Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2016
Об
авторе | Юлия Беломлинская — художник-график,
писатель, поэт. Родилась в Ленинграде в 1960 году. Окончила постановочный
факультет Ленинградского института театра, музыки и кинематографии. Работала
книжным графиком, художником по костюмам в театре и кино. В 1989 году уехала в
США. В 2001 году вернулась в Санкт-Петербург, где и живет по сей день. Член
Союза художников России. Автор трех книг прозы и публицистики («Бедная девушка,
или Яблоко, курица, Пушкин», «Любовь втроем», «По книжному делу») и книги стихов
«Песни бедной девушки». Шорт-лист Григорьевской поэтической премии 2013 года.
Проза переводилась на немецкий и английский языки.
Настоящий лотерейный билет я покупала в детстве, наверное,
раза три. Может, пять.
Ничего не выиграла.
И никогда больше, ни разу лотерейного билета не купила.
Но это не значит, что я — неазартный человек.
Нет, я именно что — азартный человек.
Вот этот анекдот-притчу про Рабиновича, который молит Бога
«помоги выиграть в лотерею!», а Бог сверху, не выдержав, кричит ему:
«Рабинович, я помогу, но вы хоть раз купите лотерейный билет!!!» — я ее очень
люблю. И я в нее верю.
Я все время только и делаю, что покупаю у Бога какой-то
невидимый лотерейный билет.
Ну, нам-то с ним — отлично видимый.
И выигрываю.
Иногда по мелочи. Иногда крупно.
Проигрываю — тоже иногда по мелочи. Но чаще — крупно. И снова
покупаю билет.
Главная лотерея моей жизни — это, конечно, любовь. Во всех
видах.
Ну, в общем, понравился мне тут один… и это постоянно
происходит.
Если говорить цинично, то я их, наверное, коллекционирую.
Но если говорить романтически — то я их люблю.
И вот понравился мне тут один.
Был он тут проездом. Прошлой зимой. И мы целовались.
Прямо на глазах у всего джаз-клуба «Шляпа».
Хорошо так целовались. А потом он уехал.
Уехал в свою Москву. А я его запомнила. И так начала о нем
мечтать. Действенно.
Я написала ему в ФБ записку. Помнишь ли, мол, как мы с тобой
замечательно целовались? И вообще — приезжай скорей назад, в Питер.
А он ответил, что пьян был и вообще ничего не помнит. И меня
не помнит.
И не могу ли я ему фотку выслать, что ли…
Вот так. Обидно, да?
Но я как азартный и несдающийся человек, послала ему тогда
целый пакет своих фотографий в голом виде, и еще, ради него исключительно,
отсканировала наконец свое портфолио — для работы в садо-мазном
клубе, сделанное двадцать лет назад.
Такое, где я в каких-то латексах, с плеткой, сижу на троне
среди черепов.
И стою в обнимку с дыбой и какими-то орудиями пыток.
И еще в обнимку со знаменитым хлыстом, который называется в
садо-мазе «русский». Такая вся, в сапогах на шнуровке и в корсете.
В общем, сиськи и все как положено.
Дальше мы стали переписываться.
Я его очень все время звала снова приехать в Питер.
Но он все не ехал и не ехал…
И через год сама решила поехать.
Поехать в Москву на верхней полке плацкартного вагона.
Там хорошо и неклаустрофобно, и
можно ни с кем не общаться.
И поселиться в дешевом хостеле. Зазвать его туда в гости…
Хостел меня, конечно, немного смутил.
Потому что там была такая комнатка метра два в длину. И один
в ширину.
И там стояла железная кровать — нары. Ну, чуть пошире полки в
плацкартном.
Я задумалась, конечно: как же на такой кровати, в случае
чего?
Но я ж всегда жду, что на этот раз окажется выигрышный билет.
И самый мелкий выигрыш все равно подразумевает — хотя бы
короткое соитие.
