, как-то совсем некстати посмеивался.
Полицейские, слушая его недоверчиво, мрачно переглядывались.
Один из них — самый свирепый на вид — наконец произнес:
— Короче. В какой комнате он испарился?
Николай Петрович провел их туда и, стоя посередине, развел
руками. Они так же, как и он, раздвинули шторы, подергали за ручку окна,
заглянули под кровать и стали открывать шкафы.
— Все чисто, — заключил свирепый.
И посмотрел на Николая Петровича, как на вошь.
— У меня только что отсюда ноутбук пропал, — пожаловался
потерпевший.
Но это не произвело впечатления.
— А я вот тут еще голоса от соседей явственно слышал, —
упавшим голосом добавил он, понимая, что это получается совсем уж глупо.
— Голоса, — кивнул свирепый, посылая коллегам глазами сигнал.
— Да, звучит, конечно, безумно, но никогда не было слышно, а
тут…
Николай Петрович махнул рукой в сторону шкафа.
Полицейский — тот, который был габаритами поделикатней,
открыл его и снова в него заглянул.
— Посвети, — попросил он третьего.
Тот направил в шкаф фонарь, и этот залез внутрь, шуруя по
задней стенке.
И вдруг раздался скрежет, и стенка, освещаемая фонарем,
словно бы поддалась и… отворилась, как дверь! О! Дверца за нарисованным очагом
папы Карло! Николай Петрович почувствовал, что у него, как у Буратино,
вырастает нос.
Полицейский запрыгнул в разверзшуюся дыру и исчез из вида.
Товарищи полезли следом за ним. Послышались окрики, звуки возни, и наконец из шкафа стали появляться сначала Догадливый, потом
— Светящий, потом — какая-то женщина средних лет с испитым лицом и альтовым
голосом, судя по тому, как неистово она вдруг заголосила, потом — поджарый
мужик, лет под пятьдесят, с седой головой, а потом уж и сам Свирепый.
— Шкафчик-то у вас — можно сказать, с двойным дном оказался!
Дверь там между квартирами была заделанная. Дом у вас старый, дореволюционный,
со времен царя Гороха. Перестроенный. Квартиры на глазок между жильцами делили.
Дверь не замуровали, просто с той стороны заколотили. А соседи ваши взяли ее и
распечатали оттуда, проход себе реализовали, — пояснил Свирепый. — Шкаф-то у вас какой? Ну, правильно,
встроенный, самодельный. А задней стенкой ему как раз и служила эта самая
дверь. Так что открывай, входи, забирай что хошь!
Крысы и пришли.
Он сразу как-то подобрел. Видно было, что он очень собою
доволен.
— А голоса-то вы слышали, так они, наверное, плотно ее не
прикрыли, — совсем уж по-человечески пояснил он.
Все были рады. Охранники с удовольствием описывали этот
случай.
Рад был и Николай Петрович, тем более что и ноутбук ему
вернули, и пиджак, хотя и пустой. Не было во внутреннем кармане ничего, кроме
какой-то затерявшейся здесь чьей-то старой визитки.
Но больше всех радовалась несравненная Елена Андреевна.
— Милочка, все оказалось ровно так, как я говорила, —
рассказывала она Иде Соломоновне. — Приходили, когда
меня не было, хозяйничали тут, рылись, деньги искали, брали что хотели, ели,
пили, а никто мне не верил. Ни полиция, ни сын родной.
Правда, она все-таки скрыла от всех, что нашла у себя
шкатулку с бусиками. Просто, уезжая как-то на дачу,
она ее тщательно спрятала — по принципу капусты: завернула в косынку, а косынку
— в ночную сорочку, а сорочку — в летний халат, а халат — в полотенце. Постояла
посреди квартиры с этим свертком, как с запеленутым
детищем, и засунула в ящик комода, где покойный муж чуть ли не с середины
прошлого века хранил хозяйственный инвентарь: молоток, гвозди, паклю, допотопный электрический счетчик и даже огромный
кипятильник, которым, если что, можно вскипятить целое ведро воды. Ценная,
между прочим, вещь.
ТУАРЕГ
Розалия Сергеевна — учительница английского языка в
престижной языковой школе. У нее учатся очень непростые дети — элитные. Даже
есть дети членов правительства, не говоря уже о чадах бизнесменов и
представителей шоу-бизнеса.
Сама Розалия Сергеевна — женщина очень скромная и тихая. И
даже черты лица у нее деликатные и бледные — во внешности никакой агрессии,
ничего вызывающего. Хрупкая фигура, как у девушки: так мало места занимает
Розалия Сергеевна в этом мире, что, если она исчезнет, никто и не заметит ее
отсутствия. И очки у нее узенькие и с прозрачными дужками. А туфельки у нее,
когда переобувается в школе, — лодочки.
Говорит Розалия Сергеевна тихо, даже слишком тихо для
учительницы. Словно она никогда и нигде не только не хочет выделяться, но и
вообще — быть замеченной. Это понятно: другие учительницы этой элитной школы — ого-го какие светские львицы!
