Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 11, 2016
Об
авторе | Наталия Евгеньевна Соколовская — писатель, переводчик грузинской
поэзии (Тициан Табидзе, Отар Чиладзе,
Джансуг Чарквиани и др.).
Автор книг «Литературная рабыня: будни и праздники» (М., 2007, СПб., 2011),
«Любовный канон» (СПб., 2011), «Вид с Монблана» (СПб., 2012), «Рисовать Бога»
(СПб., 2012). В «Знамени» опубликована повесть «Буквы» (2016, № 6). Живет в
Санкт-Петербурге.
— Мама… Я же все слышу через стену. Ты второй час причитаешь… Выключи комп! — Сын заходит в комнату. — О! Бутылка. Вот новости.
— Нет, ты только посмотри… — Она ставит на повтор уже многократно просмотренный сюжет: прямой эфир аварийного запуска ракеты «Протон». — Всхлипывает: — Да они жизнь мне поломали…— Размазывает по лицу слезы вместе с тушью.
— Да? А разве не я с отцом?
— Не ерничай… — Она пьет из стакана и наливает еще.
— Пьяная женщина — это ужасно.
— Ужасно… Это, правда, ужасно… — Она придвигает еще один стул. — Это ужасно… посмотри, сразу же видно, что все пошло не так, с первой секунды. Видишь цвет! — Она указывает на сопло, из которого, в отличие от остальных, бьет не белый, а темно-коричневый огонь. — А этот дурачок-комментатор: «Сказочная картина!» …Ничего, ничего не понимает. Видишь, сразу наклон, и повело… и вращение по оси… Это конец, конец…
Голос за кадром дрогнул: «Что-то, кажется, идет не так… Кажется, это будет катастрофа». Стало слышно, как сбивается дыхание говорящего.
— А что ему делать? Материться в эфире? От такого зрелища может удар хватить…
Ракета на какой-то миг зависла, потом клюнула носом, пошла перпендикулярно вниз, взорвалась в воздухе и потом еще раз, на земле.
— Удар, говоришь? Да они, видать, адаптировались! Глянь статистику. Хоть за десять последних лет. Нет, ты глянь! — Она щелкает на одну из закладок. — Вот. А вот прошлый год, весна… две аварии за месяц. — Щелкает на следующую закладку. — А вот тут почитай. — Воруют. Зарплат рабочим не платят… Двадцать уголовных дел. И где? На строительстве нового ко-смо—дро-ма! Представляешь?!
— Слушай, а может, ну его, космодром этот. Ты посмотри, где они его строят. Если что — хороший подарок китайским товарищам. Расстояние до границы, как от нас до Выборга. Час езды.
Она тихонечко, как ребенок, плачет:
— Все у меня отняли, все, всю мечту мою…
— Слушай, тебе лечиться надо. Ты застряла во времени, понимаешь? Застряла на своей звезде КЭЦ, в своей школе с самолетом. Причем в начальных классах.
— Ха! Это я-то застряла?! Да лучше так застрять, чем… вот… как… — Она делает широкий жест рукой и чуть не падает со стула.
— Хорошо-хорошо… С чего тебя сейчас-то разобрало? — Сын уносит бутылку с остатками вина на кухню.
— С чего разобрало? — переспрашивает она и думает, что правильно сделала, когда, рассказав сыну про звезду КЭЦ, не рассказала, что до сих пор летает во сне. — С чего разобрало?! — кричит она ему вслед и уже сама себе отвечает: — Не знаю. Может, из-за письма разобрало…
*
В сорок с лишним она с удивлением обнаружила, что летает. Сон был один и тот же, и бог знает сколько он уже ей снился. Может быть, даже всегда. Но она, проснувшись, забывала его, пока однажды не ахнула, увидев зацепившийся за провода воздушный шарик: «Так я ж сегодня летала во сне!». И с того момента стала помнить все полеты.
В детстве тоже были сны, локальные, домашние: вдруг она чувствовала, что сейчас взлетит, и правда взлетала и зависала под самым потолком, разглядывая тонкую паутинку в углу. Движимая легким потоком воздуха, она двигалась в сторону форточки или открытого окна и тут просыпалась.
Теперь же было иначе. Теперь она взлетала с улицы, по которой только что шла, и, старательно облетая провода и ветки деревьев, поднималась высоко, выше домов и облаков, туда, откуда земля казалась похожей на расстеленную карту. Нетрудным усилием воли она держала равновесие, регулировала скорость и направление полета и при этом успевала отметить, что на такой высоте ей не холодно. В снах тело становилось ее летательным аппаратом, и это было, как будто было всегда. Но в какой-то момент начиналось падение. И мягкая посадка на обе ноги (как при прыжке с парашютом) приносила не облегчение, а досаду.