А крупный выигрыш — это уже дивная волшебная ночь, и потом
еще, может быть, долгая роковая любовь…
И вот как же тут, на этих железных скрипучих нарах, в случае
чего устроить дивную волшебную ночь? Я задумалась. Но потом сообразила: можно
забраться вдвоем на верхние нары. Там над нами будет простор и высокий потолок.
А если сверзимся в пароксизме страсти с этих нар, то, значит, судьба наша
такая.
В общем, с помещением все было в порядке.
Но внешность моя через двадцать лет уже не имела никакого
отношения к фотографиям из садо-мазного портфолио и
этим меня смущала.
Я решила ее как-то подправить. У всякой женщины, рано или
поздно, настает пора, когда она должна в свою внешность серьезно материально
вложиться.
И я это сделала. Я вложилась.
Я пошла и купила в каком-то магазине — то ли «Элит», то ли
«Этуаль» — несмываемую гипоаллергенную подводку для глаз фирмы «Клиник».
Это, на самом деле, бешеные деньги. Тыщща
рублей. Но этого оказалось мало. Потому что, когда я нарисовала себе эти
несмываемые полосочки на веках, выяснилось, что
несмываемая подводка — она, сука, не смывается! Ни водой. Ни мылом.
Что к ней надо еще купить за 700 рублей специальную такую
смывку для несмываемой подводки. В такой синей бутылочке. И я ее купила.
Потом взяла калькулятор и пересчитала свое вложение на
доллары.
Вышло, что вложилась я в свою внешность примерно на двадцать
пять баксов.
Для меня это серьезные деньги.
И еще я похудела на пару килограммов для пущей уверенности.
Подготовка была завершена.
Я приехала в Москву и пригласила его на свидание.
В специальном красивом месте: на Тверском бульваре, у
памятника Есенину.
Я в это время уже находилась на Тверском бульваре, в редакции
у своих московских, а наших с ним общих приятелей.
Они рекомендовали мне другое место, еще более романтическое:
там же, на бульваре, есть дуб, посаженный самим Пушкиным. Уговаривали назначить
свидание под этим дубом. У них была своя корысть: дуб был виден с их балкона.
Они, гады, хотели получить билет в первый ряд партера.
Для них Авшалом, поэт, писатель…
«критик, публицист…» и все такое прочее, был одновременно и героем, и злодеем,
в общем, личностью, к которой они, младшие товарищи, были неравнодушны.
По возрасту он был как раз между мной и этими ребятами.
И еще это имя… Да именно так его и звали: Авшалом.
И он гордился своим древним библейским именем.
У нас так не называют. Так называют у татов, или у горских
евреев.
Он был как раз из горских. Он был бакинец.
Из тех, что покинули родной город, после того как там все это
случилось…
Это, собственно, и была единственная, наша с ним точка схода.
Моя бабушка тоже была бакинка. Из
вот такого двора.
Только не еврейка, а как раз именно что армянка. Карабахская.
И семья была в Баку в ту резню, 1918 года. А в эту, 1990-го,
уже нет.
Как только армяне попросили Карабах, на каком-то пленуме,
весь этот бабушкин клан сразу начал собирать деньги и менять квартиры.
Так велел самый старый дед, дядя Гайк.
Он, единственный, помнил ту резню 18-го.
Так что, когда там началось, наших там уже не было.
А евреи там оставались, и семья Авшалома
тоже осталась.
И они видели… всякое.
А потом они уехали в Москву.
Вообще, по документам у него было какое-то обычное советское
имя, типа Вадим.
Или Виталий. Но звали его все вот этим библейским именем.
Он был религиозный, как все эти горцы, бухарцы…
Я их называю «еврейские негры».
Мы, ашкенази, отличаемся от них примерно как белые и черные
американцы друг от друга. Таты, горцы, крымчаки, бухарцы — это все наши черные.
Наши негры.
Они вообще-то в сто раз больше евреи, чем мы.