«Англичанки» почти все — жены дипломатов и торговых представителей России,
во-первых, по многу лет жившие в стране языка, во-вторых, имеющие высоко
уходящие связи, а в-третьих, обеспеченные. Бывает, норковые шубы оставляют в
школьном гардеробе!
А Розалия Сергеевна — женщина одинокая. Ей уже тридцать семь
лет, а она еще никогда не была замужем. И даже — сказать по правде — и
романа-то у нее никакого не было, хотя она это тщательно ото всех скрывала. И
квартирка у нее бедная. И мать-пенсионерка на руках. А уж про деловые связи и
говорить нечего: чуть что случись — и некому будет заступиться за Розалию
Сергеевну.
Но что может такого произойти, когда она и сама старательная,
исполнительная, любит свою школу, ни с учениками, ни с родителями не вступает в
конфликт? Никому она солнце не застит!
Больше всего любит она вольные тематические уроки. Ну это, например, когда она с учениками отправляется в
ближайший парк, и там они говорят только по-английски, описывая окружающую
природу. Или когда проводят занятия в школьной столовой за чаепитием и
спрашивают друг друга:
— Will you give me some cheese?
— What kind of tea do you prefer —
English or Russian?
Английским у них назывался чай с молоком, а русский — с
лимоном.
На такие уроки ученики обычно приносили из дома всякие
вкусности — и французские трюфеля, и марципаны в виде маленьких фруктов, и
рукотворные пирожные, и баснословные сыры с колбасами. Все, что оставалось
после трапезы, Розалия Сергеевна бережно собирала в пакетики и несла домой, где
они с матерью лакомились еще несколько дней.
Разные, конечно, бывали у нее ученики. Были незлобивые
баловники, но были и явно испорченные дети. Дурные. Например, Вася Раков.
Однажды он вкруговую, как из брандспойта, описал стены уборной. Или пообещал на
уроке дефлорировать фломастером соседку по парте. А
Розалия Сергеевна, к сожалению, была здесь классным руководителем. И, значит,
ей надо было разбираться с этими щекотливыми делами. Но тут было и еще одно
обстоятельство…
Розалия Сергеевна уже три года была тайно влюблена в папу
Васи. Когда-то она увидела его на родительском собрании — он пришел к концу,
задержался возле нее, представился: «Роман Аркадьевич», — и в какой-то момент
взял ее маленькую руку в свою, пышущую жаром, и пожал, пожал несколько раз… Казалось бы, такой пустяк, но у Розалии Сергеевны была
такая тонкая и чувствительная натура, что у нее помутилось в глазах и она чуть
не упала в обморок.
С этой поры образ Романа Аркадьевича целиком заполнил ее
воображение. Она вспоминала его узкое лицо — глаза, по-ренуаровски опущенные внешними уголками вниз делали его
немного грустным, несмотря на улыбку, вспоминала его длинные волосы, с сединой,
почти до ключиц, его стройную фигуру, скрытую под темными брюками и темно-синим
шерстяным свитером, его пестрый шарф, завязанный модным узлом чуть ниже
подбородка… Она прочитала в школьном журнале, что работает он в каком-то ОАО, и
удивилась — ей казалось, что он из интеллигентов: профессор, художник.
С тех пор папу Васи она видела только мельком — Раковы жили в доме, подъезды которого смотрели прямо на
школу, и Розалия Сергеевна порой наблюдала, как Роман Аркадьевич идет по улице
или направляется к своей машине. Она специально к ней подходила, читала на
багажнике: «Туарег». На собраниях он больше не появлялся, и Розалия Сергеевна
даже вообразила, будто он специально, после своего красноречивого рукопожатия,
избегает с нею встреч. Однако поговорить-то с ним о Васином поведении надо
было!
А вот матери его она не видела ни-ког-да!
Подсмотрела только, что она трудится в Департаменте и
зовут ее Лариса Дмитриевна.
Ну и директриса сказала ей:
— Вы же классный руководитель! Вы должны знать, в каких
условиях живут ваши ученики, что за обстановка у них в доме. Так пойдите сами к Раковым!
Что-то в Розалии Сергеевне зазвенело, зашевелилось, словно
какие-то цветы-колокольчики выросли — полный сад. И аромат от них —
волнующе-душный, сладкий, пьянящий. Ее аж качнуло.
Стала она собираться к Раковым. Новую кофточку надела,
английскую, шерсть с коттоном, с перламутровыми
крошечными пуговками впереди и по рукавам. Юбку твидовую, добротную. Духами
французскими щедро спрыснулась. Еще раз продумала весь ход предстоящего
разговора, прорепетировала мысленно. Дождалась, когда туарег окажется на
стоянке у подъезда — значит, Роман Аркадьевич будет точно дома, — и на
подгибающихся ногах пошла. Что такое? Время как будто замедлилось! Розалия
Сергеевна делает шаг, а вокруг нее весь мир раздвигается, делает другой — и
небеса распахиваются, делает третий — свет становится ярче, звуки отчетливее,
сердце бьется сильнее! Так она и подплыла к подъезду: в одной руке — дамская
сумочка, в другой — пакет со школьным журналом и завернутыми в газету лодочками
для переобувания. И тут прямо перед ней дверь распахнулась, и из нее выскочил
Вася Раков.
