Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 11, 2016
Об авторе | Владимир Чикунов
родился в Москве в 1982 году. Школьные годы провел в подмосковных Люберцах.
Окончил Московский авиационный институт. Во время учебы в МАИ начал писать
стихи и прозу, и еще до окончания вуза поступил на заочное отделение Литературного
института. В настоящее время — студент шестого курса. Параллельно с учебой
работал корреспондентом, редактором и сценаристом на различных телевизионных и
радийных проектах. Публиковался в журнале «Московский вестник» и студенческих
литературных альманахах «ЛитЭра» и «Повести Белкина».
Входил в лонг— и шорт-листы различных литературных
премий. В 2015 году занял первое место в номинации «Проза. Неизданное» на
конкурсе «ЛИТконкурс. Стихи и проза», организованном
Литературным институтом имени А.М. Горького в рамках Года литературы. В
«Знамени» публикуется впервые.
Farewell,
dear mother.
W. Shakespeare
Мама идет по магазинам. Она целует меня, гладит по голове и пристегивает наручниками к батарее. Мне совсем не больно. Ручка у меня маленькая, и кольцо ни чуточки не давит. Правда, я все время расту, но мама говорит, наручники мне как раз на вырост. Батарея проходит прямо у маминой кровати, так что мне очень удобно. Можно лежать и прижиматься к теплой трубе.
Наручники — все, что осталось от дяди Володи. И еще иконка князя Владимира. Она прибита к ковру прямо над кроватью. Мама пока не знает, что за иконкой — на том же гвоздике — висит запасной ключик от наручников. Я нечаянно нашел его, когда хотел посмотреть на князя поближе. В наручниках мне туда не дотянуться. Поэтому я заранее забираюсь на кровать и прячу ключик в рот, если вижу, что мама собирается уходить. Самым трудным было научиться говорить «До свидания, мамочка» с ключиком во рту. Я долго тренировался, пока у меня не стало получаться как следует.
Мне ужасно стыдно обманывать маму. Я обязательно признаюсь ей во всем, когда вырасту. И пусть тогда меня накажут. А пока я всякий раз прошу у Бога прощения за этот грех. Мама меня любит. Просто она часто сердится, когда я себя плохо веду. Ее можно понять — ей тяжело воспитывать меня одной. А я еще маленький и все время ее расстраиваю. Она стала надевать мне наручники, когда я затопил соседей. Я заткнул раковину в кухне и открыл кран. Я всего только хотел попускать кораблики и утопить ведьму, но забыл закрыть воду. С тех пор мама мне не верит, и я всегда греюсь у батареи, пока ее нет. Но иногда мамы нет очень долго, а мне сильно хочется поиграть. Так что я научился говорить с ключиком во рту.
Мама уходит. Я слышу, как щелкает замок в прихожей, и жду еще немножко на всякий случай. Вот теперь можно снимать. Первым делом я слезаю с кровати и спешу в кладовку за молотком. Надо торопиться. Сегодня мама не оставила миску с картошкой, только горшок. Значит, вернется скоро. А мне еще все игрушки обратно к полу приколачивать.
В кладовке темно и опасно. Но молоток лежит сверху — в ящике с инструментами. Я всегда сразу хватаю его в темноте и успеваю выскочить пулей. Раньше, чем кто-нибудь схватит. Мне нравится наш молоток. Одной стороной он может забивать гвозди, а другой выдергивать. Он похож на волшебную двухголовую птичку с монетки. Две головы смотрят в разные стороны и все замечают. Одна голова может наказать, а другая простить. Хотя и другая голова тоже может запросто наказать. Еще как может.
Прибить игрушки к полу придумал дядя Володя, еще когда жил с нами. Дядя Володя говорит, что во всем нужен железный порядок. А я постоянно все разбрасываю. Один раз он пригрозил, что прибьет все игрушки гвоздями, если еще хоть раз наступит на мою херню. А я снова все раскидал, потому что мне не хватает дисциплины и я весь в своего батю-алкаша. Тогда дядя Володя взял молоток и приколотил каждую игрушку к паркету в углу. Мама была очень недовольна, потому что он испортил хороший паркет. Но дядя Володя сказал, что так мне будет лучше, и запретил ей трогать игрушки. С тех пор я играю только в одном углу. Потом дядя Володя сел на зону, но мы уже привыкли, и мама так и не разрешает оторвать игрушки от пола. Зато я научился играть с волшебным двухголовым молотком.