Они даже и в нашем поколении знают иврит, знают Тору, учат
детей Пятикнижию.
Чего-то там соблюдают… Ну, по логике, они точно больше евреи,
чем мы.
Мы-то ассимилянты.
Но мы все равно считаем, что настоящие евреи — это мы. Хоть и
ассимилянты.
Но именно нас — Гитлер. Именно нас. А их — в общем, нет. Или
просто не успел…
Одним словом, все звали его именно Авшалом.
И никак иначе.
Московские ребята предупредили, что он опоздает на час.
— На сколько?
— На час. Ну, ко мне он обычно так опаздывает.
Это сказал Петя.
— Не… ну так не бывает…
— Бывает. С Авшаломом именно так и
бывает. Ты хоть пожалей себя — там холодно.
Если договорились на пять, выйди туда хотя бы в полшестого,
не раньше.
А вообще, если ничего не получится, ты приходи опять сюда. Мы
сегодня пойдем в зоопарк.
— Я не люблю зоопарк. Там мучают зверей.
— Да нет, мы идем пить в зоопарк, в серпентарий. У нас там
друзья. Они ночью дежурят. Будем всю ночь выпивать среди змей и песни петь под
гитару. Словом, если ничего не выйдет…
Я задумалась. А как это «ничего не выйдет»? Что может не
выйти?
«…а если дома заругают, ты приходи опять сюда….»
Я пришла туда в полшестого. И еще полчаса ходила вокруг
Есенина.
Там было хорошо, вокруг Есенина на Тверском. Жарили шашлыки.
Торговали петушками жженого сахара и китайскими фонариками.
Я ходила там, звонила ему каждые пять минут по телефону.
Он говорил, что идет и уже рядом. Но не приходил.
«…она пришла — его уж нету, его не будет никогда!»
Потом пришел все-таки.
Я говорю: «Ты на час опоздал. У тебя совсем нет чувства
времени».
А он говорит: «Да! Я такой!».
Помнится, с первым мужем я развелась из-за того, что он
слишком часто произносил именно эту фразу.
Беременная на третьем месяце. И через десять дней после
свадьбы.
Люблю, в общем, эту фразу.
Ну, все равно мы взялись за руки и пошли гулять по красивой,
очень красивой Москве.
И кто скажет мне, что Москва некрасивая, тот ваще ничего не понимает.
Москва — дивная. Дивная такая, одна большая татарская
Ордынка.
Москва своей красотой какой-то бесстыжей сразу захватывает и
накрывает.
Ну, как приходом. Я от Москвы именно что пьянею.
Она, Москва, — такая. Он, Авшалом,
— такой.
Может, поэтому они в итоге и не поладили…
А я? Нет, я не такая. У меня в кулаке зажат билет, тот самый.
Где вместо номера написано «Авшалом».
И я смиренно гуляю, взявшись за руки. И холодно, и руки
мерзнут.
Он тащит меня почему-то в англиканскую церковь. Показать
красоту.
А я видала такое сто раз. В Америке.
Потом идем по красивой какой-то улице. В знаменитую
«Рюмочную».
Он рассказывает мне разные интересные вещи. А я почти все это
знаю.
Просто потому, что живу на десять лет дольше его.
Но что-то рассказывает про Москву — чего я и не знаю.
В какой-то момент кажется, что все вообще хорошо и все идет
по плану.
В «Рюмочной» я все-таки чувствую, что устала.
Устала быть такой смиренной и хорошей. И быть вдвоем.
Я говорю: «А пойдем в зоопарк? С ребятами пить в
серпентарий?».
И он радостно соглашается. Может, он тоже устал быть хорошим
и вдвоем?
Я придумываю, что мы пойдем сейчас пить в серпентарий.
А потом пойдем ко мне в хостел. И там будем ночевать.
Это все сразу озвучиваю. И он вроде не возражает.
Но зоопарк как-то не сложился. Ребята туда не дозвонились.