— Ой, как хорошо, — обрадовалась она. — А то я кода-то не
знаю!
Но Вася ничего не ответил, даже не удивился, увидев ее тут,
только спрятал за спину руку с сигаретой, пропуская Розалию Сергеевну в
подъезд.
Она поднялась на третий этаж и нажала кнопку. Дверь
открылась, и перед ней появился Роман Аркадьевич в полосатом халате и с мокрыми
волосами. Сразу понятно, что после ванны.
— Ой, я, наверное, не вовремя, — смутилась Розалия Сергеевна
и на всякий случай пояснила: — Я учительница Вашего сына. Розалия Сергеевна.
Помните? Английский язык.
— Как же, как же, проходите! Как у вас говорится, you are welcome!
Прошу, — Роман Аркадьевич помог ей снять пальто, внимательно проследил, как она
стаскивает сапожки и надевает туфельки, и провел в большую комнату. Ах, Розалия
Сергеевна никогда еще не была в таких комнатах!
— Рос-кош-но! — призналась она, обведя взором стены в
картинах, шкафы с серебряной посудой и глубокие диваны в подушечках и подушках.
— Чайку? — предложил Роман Сергеевич.
— Что вы, что вы, — забеспокоилась она. — Я же по делу.
Официально, так сказать.
— Тогда, может быть, чинзано? —
Роман Аркадьевич уже залезал в бар и доставал оттуда бутылки. — Амаро или бьянко? Или все-таки россо?
Она даже не знала, что ему отвечать.
— Хорошо, — примирительно сказал он. — Без ссоры, без спора
тогда коктейльчик. Вы доверяете мне?
— Да, — кивнула она.
Он уже смешивал чинзано с соком и
вливал туда джин. Раз — и неизвестно откуда в высоком узком бокале появилась
розовая соломинка.
— Присаживайтесь!
Розалия Сергеевна как-то неловко присела на краешек дивана,
держа обеими руками бокал и локтем прижимая к бедру сумочку, висящую на руке.
— Так что вас, уважаемая, ко мне
привело? — спросил Роман Аркадьевич.
И Розалия Сергеевна вдруг с большим сожалением отметила, что
голос его не вполне соответствует образу: глухой, но жесткий, даже резкий.
— Видите ли, Вася, — начала она, глотнув через соломинку и
закашлявшись, — с ним есть проблемы…
— Это когда он обоссался в сортире
или когда собирался девочек лишать невинности карандашом? — спросил Роман
Аркадьевич и засмеялся. — Так это я знаю. В первом случае — не стерпел. Бывает!
А про девочек это он в каком-то фильме смотрел.
— Ну вот, — сурово сказала Розалия Сергеевна, — не надо бы
ему фильмы такие показывать!
— Сам смотрит! — развел руками Роман Аркадьевич. — Как вам
мой коктейль?
— Очень вкусный. Только крепковат, —
Розалия Сергеевна опять глотнула и задохнулась.
— Пейте, пейте, у меня полный бар, — одобрительно кивнул он.
— Да я вообще-то совсем не пью, — сказала она.
— И напрасно! — он уже допил свой напиток и теперь колдовал
над новым. — Очень рекомендую — повышает тонус, настроение и даже потенцию. А
вы думали — нет? Повышает! Это политика просто такая, пропаганда: не пей, не
кури, много не ешь, с женщинами не гуляй. Чистое ханжество! От этого душа
ссыхается, желудочек сжимается, мозг съеживается, либидо никакое, и
превращается человек — в кого?
— В кого? — удивилась его речам Розалия Сергеевна.
— В тарапуньку! Помните такой
персонаж? Торопится все куда, торопится, ногами сучит, мелочь пересчитывает. Торопыга! Мы ж с вами не такие, ведь да? Да, Розочка? Можно
я буду вас так называть?
Розалию Сергеевну никто никогда не называл Розочкой! Мама и
та звала Алей. Она вспыхнула, хотела что-то сказать, но осеклась, взглянула на
него исподлобья и поняла, что не знает, что ей делать дальше, что говорить и
вообще как себя вести: нормально это или совсем никуда
не годится и ей, учительнице, надо срочно подниматься с дивана и бежать прочь.
А с другой стороны — «Розочка», чинзано, ну и что
такого-то в тридцать с хвостиком лет?
— Так вы торопыга или нет? — словно угадав ее мысли спросил Роман Аркадьевич. — Я вот, например, как
машина моя, — туарег. Представитель древнего племени берберов. В наши дни —
археологическая редкость, антиквариат. Люблю все натуральное. Мясо сырое ем.
Лук ем сырой. Могу траву жевать. Природные инстинкты в людях ценю. Крикнуть
могу во весь голос в пространство, вот так: «Эге-ге—ге!». Пру напролом! По дому голым
хожу. — Он провел руками сверху вниз по своему халату, и Розалия Сергеевна
содрогнулась от мысли, что он там, под халатом, без ничего! Она с ужасом
подумала, как бы он не стал еще откровеннее в своей натуральности, внутренне
сжалась и со свистом прикончила свой коктейль. Мысли ее путались, в голове было
неладно и запутанно.