Полеты во сне можно было бы, по Адлеру, объяснить наличием комплекса неполноценности и жаждой власти. Или, по Фрейду, подавленной сексуальностью. Эти объяснения годились, но так, как годится старое пальтишко для того, чтобы добежать до ближайшего магазина. И только Юнг предлагал настоящую экипировку — для дальнего путешествия. Но еще раньше слово было найдено поэтом, усилившим существительное «побег» наречием «давно» и глаголом «замыслил»…
Иногда она знала, что летит над своим городом, иногда в ее городе жили те, кого давно уже не было в живых. Иногда это были незнакомые места. Иногда ей снилось, что она летит через всю страну, с востока на запад, над сплошными облаками, как бы над морем, и все время видит впереди себя неподвижное закатное солнце, проливающее на облака багровый свет… и вдруг облака эти начинали расступаться, вздымались, как воды Чермного моря, и вот обнажалось дно… она вглядывалась, но там, внизу, не видно было идущих людей, а видно было одно широкое, необъятное пространство, где много лесов, полей и рек…
Но были сны, в которых она поднималась еще выше, тело ее становилось невесомым, и ей становилось спокойно, как в материнской утробе…
*
А письмо, действительно, пришло.
Кроме коммунальных счетов в почтовом ящике постоянно обнаруживалась реклама ремонтных фирм («Месяц до конца акции!»), ткацкой фабрики («Распродажа постельного белья!»), оконного завода («Старые цены — новые скидки!»), а также муниципальная газетка (на первой полосе дамочка, глава районной администрации, копирующая костюмом бывшую губернаторшу по прозвищу «Министерство счастья»), брошюры карманной партии с фотографиями лидера (второе десятилетие все тот же бессмысленный мужчина с фирменной небритостью), предложения от банков взять кредит по «соблазнительной» ставке 26,9% годовых…
Иногда в ящик бросали конверты с «эксклюзивными предложениями». Два дня назад именно такое пришло от «Царского монетного двора». Монетный двор в городе, конечно, имелся, на территории Петропавловской крепости. Но слово «царский» сигналило о том, что двор с конверта левый, потому что настоящий до сих пор обходился без уточняющих прилагательных.
Она вскрыла конверт и достала: письмо на мелованной бумаге, подписанное неким (без указания должности) Михалковым-Эсмархом, две рекламы с изображением медалей в обрамлении триколора и георгиевской ленты, конверт с обратным адресом («Пожалуйста, наклейте марку»). На конверте ей бросилась в глаза фраза о «гарантированном приоритетном резервировании» (не многовато ли рычания?)… В письме сообщалось о мемориальной медали «из благородного серебра» (бывает иное?), а ее саму комплиментарно именовали «уважаемым коллекционером» (каковым она ни разу не являлась). В примечаниях указывалось (мелким шрифтом), что, при согласии на резервирование заказа, ее персональные данные «в течение пяти лет с последующим продлением будут использоваться и распространяться (еще чего не хватало!) в целях дистанционной торговли». Также указывалось на неоспоримые финансовые («скидка 50% при условии заказа в течение пяти дней») и моральные («эксклюзивное персональное право», тавтология, но звучит внушительно) выгоды при заказе первой из предложенных медалей. Завершало все предостережение: «Ввиду ожидаемого высокого спроса (тут бы запятая или тире не помешали) на этот крайне востребованный (крайне, Карл!) предмет нумизматического коллекционирования (или тут) были введены строгие ограничения на резервирование: не более одного экземпляра на семью». «Строгие ограничения», «не более одного экземпляра»! — слова бьют в точку: генетическая память постсоветского человека при любом намеке на дефицит должна активизироваться: «югославские сапоги» (одну пару в одни руки), «польская кухня» (не забыть отметиться), «Жигули» (очередь), «продуктовые наборы» (на работе), «талоны» (везде), «карточки» (Ленинград), «туалетная бумага» (в соседнем магазине выбросили, но это уже в перестройку)…
На одной из рекламок был изображен трехстворчатый складень: маленький альбом для хранения медалей. (Похожие альбомчики предлагали в вагонах метро бойкие торговцы: «Семейная реликвия! Памятные монеты в честь присоединения Крыма и Победы в Великой Отечественной войне! Почти даром!»).