Потом мы ушли из знаменитой «Рюмочной» и пришли в знаменитую
«Чебуречную».
Там было отвратительно.
Там был гнусный попса-музончик,
гнусный белый свет в лампах и окончательно гнусный визг тетки-подавальщицы, на
ультразвуке такой крик: две порции пельменей!!!
Там мы встретились с Петей. Чтобы отдохнуть немного от этого
нервного «вдвоем».
У Пети шла какая-то его, Петина, параллельная жизнь.
Зоопарк сорвался, и Петя обедал пельменями и собирался домой.
Мы болтали, шутили…
Я почувствовала, что мне уже стыдно и неловко перед Петей за
то, что я тут с Авшаломом. И что он — какой-то дикий.
И что он дико одет в кожаную куртку, под которой
синтетическая футболка.
И это как-то неприлично.
Петя-то был золотой московский мальчик, одетый, как положено,
в какое-то правильное никак. В какую-то никакую курточку с капюшоном.
В незаметную, но правильную одежду.
А вот Авшалом был одет во все
заметно-неправильное.
Стало как-то стыдно за то, что он мой парень… Которым он
вовсе не был.
И когда Петя вышел покурить, Авшалом
вдруг схватился за голову и застонал.
Сказал, что забыл дома ноутбук. А завтра — лекцию читать.
И сейчас он съездит быстро за ноутбуком домой, а потом мне
позвонит.
Это был конец.
У меня-то чувство времени — отличное. Было около девяти
вечера.
Я знала, что живет он на окраине. На окраине Москвы, прикинь?
Это не «Вятка — город маленький».
Ехать в одну сторону час как минимум.
Было ясно, что он от меня сбегает.
Что билет оказался невыигрышный и его можно разорвать и
выбросить.
Ну, типа все.
Тут, если по уму, надо было попрощаться и уйти. Снять тему.
Выбросить билет.
Но когда и кто так делал?
Когда и кто, поняв, что все кончено и дело не выгорело,
благородно удалился?
Ни бабы такого не умеют. Ни мужики.
Все мы, человеки, как-то так
устроены, что по уму у нас мало что выходит.
А все больше по сердцу.
По сердцу — я заметалась.
Засуетилась под клиентом.
Мне жалко было вот так взять и выбросить билетик.
Я ж приехала в Москву. К нему. Я рисовала полосочку.
Да и делать было нечего в Москве, в девять вечера… куда идти?
Просто идти в хостел, сидеть там и расстраиваться?
Петя идет к себе домой. А мне туда нельзя.
Мне нельзя ни к кому домой, потому что у всех хороших людей
есть кошки или собаки.
А все мои друзья — хорошие люди.
А у меня аллергия на кошек и на собак. И мне нельзя никуда.
Можно только в «Дом 12». Или вот в Чебуречные-Рюмочные
разные.
И я сказала: «Давай вместе к тебе съездим, а потом вернемся».
Он согласился. Мы поехали в московском метро — самом красивом
на свете.
Ну, с этим-то уж никто не будет спорить?
Московское сталинско-кагановичевское
метро — это просто сказка какая-то.
Все эти завитушки, все эти снопы колосьев…
Она вааащеее стильная, Москва,
такая вот бредово-стильная.
Такая белогорячечно-стильная
штучка.
И лужковщина влилась в этот стиль
просто как родная…
Мы ехали в метро. Сперва с Петей. Стояли на эскалаторе.
Петя мне улыбался.
Пете я нравилась.
Я увидела себя в зеркало. Там, в «Чебуречной».
Я увидела такую очень даже миленькую нестарую дамочку в
миленькой черной шляпке.
С идиотскими дорогостоящими полосками на веках.
Это придавало дамочке игривый вид.
Но глазами Авшалома я тоже сумела
на себя посмотреть.
Глазами кавказского парня сорока пяти годочков.
Если посмотреть его глазами — увидишь наглую старую шалаву.