Перед игрой нужно как следует помолиться. Я не знаю, что из меня вырастет, ведь я только-только встал, а уже успел порядочно нагрешить. Думаю, Боженька не простит меня без горошка.
У мамы на зеркале стоит большой крест. С одной стороны от него фотография папы и горящая лампадка, а с другой — коробочка с сухим горохом. Я аккуратно рассыпаю горошины по паласу, спускаю штанишки и встаю на голые коленки. Сначала не очень сильно больно — можно потерпеть. Я упираюсь руками в пол и начинаю быстро-быстро повторять: «Господи, прости меня грешного! Господи, прости меня грешного!». Чем больше молишься, тем больней горошины впиваются в коленки. Я еще крепче упираюсь в пол и изо всех сил стараюсь не заплакать. Странно. Почему-то знакомые слова от повторения всегда делаются чужими. Я молюсь-молюсь, но все меньше понимаю себя. Горошины ужасно колются, а язык сам заплетается в непонятных словах: «…гречневагошпадепрачтиминя…». Из глаз текут слезы. Мама говорит, это слезы раскаяния.
Прямо у меня перед носом торчит крест. На нем нарисован Боженька. Его руки и ноги прибиты гвоздями. Он похож на моих солдатиков. Наверное, его тоже кто-нибудь разбросал. Мне его жалко. Я бы помог ему моим молотком.
Как-то я тоже решил попробовать прибить себе ногу к полу. Но у меня получилось всего только один раз ударить молотком по гвоздю. Все потому, что я — унтерменш1. Дядя Володя говорит, что мы все нация рабов и унтерменшей. А нужно воспитывать в себе сверхчеловека. Человек — говорит дядя Володя — это канат. Канат над бездной. Потом он берет этот самый канат, спускает с меня трусики и лупит по попе как сидорову козу. Я думал, что уже перестал быть унтерменшем — так долго лупил меня дядя Володя. Но, оказывается, я все-таки еще не сверхчеловек. Дяди Володи больше нет, а мама меня жалеет и воспитывает не так хорошо. Она только иногда сечет меня розгами, а чаще просто шлепает тапком или рукой. Только если я совсем уж распоясываюсь, она сердито кричит: «Ювенальной юстиции захотел, выблудок?! Я тебе устрою ювенальную юстицию!». Мама еще ни разу не устраивала мне ювенальной юстиции. Надеюсь, я никогда ее так сильно не разозлю.
Я молюсь, пока могу терпеть боль. Не знаю, хватит ли этого, чтобы Бог меня простил. Вряд ли он прощает унтерменшей и тех, кто не хочет долго стоять на горохе. Надо обязательно воспитать в себе сверхчеловека. Я буду тренироваться на моих солдатиках. Получается, я обманываю маму не чтобы просто поиграть, а для важного дела. Когда я стану сверхчеловеком, мама не будет на меня сердиться. И Бог тоже.
Я аккуратно собираю горошины. Все до единой. Коленки горят. Я долго тру их, а потом натягиваю треники и плетусь отковыривать солдатиков. Я уже сто раз вынимал гвозди и потом забивал обратно. От этого дырочки стали шире и молоток вообще-то уже не нужен. Но так играть интересней.
Всех солдатиков я сгребаю в кучку перед маминой кроватью. «Падающего толкни», — часто повторяет дядя Володя. Поэтому я никогда не пинаю тех, которые уже упали и лежат. Сперва их нужно подбросить. Первым я беру богатыря в кольчуге. Он пластмассовый, а в груди у него дырочка. Сквозь дырочку видно ковер и князя Владимира. «Also sprach Zarathustra»2, — шепчу я ему на ухо. Потом вытягиваю руку вперед, разжимаю пальцы и херачу по нему с ноги, пока он падает вниз. Богатырь отлетает в ковер, отскакивает и падает на кровать — прямо в горшок. Вообще-то я стараюсь попасть в князя, но горшок — тоже неплохо.