Медали, расположенные в углублениях складня, являли зрителю аверс («Запуск первого спутника Земли», «Первый полет человека в космос», «Первый выход человека в космос») и реверс (у всех трех одинаковый: «Выдающиеся достижения России в космосе»). Она пригляделась и хмыкнула: уже на околоземной орбите корабль изображен с неотделившимися ступенями ракетоносителя…
Письмо пришло как раз накануне пятьдесят пятой годовщины полета Гагарина. С «грандиозной скидкой» предлагалась медаль, посвященная первому космонавту. Вот он, в скафандре, улыбается открыто и доверчиво, не ожидая никакого подвоха из будущего.
Упрятывая бумаги в конверт, она думала о том, как ловко все устроено: в прошлом году разводили на Победу, а в этом разводят на Космос…
*
«Школой с самолетом» и теперь называли в соцсетях школу, которую она когда-то окончила. Самолет стоял на грубом постаменте (одноэтажной кирпичной будке с садовым инвентарем внутри). Это был настоящий реактивный МиГ, такие летали в войну, такие «выполняли интернациональный долг» во Вьетнаме, и на таком во время испытательного полета погиб в шестьдесят восьмом космонавт номер один Юрий Гагарин.
Установка самолета была заслугой школьного директора Анны Ивановны, которая ушла на войну, мечтая стать летчицей. Мечта ее не сбылась. Зато теперь Анна Ивановна смогла раздобыть списанный МиГ, ставший особой школьной гордостью и предметом вожделения учеников соседних школ.
На площадке возле самолета, обсаженной тоненькими, а потом вымахавшими в рост четырехэтажной школы березами и осинами, проводились торжественные линейки: из репродуктора, прикрепленного к будке-постаменту, несся знаменитый «Марш авиаторов», и детские сердца бешено колотились от восторга: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, преодолеть пространство и простор. Нам разум дал стальные руки-крылья, а вместо сердца — пламенный мотор…».
Дети стояли вокруг самолета, подняв руку в пионерском салюте, и что было силы вторили репродуктору. Они, — по крайней мере, им всем хоть на миг так казалось, — были готовы на подвиг во имя того, чтобы неведомую сказку воплотить в жизнь… Их шеи, напрягшиеся от пения, были схвачены шелковыми галстуками цвета свежей крови, и все они были той сакральной жертвой, которую раз за разом, поколение за поколением, пестует на свою потребу государство, чтобы совершать круговой путь в истории.
Военную составляющую марша девочка не замечала. Вернее, изо всех сил старалась не замечать. Ведь это было про страшное, про то, что стало неотличимо от повседневности. На гражданской обороне их учили разбирать и собирать винтовку, стрелять в школьном тире, бегать в противогазах, накладывать шины на условно сломанные конечности и бинтовать условные открытые раны. На плакатах был изображен ядерный гриб, различные типы бомбоубежищ, в том числе и щели, совершенно бесполезные в условиях тотальной радиации… а также искалеченные, покрытые ожогами и язвами люди и животные, жертвы взрыва… Бинтовала она хорошо. И стрелком оказалась метким. И ходила вместе со всеми в ЦПКиО прыгать с парашютом с вышки. И даже азбуку Морзе легко освоила. Наверное, старшие считали, что и азбука, и противогазы, и парашюты, и винтовки пригодятся при ядерной бомбардировке, а потом и в условиях «ядерной зимы», которая, как говорили, непременно наступит. Неуспевающих на уроках по гражданской обороне не было. Странным образом так выходило, что для войны и она, и большинство ее одноклассников были приспособлены куда лучше, чем для мира. Военные навыки у детей брались как бы ниоткуда, помимо воли, точно передались по наследству. Но от этого девочке становилось еще беспокойнее и еще больше хотелось сбежать…
…Главный смысл «Марша
авиаторов» заключался для нее в четырехкратно повторяющейся строчке припева:
«Все выше, и выше, и выше!» Именно это было важно, а не что-то другое. А «выше»
был Космос, который, — так ей казалось, — отменял все прежнее. В Космосе все
было иначе. Там царил вечный мир, а войны и страдания, распри и несправедливости,
обиды, нанесенные людьми и народами друг другу, — отменялась… В Космосе история
человечества начиналась заново, с чистого листа, навсегда — торжественно и
чудно…
Свою школу девочка называла «звездой КЭЦ», так, по имени космической станции, назвал свой фантастический роман писатель Беляев. Единственная в городе, ее школа носила имя Константина Эдуардовича Циолковского.