Ну, можно и повежливей сформулировать: немолодую некрасивую
распущенную бабу, с явно завышенной самооценкой.
Ужасно звучит. Даже «наглая старая шалава» звучит как-то
получше.
Я очень ясно увидела себя его глазами.
И удивилась, насколько в моих собственных глазах выгляжу ну
совершенно иначе.
Мы уже сидели в метро. Петя уехал по другой ветке.
Мы ехали в неведомое какое-то Гребенево
Замоскворецкое…
Ни о чем не разговаривали.
Я привычно думала, как буду выбираться оттуда. Считала
деньги.
Потом сказала: «Если ты меня завезешь далеко, а потом мы там
застрянем и мне будет не вернуться… то учти — ты меня больше никогда не
увидишь».
На эту фразу он вообще никак не отреагировал.
Было очевидно, что ему все равно, увидит он меня когда-нибудь
еще или не увидит.
Он думал о чем-то своем, о завтрашней лекции. По какой-то там
квантовой механике, которую он читал каким-то студентам, в каком-то техникуме…
О чем-то, вероятно, важном для него и совсем неважном для
меня…
Через час мы доехали.
Вышли: Гребенево как Гребенево — все Гребеневы по
всему миру одинаковы.
Я и сама в питерском Гребеневе
провела кусок жизни с года до тринадцати, то есть все, что называется детством…
Потом мы пришли в его квартиру…
И там оказалась такая дико неуютная жизнь.
Какая-то кочевая. Я такую жизнь видала много раз в Америке —
у эмигрантов.
Я как будто вернулась снова в свою книгу «Бедная девушка».
Я бывала в таких квартирах в Бруклине и в Квинсе.
В них стоит дух неустроенности. Временности. Когда все чужое.
И все неважно.
И вся жизнь, как будто временная, и скоро пройдет.
И мужик, к которому ты пришла, настолько живет своими, очень
серьезными проблемами, что ему, по-любому, не до
тебя.
Ты, в принципе, можешь тут остаться, и, может быть, вы даже
трахнетесь.
И тебе даже может это понравиться, но для него это будет лишь
одной формой онанизма — ну да, есть и такой вариант онанизма — толкать в живую
бабу.
И не потому, что ты чем-то плоха, а потому, что степень
нелюбви к собственной жизни так велика, что никакая баба не поможет.
Я увидела, что тут, в этом доме, идет непрерывная драма, в
которой я никак не могу поучаствовать.
Я ему сказала: «Ну вот ты дома…».
А он ответил: «Тут я нигде не дома. Мой дом в Баку».
И я бы подумала, что это — такая рисовка.
Непременно подумала бы, если бы сама все это когда-то не
пережила.
Вот именно это — «не дома».
Ровно так я чувствовала себя в Америке.
Но мне было куда вернуться.
А ему некуда. Нет того Баку и той страны.
Ему — некуда именно так, как было некуда вернуться русским
эмигрантам той, первой волны. «Белогвардейцам»…
У него такой свет в комнате — серый, наверху… заброшенное все
какое-то…
И большая кровать.
На которой, он сказал, иногда ночуют девушки.
И я тоже могу тут остаться ночевать.
Но если мне так обязательно надо в мой хостел, то он меня
проводит до хостела.
Но потом вернется, потому что ему завтра вставать к девяти
утра.
Это было вот такое: «…если вам все равно, то конечно,
давайте…».
А у меня на такое всегда ответ: «…если вам все равно, то
пожалуй, не стоит…»
Это припевы из щербаковской
песенки…
Я не знаю, что было бы, если бы я там осталась.
Или если бы мы поехали на метро назад…
Он стал показывать мне какие-то, в его понимании, интересные
вещи.
Старинные бронзовые вазы и плошки, серебряные вилки и ножи с
вензелями, сломанные старинные часы с мертвой кукушкой…
Все это выглядело таким… Ну, ужасно жалким — как в книге.