Вслед за ним летят зеленый солдат в каске и другие человечки. Больше у меня ни разу не получается попасть в иконку или хотя бы в горшок. Со злости я хватаю из горшка первого солдатика и со всей силы швыряю в окно. Стекло глухо блямкает, а богатырь падает на пол. Злость у меня сразу проходит, а в сердце чего-то колется. Я скорее кидаюсь к окну: кажется, стекло нигде не треснуло. Как же повезло. За разбитое окно мама мне такую ювенальную юстицию влепит. Лучше уж самому туда.
Окно не разбилось, потому что я еще маленький и слабый. Когда я вырасту и стану сильным, то смогу разбить любое окно, и никто мне за это ничего не сделает. Даже мама.
Я упираюсь лбом в холодное стекло. За окном всегда зима и медведи. Медведи сделаны из дерева, а зима из снега. Лето было так давно, что я уже и не верю. Теперь из снега торчат длинные голые ветки кустов. Из них мама делает мне розги. Их удобнее собирать зимой, тогда не надо обрывать листья и сразу видно, какие прутики самые лучшие. А медведи совсем-совсем некрасивые, потому что с них уже почти слезла вся краска. Я помню их еще новенькими. Мы тогда часто играли на площадке с папой. И медведи были как настоящие. Если долго-долго смотреть медведю в глаза, то кажется даже, будто медведь и сам на тебя смотрит. Дядя Володя тоже что-то говорил об этом, только я позабыл.
Потом папа умер, и меня больше не пускают гулять. Это для моей же пользы. Ведь у нас развелось до жопы педофилов и гомосеков. Так что маленьким детям опасно выходить на улицу. Сначала мама иногда выводила меня поздно вечером, когда уже никого нет. Она заставляла меня рвать себе розги. Но потом мы встретили соседку с собачкой. Тетя удивилась, чего это она меня раньше никогда не видела. С тех пор мама сама собирает для меня прутики, а я гляжу на улицу из окна. Но сейчас там совсем неинтересно. На небе пасмурно и не видно солнышка. Больше всего мне нравится смотреть на закат. Окна у нас на запад, и все летние вечера я торчу на подоконнике.
Маме с дядей Володей это не нравится. Они говорят, что я вырасту таким же бездельником и алкашом, как мой батя. Все-таки хорошо, что они как следует взялись за мое воспитание. А то еще неизвестно, чего бы из меня вышло. Папа меня совсем разбаловал.
Дядя Володя начал ходить к нам еще при папе. Папе это страшно не нравилось. Однажды он схватил нож и пообещал чего-то отхерачить дяде Володе. А тот взял и застрелил папу. Дяде Володе ничего не было, потому что он мент. И еще сказали, что он защищался, а папа был с ножом и пьяный. А я сам видел — так все и было. Потом дядя Володя женился на моей маме, и мы стали жить втроем.
Самое главное у дяди Володи — это дисциплина, порядок и четкая вертикаль власти. Он сразу начал строить свою вертикаль у нас дома. И нас с мамой тоже стал строить. Маме это не всегда нравилось. Она до сих пор злится и говорит, что дядю Володю посадили как раз за эту его вертикаль. И надо было ему вообще ее оторвать. Дядя Володя поигрался с какой-то девочкой, и она умерла. Если бы она не умерла, дяде Володе ничего бы не было. А так он отправился на зону. Мама говорит, мы не будем его ждать. Потому что раз он сидит за вертикаль и девочку, то уже не выйдет человеком. А продырявленный он нам не нужен.
Я не спорю с мамой. Но все равно потихоньку играю с солдатиками. Хоть они и продырявленные. Если б не дядя Володя, я бы никогда не придумал играть в вертикаль власти. Для вертикали власти нужна железная проволока. У нас как раз есть такой моток в ящике с молотком. Ею мама иногда связывала мне руки, если я слишком сильно хулиганил. Тогда еще дядя Володя был с нами и не давал играться с наручниками. Да они, наверное, мне тогда и велики были.