В подвальном этаже школы, возле тира, был устроен музей: там, на потолке, масляными красками были нарисованы планеты Солнечной системы, а на стенах висели плакаты с чертежами космических аппаратов и расчетами будущих полетов. Стенды с фотографиями Циолковского занимали особое место. На одной из фотографий рано оглохший ученый был запечатлен со слуховой трубой: не менее метра в длину, с широким раструбом, напоминающим радар, — она, кажется, была способна улавливать не столько человеческую речь, сколько сигналы из недр Вселенной…
Рядом с бюстом «отца русской космонавтики» лежала его перепечатанная на машинке биография, в которой ни слова не было про арест и Лубянку. Впрочем, об этом факте вряд ли знал и кто-то из учителей, а если и знал, то помалкивал. Не знал никто, скорее всего, и об эзотерических штудиях Циолковского, о его идее «лучистого человечества».
…Самолет, стоящий во дворе, конечно, не мог заменить собой ракету, но он как бы приуготовлял учеников к тому главному, космическому, ожиданием чего жила вся школа.
Каждому ученику хоть однажды в виде поощрения (за успеваемость класса или показатели по сбору макулатуры) случилось подняться по приставленной лестнице, встать с помощью учителя по гражданской обороне на покатое крыло и, держась за фюзеляж, шагнуть внутрь самолета. Учитель задвигал стеклянную выпуклую крышку кабины, и ученик теперь видел над собой только небо. В кабине, оказавшейся неожиданно глубокой и узкой, ученик, стиснутый креслом пилота и привязными ремнями, чувствуя себя одним целым с металлической птицей, проводил несколько мгновений, вцепившись в руль высоты или беспорядочно тыкая пальцами в приборную доску. Несомненно, это была инициация, смысл которой никем так и не был разгадан.
В конце восьмидесятых школьный МиГ под воздействием времени, дождя, ветра и снега начал разрушаться. Да и мальчишки-старшеклассники перестали церемониться: курили, забравшись в кабину, ходили по фюзеляжу, фотографировались на постаменте…
Для поддержания самолета денег не было. В конце концов, уже в середине девяностых его разобрали и сдали в утиль. И все-таки, несмотря на жалкое слово «утиль», участь «их» самолета, долго стоявшего на виду и воодушевлявшего несколько поколений школьников, — казалась не столь унизительной, сколь участь ракетоплана «Буран», умного корабля, придуманного для долгой космической жизни, а совершившего всего один полет, упрятанного в ангар и погибшего спустя полтора десятилетия под обвалившейся прогнившей крышей.
…Однажды, когда девочка училась еще в начальных классах, случилось невероятное. В их школе появился настоящий ковчег завета. Так капсулу с «заветами будущим поколениям» назвала она много лет спустя, когда рассказывала об этом сыну. Но и слово «капсула» было отличным и означало почти что «отделяющуюся капсулу космического корабля». Собственно, их капсула с заветами и была маленьким космическим кораблем, отправленным, чтобы преодолеть время.
В апреле, в День космонавтики, на торжественной общешкольной линейке серебристую продолговатую емкость с запаянными внутри заветами, содержание которых оставалось для всех тайной, вмуровали высоко в стену актового зала, справа от сцены.
Первые годы место, куда вмуровали капсулу, было отчетливо видно, и, приходя в актовый зал, служивший одновременно столовой, девочка каждый раз находила его глазами. Со временем все привыкли к тому, что в их школе, кроме самолета, есть еще и послание в будущее. Потом в школе сделали ремонт, актовый зал покрасили, но все же темноватый квадратный след на стене был виден. Прошло еще два-три года, и след стал едва различим.
Сначала девочка боялась, что о капсуле с заветами позабудут, хотя сама мысль, что такое можно забыть, казалась невероятной. Но беспокойство за капсулу вытеснили другие школьные беспокойства и заботы, к тому же времена, в которые было отправлено послание, все никак не наступали.
…Прошло много лет, большая часть жизни. И вот в телефонном разговоре с одноклассницей Милкой, единственной, с кем не была утрачена еще та, школьная, дружба, она по какой-то цепочке ассоциаций вспомнила и торжественную линейку, и закладку капсулы. Воспоминание оказалось настолько ярким, что она воскликнула посреди разговора:
— А ты помнишь про капсулу?
— Какую?