— А на коне скакать — любите? Без седла! — спросил Роман
Аркадьевич, вновь составляя для нее смесь и протягивая бокал. — Э, да я смотрю,
вы совсем замороченная! Вся в предрассудках, как в целлофане! Надо вас из этой
пластмассы извлекать! Прямо жук в янтаре! Муха в клею!
И он тихонько встряхнул ее за плечи. Розалия Сергеевна
покачнулась и обмерла.
И тут раздался звонок в дверь. Но звонок был не простой:
пик-пик! А звонок был длинный, настойчивый, тревожный и даже зловещий. Сразу
после него начали бешено колотить и даже кричать.
Роман Аркадьевич тут же переменился в лице, отпустил Розалию
Сергеевну и как-то заметался.
— Вам надо срочно куда-то укрыться, — сказал он упавшим
голосом. — В ванную? Нет, найдет. В сундук? Вы не влезете. Классический вариант
— в шкаф. Проверено веками! А куда еще? — вслух размышлял он, схватив себя
обеими руками за длинные волосы и поднимая их вверх.
— Бежим, — скомандовал он, сгреб Розалию Сергеевну, все еще
прижимающую сумочку к ребру, в охапку и потащил в дальнюю комнату, где вдоль
широченной кровати стояли платяные шкафы. В одном были ящики, в другом полки.
Он открыл третий — с вешалками — и запихнул перепуганную Розалию Сергеевну
туда.
— Ничего, немного посидите здесь, а она помечется, помечется
и скоро уйдет. Тогда я вас выпущу.
— Кто это? — спросила шепотом Розалия Сергеевна.
— Кто-кто? Жена. Вот уж туарег так туарег!
Меж тем, как только он удалился, Розалия Сергеевна приоткрыла
дверь шкафа, прислушиваясь. Где-то там — в прихожей ли, в большой комнате — уже
говорили на повышенных тонах, да что там — орали.
— Да? Сам голый, бесстыжий, а сапоги
это чьи, блудливый козел? Сапоги дамские, я тебя спрашиваю, интересно — чьи?
Пальто это драное — откуда здесь, спрашиваю я тебя! — кричал женский голос, и
там вдали что-то упало. Что-то грохнуло и покатилось. А что-то как бы и
взорвалось.
Розалия Сергеевна вспомнила свои сапожки, оставленные при
входе, и на всякий случай подошла к шкафу поближе, чтобы в случае чего успеть
забиться в него.
— С кем ты тут пил, старый развратник?
Чей это стакан?
— Я сам и пил, налил себе и забыл, где оставил, пришлось
наливать другой, — лепетал Роман Аркадьевич.
— Где она? — и по коридору раздался топот.
— Никого там нет, Лариса, уймись!
— Отпусти мои руки, подлец!
Тут-то Розалия Сергеевна и поняла, что медлить нельзя. Она
снова полезла в шкаф, пошатнулась, инстинктивно ухватилась за перекладину и — о ужас! — она оторвалась, и все содержимое вместе с
вешалками, огромная куча барахла, вывалилось на ковер. Розалия Сергеевна от
отчаянья попробовала было залезть под кровать, даже просунула туда ноги,
втиснула даже и тощее тельце, но голова не пролезала, торчала прямо напротив
двери, а крик Ларисы Дмитриевны все приближался, все крепчал.
Раздались даже звуки пощечин, потом женский визг:
— Ай, как больно ты меня ущипнул!
Какая-то там происходила борьба…
Розалия Сергеевна метнулась к балкону, распахнула дверь и
выскочила на снег: балкон был на третьем этаже, довольно высоко, но одним своим
концом нависал над краем крыши соседнего особняка, в котором располагалась
теперь какая-то контора, кажется, это был собес, и Розалия Сергеевна
в чем была — в новенькой светлой кофточке, узкой твидовой юбке, в лодочках да
еще с сумочкой на руке перелезла через перила, изо всех сил оттолкнулась
пятками и, потеряв на лету туфлю, скакнула на обледенелую крышу. Очки слетели с
переносицы и соскользнули вниз.
Это было вовремя, потому что страшные вопли послышались уже
совсем рядом — из спальни. Видимо, только куча вещей и мешала Ларисе Дмитриевне
продолжить преследование и, выбравшись на балкон, увидеть растерзанную
учительницу, ползущую по обледенелой крыше к чердачному окошку. Впрочем, как
только она пролезла в него, ковыляя, спустилась по лестнице и вышла из собеса на
улицу, погруженную в декабрьскую тьму, щурясь и почти вслепую пытаясь отыскать
если не туфельку, то хотя бы очки, буквально к ее ногам один
за одним упали ее сапожки, а затем и черное пальтецо.
А журнал? Школьный журнал так и остался в целлофановом пакете
у вешалки.
Накануне зимних каникул школьная директриса вызвала к себе
Розалию Сергеевну и объявила ей, что больше она здесь не работает.
— У нас элитная школа, Розалия Сергеевна! Особый контингент!
У нас очень престижно и учиться, и преподавать. Большая честь. А вы что
устраиваете? И где? Это как специально в доме у сотрудника департамента
образования! Это ж — сама Ракова! Это ж постараться
надо! Шуры-муры разводить! Не ожидала от вас — вы всю школу подставили, вы меня
лично подвели! В тихом омуте черти водятся! Стыд-то какой!