Для вертикали нужно отмотать кусочек проволоки и как следует его распрямить. Дальше надо просунуть пальцы в дырку внутри мотка. Получается как будто шпага. Поэтому игра иногда называется — «вдартаньяна». А потом я подбираю солдатиков и насаживаю на проволоку. Лучше всего это делать без рук, прямо с пола. Очень удобно совать проволоку в дырочки, которые остались от гвоздей. Самый кончик нужно загнуть. Тогда солдатики не смогут соскочить.
Потом я радостно хожу по всей квартире и размахиваю вертикалью. А солдатики елозят по ней туда-сюда. Когда мне становится скучно, я разгибаю кончик проволоки и снимаю их по одному. У каждого солдатика я спрашиваю, стал он сверхчеловеком или нет. И если стал, то я его приколачиваю обратно к полу. А кто остался унтерменшем, того я вышвыриваю в окно — к другим таким же педофилам и гомосекам.
Если честно, я еще ни разу никого не выбросил на улицу. Мне их жалко. Да и они меня слушаются. А зимой окна вообще заклеены. Только вот богатырь этот мне не нравится. Странный он какой-то. Ну ничего — посмотрим, как себя вести будет.
Хорошо, что дырочки не портят солдатиков. Так с ними играть еще интересней. А вот пожарная машина развалилась на две части, когда дядя Володя вколачивал в нее гвоздь. Тогда он просто прибил обе половинки. Теперь играть с ней не так интересно.
Вообще-то у меня осталась только одна непродырявленная игрушка — ушастый и веселый Микки Маус. Его еще папа покупал. Дядя Володя его не тронул, потому что он висит на стенке. Я не люблю Микки Мауса. У него такая довольная морда. Мне кажется, он со своей стенки смеется над другими игрушками. Это из-за него я тогда устроил потоп. Его я хотел утопить, как ведьму. Давно мечтаю с ним разобраться. Ну ничего, мы еще посмотрим. Вот сейчас насажу его на вертикаль, и он будет у меня как все.
Я тащу с кухни табуретку и снимаю Микки Мауса со стены. Я уже знаю, как его наказать. Меня научили дядя Володя и мамин крест. Я прибью его гвоздями — прямо за руки и за ноги. Чтоб знал, каково было Боженьке, и не лыбился, как параша. Вот только дощечек никаких у нас нет. Зато у мамы на зеркале лежит толстая Библия, а на ней сверху — Сонник. Можно прибить Микки Мауса к книжке. Но за Библию мама будет сильно ругаться, а за Сонник — вообще убьет. У нас еще были книжки дяди Володи, но мы их отдали ему на зону. Только одна осталась. Она до сих пор лежит в туалете за унитазом. Дядя Володя всегда ее там читал.
Я притаскиваю книжку в комнату. Она как раз подходит для Микки Мауса. Дядя Володя называл ее «Николо Макиавелли». Жалко, я читать не умею.
Я раскладываю Микки Мауса на обложке и по очереди забиваю в него гвозди от солдатиков. Сначала в уши, а потом в лапы. Это еще круче, чем вертикаль власти. Мне кажется, с каждым гвоздем я все больше делаюсь сверхчеловеком. Даже пися в трусиках почему-то напрягается.
Теперь Микки Маус крепко прибит к Макиавелли. Я поднимаю его и ношусь с ним по квартире, чтобы все видели меня и этого унтерменша. Потом я еще подбегаю к окну — пусть педофилы и гомосеки тоже посмотрят.
Но этой суке хоть бы что. Она улыбается. Я вижу, как его рожа отражается в стекле. И от этой улыбки я опять чувствую себя унтерменшем. Со злости я швыряю книжку на пол. Но он улыбается. Я пинаю его злобно и страшно. А он так скалится, будто с ним играют. Тогда я хватаю молоток и херачу его со всей дури двумя головами. Но ему пофиг. Он продолжает лыбиться. Да эта тварь просто смеется надо мной, над мамой, над дядей Володей, над Боженькой, над вертикалью. Он над всеми нами смеется. Нужно согнать эту сраную улыбку с носатой морды. Совсем. И я знаю как. Я сожгу ведьму.