Как в настоящей, хорошей книге. Как у Достоевского.
Потому что это были какие-то отдельные части исчезнувшего,
разоренного дома.
Места, где все это было на месте… вот такие вещи-сироты,
вещи-бомжи.
Очень плохо находиться внутри настоящей, хорошей книги.
Авшалом
оказался абсолютно серьезный и трагический персонаж.
Дико талантливый. Осознающий это. И совершенно разрушенный.
И цепляющийся за обломки разных культур, которые ползут, как
оползень, за них не уцепишься…
Ну, в общем, я пробыла там минут двадцать, и мне захотелось
бежать.
Именно раз и навсегда убежать.
И забыть саму идею каких-то близких отношений.
Я вызвала такси, и оно приехало через три минуты.
Я еще позвала его со мной поехать, проводить меня. Я его
уговаривала.
Сказала: «Ну поехали, я тебя хоть как-то приласкаю…».
Но он сказал, что нет, не поедет со мной, завтра вставать
рано и голова болит, посадил меня в это такси, спросил еще раз, точно ли я хочу
уехать, — но факт приехавшего такси был так очевиден.
А у меня было желание быстро-быстро вырваться из этого дома.
Вырваться из хорошей книжки.
В том числе и из моей хорошей книжки «Бедная девушка».
Плохо мне жилось когда-то внутри этой, еще ненаписанной
книжки.
И не хочу я никогда больше туда возвращаться…
Вот так… Рядом с ним я такая… буржуазка…
И всегда была.
Даже когда я была несчастна и писала эти песни трагические.
Все равно и в двадцать лет я бы не полюбила такого. И Ван
Гога я бы не полюбила.
Все мои монстры и кащеи — это такие
«хорошо упакованные безумства…».
Последний, в кого я влюбилась, был модный писатель.
Я почти всегда в кого-нибудь влюблена.
Если не влюблена — то непременно мечтаю влюбиться.
И придумываю себе каких-то персонажей. Как в театре.
Но периодически из этого ничего не выходит.
А жалко. Был красивый костюм и грим. Шапочка и полосочка на веках.
И красивая декорация: Москва — Тверской бульвар.
Но я как-то быстро оказалась за кулисами, в чулане…
И убежала обратно в театр. В освещенный зрительный зал.
В «Дом 12». Туда пришла моя любимая подруга.
И можно было сидеть в кресле, есть крем-брюле и рассказывать
подруге всю эту драму.
А мимо ходили знакомые художники-поэты и говорили: «Привет,
Юля…».
И все это был мир уюта, успеха и благополучия.
Эдакое Крем-брюле.
А для Авшалома — я непонятное
животное.
С которым непонятно как себя вести.
Одно из непонятных животных, привычно окружающих его в
непонятной чужой стране.
И то, что мы оба — евреи, возможно, показалось ему какой-то
ниточкой, связующей…
Но это — фальшивая ниточка.
Я давно это знаю. Фальшивая, потому что мы оба — русские.
Мы — имперские русские.
Он из одной части Империи, я из другой.
Он — из имперской колонии. Я — из имперской столицы.
Еврейство — это так, одна из меток… одна из красок огромной
разноцветной Империи.
И кажется, что роднит, — но нет, ни хрена не роднит…
В общем, этот очередной невыигрышный билет разорван, и клочки
его летят в лужу…
Но зато я целый год хранила этот билетик, как некое
предчувствие приключения.
Целый год была влюблена. Мечтала…
Опять не вышло.
Но я по-прежнему придумываю себе, что, может, еще разок, в
последний раз влюблюсь…
А потом еще разок.
Наверное, я все-таки буду покупать эти билеты до самой
смерти.
И никогда Бог не скажет мне, сердито высунувшись с небес:
— Рабинович, ну хоть раз купите лотерейный билет!
Я-то у него всегда, снова и снова — покупаю.
Авшалом…
Авшалом…. Вадик или Виталик… Эх!
Питер, 2015