И выгнала Розалию Сергеевну вон.
Грустный у нее был новогодний праздник, грустное Рождество. Преследовал ее этот кошмар, как она, хмельная, с молодых ногтей
отличница, учительница, девственница нецелованная,
скрывается, словно какая-то шалава, в платяном шкафу от разъяренной ревнивой
жены, а потом спасается бегством через балкон, прыгает с риском для жизни на
ледяную крышу, скользит и вслепую в одной туфле лезет сквозь узкое чердачное
окно в помещение собеса, где стоят серьзные терпеливые
люди, теребя в руках папки с документами в
трепете, что вот сейчас подойдет их очередь, а какой-нибудь нужной бумажки у
них с собой и не окажется.
Но, видимо, ангел-хранитель Розалии Сергеевны все-таки
заступился за нее. За время зимних каникул школа так и не нашла замену, и ей
было позволено временно вернуться к своим обязанностям и доработать недельки
две, а там уж как Бог даст. За это время Лариса Дмитриевна каким-то уж очень
коварным образом была поймана на крупной взятке и посажена под домашний арест,
Васю забрала к себе бабушка в Питер, и скандал вокруг учительницы английского
языка как-то сошел на нет.
А Роман Аркадьевич, по слухам, уехал на неопределенный срок
куда-то: то ли в Марокко, то ли в Мали. Наверное, к туарегам — голым скакать на
лошади без седла, есть сырое мясо и жевать траву,
подумала Розалия Сергеевна.
Ну да, а куда же он мог деться еще?
ВЕЗУНЧИК
Слово за слово, одно за другое, наконец, через фейсбук сговорились встретиться в итальянском ресторане с понтовым названием «Аль Капоне» —
не виделись же двадцать лет после школы, одноклассники! Кто-то уже за это время
и умер. Кто-то расцвел, а кто-то и выдохся, ушел в свисток. Катя Сякина вообще стала ван Линден: на фотографии и не узнать, такая дама, только
помахала всем из Голландии — выложила голубого котика. Заранее условились:
никакой политики, а то на этом Крымнаш еще и
переругаются вдрызг.
Встречались шумно, с возгласами, визгами,
поцелуями: родные же люди! Назаказывали того-сего: всего! Шумно открывали шампанское, водочку
наливали до краев. Шутили насчет пира во время чумы. Кризис же! А и фиг с ними, с этими деньгами, когда душа поет. Не в деньгах
счастье.
После приступа первой радости, бурных взаимных расспросов,
реплик и восклицаний не удержались все-таки, помянули подорожавшую гречку. А
бензин! А ЖКХ! А пармезан! Российский сыр, как мыло, — есть невозможно! А
зарплату два месяца уже не платят! Разволновались.
Катенька Трубникова, которая залпом
один за другим выпила два бокала шампанского, а от волнения, комка в горле так
и не проглотила ни кусочка из разнообразных закусок, аж
трепетала, нервная, но решила в спор не вступать. Когда-то, в школе, в нее был
с третьего по десятый класс трогательно и страстно влюблен маленький Витя
Вирусов, шибзик, одно слово — Вирус. А Катенька к
пятнадцати годам была уже девушка во цвете и в теле: грудь такая у нее, в
глазах огонь, красавица. Взрослые парни на улице приставали, дядьки всякие
познакомиться норовили. Что ей какой-то Вирус! А весь класс знал, что он в нее
влюблен с третьего класса, потому что и краснел, когда о ней заговаривали, и
сесть к ней поближе норовил, и мяч ей кидал, когда на уроке физкультуры в
баскетбол играли. А в десятом он уже и сам не скрывал: стырил у матери
припрятанные ею доллары, купил французские духи и Катьке на Восьмое марта
подарил. Иногда приятно и забавно об этом вспоминать…
Жизнь Кати Трубниковой после школы,
несмотря на всю ее девичью красоту, нельзя сказать, чтобы удалась. Два
неудачных брака, судебное дело по разделу имущества с последним мужем, в
результате чего Кате досталась гнусная однокомнатная
квартирка в Бутово. Работа мерзопакостная — в пенсионном фонде, бок о бок с
неплохими, в общем, но озлобленными одинокими женщинами, и это после языковой
школы, после пединститута, правда, так и не законченного. Все это, конечно,
отражается на внутреннем мире, а еще больше на внешнем виде. От такого человека
начинает не то что веять — пахнуть безнадегой. И это —
во цвете лет!
Но Вируса она иногда вспоминала. Все-таки дольше всех он ее
любил — дольше мужей и, как у Пушкина, — безмолвно, безнадежно!
К этой встрече она сходила в парикмахерскую, где ей
прихотливо закрутили волосы, маникюр сделала, самое лучшее надела. И с радостью
отметила, что Вирус — вырос. Худой по-прежнему, но теперь
хочется назвать его стройным и моложавым. Лицо гладкое, ни сединки в
черных волосах. Глаза сияют. Костюм великолепный: сразу видно — из дорогого
бутика. Руки ухоженные. Часы, ай-фон, айпэд — все при нем. Вырулил, состоялся — то ли успешный
бизнесмен, то ли богатый наследник. А главное — спокойствие от него исходит,
уверенность и, как электрическое поле, заряжает и намагничивает все вокруг.