Я беру лампаду с зеркала и сую поганую мышь носом в огонь. На носу загорается маленький огонек, а к потолку начинает подниматься черный вонючий дымок. Я кладу книжку на пол и ложусь рядом. Огонек очень слабенький и горит ужасно медленно. Я опять беру лампадку и поджигаю Микки Мауса с разных сторон. Он пока еще улыбается. Огоньки растут все выше и потихоньку ползут навстречу друг другу. Это так красиво — нельзя оторваться. Только дыма много и воняет сильно.
Огонь дразнится язычками. Язычки крепнут и сходятся все ближе. Микки Маус из разноцветного начинает превращаться в черного. В какой-то момент он вдруг резко вспыхивает весь и сразу, так что мне уже не видно улыбки. А под ним быстро-быстро разгорается Макиавелли. Вся комната в черном дыму. Мне уже трудно дышать. Горло противно дерет. Микки Маус полыхает. Это офигенно круто. Я самый главный на свете.
Палас вокруг костра быстро чернеет. И чернота ползет прямо на меня. Черная тень ползет по серому паласу. Блин, я устроил пожар!
Сначала я хочу бежать из дома и звать маму. Но мама ни за что не должна узнать о пожаре. Его нужно спрятать, пока она не заметила. Я хватаю что-то большое и мягкое, накрываю огонь и наваливаюсь сверху животом. Дым щиплет глаза. Я кашляю. Подо мной мамина подушка. Больше всего я боюсь, что огонь прожжет ее. И я сам тогда загорюсь, как Микки Маус. Но почему-то ничего не происходит. Мне даже не горячо.
Когда я разжмуриваюсь и осторожно заглядываю под подушку, там уже нет никакого огня. Только узенькие оранжевые пятнышки. Я приношу с кухни воды и заливаю последние следы. Все-таки я победил. Я все-таки вовсе не унтерменш. Микки Маус совсем черный, сморщенный и уже не улыбается. Теперь только спрятать его куда-нибудь подальше.
В прихожей хрустит замок. От этого хруста мое сердце как-то сразу поворачивается вместе с ключом. Это мама вернулась. Я живо пинаю под кровать труп Микки Мауса. Сейчас только в наручники влезть — и никто не узнает.
Но на паласе посреди комнаты здоровенная дырка с черными краями. Ее уже никак не спрятать. В квартире жутко воняет. И самое главное — я не успел прибить назад моих солдатиков. Я все-таки заигрался. Я совсем забыл про маму. Какие уж тут наручники. Мама все равно догадается.
Я кидаюсь в туалет мимо открывающейся двери, достаю из ведра самую толстую, самую жгучую розгу и выскакиваю прямо навстречу маме. От мамы пахнет духами. В руках у нее шуршат пакеты. Она принесла мне селедки, гороха и свежих просвирок.
Мама. Мамочка. Прости меня. Я люблю тебя. Я опять нашалил. Я опять не послушался и обманул тебя. Я просто хотел поиграть. Как учил дядя Володя. Не сердись, мамочка. Я до сих пор люблю дядю Володю. Даже дырявого. Ведь он меня правильно воспитал. Я играл в вертикаль и порядок. Ведь нам нужен порядок, мама. Ведь нельзя, чтоб без вертикали. И я совсем нечаянно устроил пожар. И чуть не разбил окно. Я больше не буду. Честное слово, мамочка. Я буду все время сидеть у батареи. И никогда больше не пойду к окну. И не буду играть с молотком. Мама, я уже совсем послушный. Я уже почти выучил «Отче наш». Вот смотри. Отче наш, иже еси на небеси. Да святится имя твое. Да приидет царствие твое. Видишь — я помню. Можешь меня наказать — вот. Сильно-сильно. А потом я буду стоять на горохе, хоть до ночи. Хоть до завтра. Хоть сто лет. Стоять и молиться. И даже не пикну. А хочешь — прибей меня гвоздями к полу. Я потерплю. Боженька терпел — и я потерплю. Я уже большой и сильный. Я больше никогда не буду унтерменшем. Обещаю, мамочка. Только не надо. Ну пожалуйста. Пожалуйста, не надо. Я все сделаю, мама. Ты только не надо. Ради Боженьки. Ради Володи. Ради всего. Не устраивай мне ювенальную юстицию.
1 От
нем. Untermensch — недочеловек.
2
Так говорил Заратустра (нем.).