И когда все заморили червячка,
выпили и разгорячились и началась перепалка, а потом и словесная рубка, в пылу
которой все или позабыли о былых договоренностях — про политику ни словца — или
плюнули на них, Вирус сидел с тихой снисходительной улыбкой, одним глазком
поглядывая на экран своего айпэда, а другим — на
кричащих друг на друга одноклассников. А Катенька Трубникова непроизвольно старательно повторяла на своем
лице и эту его тонкую ироничность, и аристократическую отстраненность.
Незаметно так перебралась поближе к нему: говорят, старая любовь не умирает…
А меж тем меж закусками и горячим пошли считать убытки, но
пока еще не ресторанные, а вообще:
— Да я бы их повесил всех! Из-за этой фигни с санкциями у
меня весь бизнес погорел. А как теперь? Трое детей!
— Так это Америка, при чем Россия!
Нефть обрушила! Езжай в Америку и вешай!
— А при чем тут нефть, если медицинская реформа. У нас
сокращения, врачей на улицу выкидывают под зад ногой. А у меня ипотека.
— Все они одним миром, олигархи! Матери лекарства купить не
на что.
— А сколько ты теперь будешь за квартиру платить, считал —
нет? И ведь не в коня корм — все равно разворуют.
— Смотрите на меня: вот перед вами простой российский
безработный! Два высших образования. Им только безмозглые
рабы нужны!
— То ли еще будет!
Постепенно все вдруг впали в русло этого беспросветного
пессимизма.
Только Вирус улыбался все веселее, все откровеннее сиял
великолепными зубами.
— Вирус, а ты что же?
— Нет, я оптимист!
— Оптимист! Так ты думаешь, все еще уладится? Все будет
хорошо? — все прямо кинулись к нему с надеждой.
Катя с некоторой даже гордостью взглянула на бывших
одноклассников, вроде как она была с Вирусом вместе, заодно.
— Все хорошо! — неторопливо произнес он, ткнув пальцем в айпэд. — Все просто великолепно!
— Да? Это что — Россия выстоит и мы
снова станем великой державой?
— Ты считаешь, у нас есть ресурсы пережить кризис?
— Америка рухнет?
Вирус захлопнул айпэд и пожал
плечами:
— Не знаю, как Америка и Россия, а я очень доволен.
— Что — Крымнаш, да?
Он поморщился:
— При чем тут Крымнаш! Просто я еще
в январе, заметьте, в январе тринадцатого без шума и толкотни продал свои
активы, все, какие были, и все деньги — до рублика — перевел в доллары.
Посчитайте теперь, сколько я заработал! Чистая прибыль у меня двести процентов!
Двести! Где еще такое можно было наварить? А — наварил!
И он торжествующе оглядел оробевших одноклассников, приглашая
и их порадоваться его находчивости.
Но они застыли молча, то ли не поняли, то ли были ошарашены
его дальновидностью, то ли просто завидовали…
— А теперь-то что? — поучительно сказал он. — Поздно,
господа, о прическе думать, когда голова на земле!
Он встал из-за стола и, не дожидаясь горячего, откланялся.
Катя встала его проводить до дверей.
— Надо же, какой у тебя финансовый ум, — она призывно
заглянула ему в глаза, словно напоминая: посмотри и ты, это те же глаза, что и
тогда, двадцать лет назад, но теперь они видят все по-новому, теперь они нашли
что искали. — Ты, наверное, в бизнесе — какой-нибудь босс? — спросила она с
уважением.
— Босс не босс, а просто мне везет! Тут сосед предложил мне
купить картину, просил две тысячи за нее. А я пошел оценить — тю! — картина-то на несколько сотен баксов
может потянуть. Купил я ее у этого старикана, а потом на аукционе продал за
миллион! Зеленых! Ну, минус аукциону, тому-сему,
туда-сюда, но сама посчитай, сколько я наварил!
Восторг отразился на его лице.
— Витя, ты гений! — преданно взглянула на него Катя,
чуть-чуть повернув голову вбок: это был самый удачный ракурс. И взяла его руку в свою.
— Гений не гений, но шарики у меня варят, согласись! —
скромно отмахнулся он, вырывая руку и протягивая гардеробщику номерок.
— А ты помнишь, как ты мне в десятом классе французские духи
подарил? Большой такой флакон. Я ими года два благоухала потом!
— Духи? — удивился он.
— Ну да, еще скандал был, мать твоя в школу приходила, тебя
на классном собрании прорабатывали, что ты у нее доллары украл.
— А, — усмехнулся он. — Так она отчиму поплакалась в жилетку
— он ей вместо ста двести дал. Так что она на этом только поднялась. Сто баксов в момент наварила!
И он сделал круглые глаза и рот — гузкой.
Катя в ответ тоже округлила глаза.
Он ткнул пальцами в телефон и коротко кинул в него:
— Подъезжай!
Потом повернулся к Кате:
— Слушай, там ребята будут скидываться, когда счет принесут.
Заплати за меня, а? А то у меня карточки, и те — в валюте, налички
совсем нет. К тому же вы там еще горячее будете, сладкое, выпивки назакажете. Знаю я вас. Прорва! А
я так только посидел, закусочку поклевал. Ничего, а?
Она хотела ему сказать, что было бы неплохо им встретиться
где-нибудь еще и в другой раз, посидеть вдвоем, вспомнить былые дни, но он
через стекло вдруг увидел машину, подрулившую прямо к подъезду — такой черный
джип, сунул руки в рукава дубленки, которую уже держал наготове услужливый
гардеробщик, и рванулся к выходу:
— Это за мной!
Кате вдруг стало грустно, она вернулась за стол, уже подали
горячее, одноклассники затихли и так серьезно принялись за дело, старательно
орудуя ножом и вилкой, словно им предстоял тяжелый бой и
нужно было к нему приготовиться, запастись впрок.
Катя тоже пожевала свое каре из ягненка, но оно показалось ей
безвкусным. Она отодвинула тарелку и налила себе водки. И вообще… Когда она провожала Вируса, она вдруг глянула в большое
зеркало, висевшее около гардероба. В нем отразились грузная женщина средних лет
с волосами, закрученными улиткой, и легкий молодой человек в дорогом костюме с
телефоном в руке. Катя представила, что если бы некая приснопоминаемая
и приснопризываемая госпожа Удача захотела выбрать
себе фаворита, она бы без колебаний выбрала этого молодого человека — ведь
именно он сделал бы ее эфемерное существование явным.
Меж тем принесли сладкое, всех разморило, разговор
забуксовал, приблизился роковой момент платить по счетам. Стали открывать
сумочки, выкладывать на стол портмоне, шуршать бумажками. Лица сделались и
деловито-сосредоточенными, и иронично-отстраненными. И тут вдруг, как в каком-то
крутом боевике, двери ресторана распахнулись, в полупустой зал ввалилось
полдюжины полицейских, которые ловко распространились по всему пространству и
заняли позиции за спинами одноклассников. Там и встали по всему периметру
разоренного стола.
— Руки на стол. Ничего не трогаем. Не двигаемся.
Следом за ними в расстегнутой дубленке вошел бледный и
взлохмаченный Вирус. Глаза его забегали по лицам былых сотрапезников, цепко
схватывая и пронзая взглядом каждого. Лицо его словно потемнело и отяжелело: ни
тени былой самоуверенности.
— Я вот здесь сидел, — указал он полицейскому на стул рядом с
Катей Трубниковой.
— Спокойствие, — поднял руку тот. — У этого товарища на этом
самом месте был похищен бумажник с ценными бумагами и деньгами.
— С карточками! С банковскими карточками! С валютой! —
подсказал Вирус. — Эх вы, — обратился он к бывшим товарищам, — я вам все как
своим рассказал, все карты раскрыл, доверился. А вы…
— С валютой? — переспросил полицейский и повысил голос. —
Итак, граждане! Сейчас будет произведено дознание и, в случае необходимости,
обыск. Бумажник мы в любом случае найдем. Может быть, кому-нибудь из вас
хочется заранее, во избежание неприятных процедур, сделать признание? Имеются
таковые?
Он оглядел притихших одноклассников.
— Так, таковых не имеется. Что ж, приступим. Вы сидели рядом
— с вас и начнем, — обратился он к Кате. — Проходим по одному в кабинет
администратора.
Полицейские принялись перерывать стол с неубранной посудой, а
Катя поднялась с места и, прихватив сумочку, прошла за стражем порядка в
указанную комнату, которая располагалась возле дамского туалета.
В кабинете за письменным столом уже сидел какой-то чин, с
усталыми ничего не выражающими, рыбьими глазами.
— Присаживайтесь, — показал он на стул.
Взял ее сумочку и вывалил перед собой содержимое. Хотя было и
так понятно, что никакой бумажник в такую маленькую сумочку никогда бы не
поместился, он принялся открывать и закрывать пудреницу, раскручивать крышечку
духов, трогать карандашик для глаз.
Не торопясь, он записал Катины
данные: имя, фамилию, прописку, место работы, задал несколько странных вопросов
— не обнимался ли пострадавший с кем-либо из гостей, не выходил ли куда по
нужде, не встречался ли в ресторанном зале с кем-нибудь посторонним, — после
чего передал Катю с рук на руки какой-то женщине, тоже при погонах, а уж та
отвела ее в туалет и обыскала! Даже сапожки
заставила снимать, и Катю, босиком стоящую на кафельном полу общественного
туалета, общупала с ног до головы. Добралась и до
прически — расколола пряди, закрученные улиткой, и прошлась пальцами по
залакированным жестким волосам, словно между ними мог быть запрятан злосчастный
бумажник!.. Катя не удержалась и пустила слезу от этого унижения, тем более что
и лифчик у нее был далеко не новый — старенький был лифчик, застиранный, а на
колготках, на бедре, была большая дырка: под платьем не видно, а так, если его
снимаешь, стыдно ужасно.
Наконец, ее выпустили, а в уборную завели следующую жертву.
Несмотря на то что ресторан работал
до часа ночи, одноклассников продержали почти до половины четвертого утра.
Метро, естественно, уже не работало, денег на такси у Кати не было, и она
напросилась ночевать к бывшей соседке по парте, жившей неподалеку. Та пыталась
отнекиваться: мол, у меня неудобно, все постельное белье в прачечной, живу не так
уж и близко, но Катя от безысходности буквально вцепилась в нее мертвой
хваткой. Они молча прошли по скользким морозным улицам, поднялись на последний
этаж старого дома и, стараясь не шуметь, вступили в квартиру. Однако их
услышали, на скрип двери к ним вышел сонный мужик в трусах и с молотком.
— А, это ты! Ко-о-за! Ну, ты у меня допрыгаешься! — сказал
он, впрочем, не грозно, а лениво. Подтянул трусы и ушел в комнату.
Катя улеглась на коротком диванчике на кухне, укрылась
рогожкой, свернулась калачиком и подумала, что людям жизнь предлагает все для
их счастья, но не всегда своевременно. И что если б она тогда, в школьные годы,
знала, каким станет Вирус, она, быть может… Странно,
однако, что бумажник его так и не нашли!
А Вирус, тем временем, вернулся домой, откупорил бутылку
виски и махнул прямо из горлышка граммов двести пятьдесят, а то и все триста.
Через десять минут его замутило и вывернуло в унитаз весь праздничный ужин в
кругу одноклассников.
Все дурно спали в ту ночь!
Но был и человек, которому очень даже в тот морозный вечерок
подфартило.
Алексей Иванович, бывший инженер на
пенсии, отличный мужик, просто — дядя Леша, подняв воротник пальтеца и надвинув
на лоб черную спортивную шапочку, шел преспокойно домой, пока морозец не стал
его подгонять так, что он аж затрусил, мелко-мелко перебирая ногами, по
скользкому по ледку. Шел он от
хвастливого Палыча, у которого выиграл в шахматы три партии подряд, отчего
настроение у него было выше нормы. К тому же за последний год он сильно
пристрастился к политике и предвкушал «Воскресный вечер с Владимиром
Соловьевым» у себя в кресле с бутылочкой пивка. И вдруг почти прямо перед ним
на узкий тротуар одним колесом вкатил черный джип, к которому из дверей
ресторана выскочил мажор в длинной богатой дубленке и — наперерез дяде Леше.
Дядя Леша не удержался и на полном ходу, опустив голову, врезался прямо в грудь
этому господину. Оба они поскользнулись и, не устояв на ногах, рухнули: причем
дядя Леша упал ничком, так что потерял шапку, да еще проскользил
на брюхе, а мажор, замахав руками и сделав в воздухе антараша
ногами, отлетел и плюхнулся в сугроб прямо перед носом своего джипа.
Тут же из машины выскочил его водитель, съездил дяде Леше по
затылку и, схватив мажора за руку, чуть ли не волоком затащил его в машину.
Захлопнул дверь, вскочил на сиденье и дал по газам.
Дядя Леша крякнул, кое-как поднялся на ноги, в свете
разноцветной вывески ресторана стал отыскивать в снегу свою шапку, отлетевшую в
снег, и тут рука его как-то сама собой, непроизвольно сжала… бумажник! Пухленький
такой, кожаный бумажник, битком набитый. Дядя Леша даже и не подумал его
открывать. Нет, он честно повертел этим бумажником всем напоказ — мол, люди
добрые, кто потерял? Мимо медленно ползли машины, а дядя Леша все махал этим
бумажником. Но никто не сказал ему: это — мое! Спасибо тебе, честный мужик!
Словом, нет хозяина. А холодно! Дядя Леша замерз. Без перчаток-то! Он поглубже надвинул на лоб промерзшую шапку и потрусил себе
дальше, все еще держа бумажник в руке.
По пути ему попался магазин «Алые паруса» — пафосный магазин,
для богатых. И дядя Леша забежал погреться, а заодно, раз уж Бог ему послал,
купить себе чего-нибудь этакого. Зайдя в молочный отдел, в котором не было ни
одного человека, он раскрыл бумажник, надеясь извлечь из него тыщонку, но там были какие-то карточки, иностранные деньги
и ни одного целкового, которыми он называл рубли! Тогда-то он и засунул находку
поглубже в карман, пересчитал собственные средства, их
было около трехсот целковых плюс какая-то мелочь, и решил накупить на все! Взял
маленький батончик вкусного хлеба с чесноком, турецкого, для богатых, — 68
рублей, взял большой сырок «Дружба», для бедных, — 89 рублей, взял пельменей
«От Палыча», тоже для богатых: маленькая пачечка —
156. Но пельмени — это больше для того, чтобы получилось на юморе: сам-то он
как раз от Палыча и шел! Представил себе, как он все это тому же Палычу
рассказывать будет: «Иду я преспокойно в своем полуперденчике,
и тут…». А выпивки по-любому уже не мог взять. Только
до девяти по новым законам выпивку у нас дают. Ну да у него, в любом случае, на
«Воскресный вечер» бутылочка дома припасена! А курить он бросил еще в прошлом
году. Вот так!