— Ну как же! Школьную, с заветами будущим поколениям! — На том конце наступило молчание. — Третий, кажется, класс. Помнишь? В актовом зале?
Подруга еще немного помолчала, а потом неуверенно проговорила:
— В стене… справа от сцены?..
— Уф! Хорошо, что вспомнила… А то пришлось бы думать, что мне все приснилось. Или что это плод воображения… Но разве капсулу можно вообразить?
— А вот только… интересно… когда ее достали?
— То-то и оно, что интересно. При нас точно не доставали… Значит, потом. А музей ты помнишь? Помнишь, как мы с тобой туда бегали, чтобы…
— …молиться!
— Да!
…И действительно, несколько раз они с Милкой сбегали с уроков, чтобы, тайком проникнув в пустой музей, тихонечко плакать и молиться своими детскими словами и возле фотографий погибших космонавтов Добровольского, Волкова и Пацаева, и возле фотографии такого красивого и тоже погибшего космонавта Комарова… И только возле Гагарина они не плакали: им казалось, что он не умер, а если и умер, то как-то не по-настоящему.
— Да… Как странно. О Гагарине мы не плакали…
— Знаешь, Милка, а может, и правильно, что не плакали… Я читала… ты посмотри, сейчас много чего в сети выложено… читала его отчет о полете, секретный, ну, когда-то секретный… Знаешь, это такой текст… архетипический, что ли… Ведь Гагарин тогда в космос, как на заклание, шел… начальство спешило, мы с американцами только и делали, что сама-знаешь-чем мерялись… А почти все старты, беспилотные, были неудачные… и корабль был — уж по нынешним временам точно — корыто… и он знал, и превозмог свое человеческое — страх… И вот — это восхождение… он этот корабль точно на себе нес… а потом приземление… Он на вспаханное поле упал, как зерно в землю… Он как бы заранее… вот это — «смертью смерть поправ»… Представляешь, он даже такую деталь отметил — пашня еще не высохла. Он же деревенский мальчик был… Знаешь, Милка, если вдуматься, все, как сказано, так и вышло: сначала был удар сильный, земля дрогнула… это капсула упала, и лежит, точно отваленный камень… потом Гагарин приземляется на своем парашюте… и парашют у его ног, как сброшенные пелены… и на поле — две женщины, маленькая и старая… увидали его, испугались страшно…
— Ну, ты… того, подруга… С женами-мироносицами как-то чересчур…
— Да отчего ж «чересчур», если все так и было!
— Вообще-то эти «мироносицы» могли милицию вызвать, и повинтили бы первого космонавта, как диверсанта какого…
— Так они чуть было и не побежали… на садовника он точно похож не был… Представляешь…идет прямо на них, вытянув руки, и через скафандр, глухо так, кричит: «Я свой! Советский! Я прилетел из космоса!». …А тут трактористы подбежали, подтвердили, да, мол, радио только что передавало… А он им говорит, где тут у вас телефон, мне позвонить надо… Милка, ты чего хохочешь?
— Да представила себе… «где тут у вас телефон…» …А ты прямо как народная сказительница. Подожди, слезу утру… Пока ты вещала, я тут зашла на сайт школы… Представляешь, она больше не имени Циолковского! Кому это мешало, интересно… Но музей сохранился, даже процветает…
— Знаешь, Милка, — она замялась, прикидывая. — Вот я завтра, пожалуй, позвоню в дирекцию и спрошу про нашу капсулу… ведь кто-то ж, в конце концов, открыл ее и узнал, что там было написано…
*
— И что там было написано? — Сын ставит перед ней чашку с чаем. — Осторожно, горячий. Руками не размахивай.
— Не знаю…
— То есть как?
— Да так…
— Не темни.
— Кому нужны какие-то просроченные заветы, если не помним, сколько у нас космонавтов вместе с… — она показывает глазами на потолок и быстро закрывает руками клавиатуру, — …летающими. …Э, нет! Погуглить каждый может… Хорошо. Хотя бы женщин-космонавтов — сколько?
— Две — точно. Да? Молчишь. Значит, три! Ой… не смотри так. Четыре?
— Четыре. Никто сразу не сказал. Я на знакомых проверяла…
— Слушай, а давай ты будешь пятая! Я назначаю тебя нашим семейным женщиной-космонавтом… Идет? Это даже покруче будет, чем звезда КЭЦ, или там «лучистое человечество»…
— Покруче «лучистого человечества»? Это ты загнул… Это, знаешь ли, такая вещь… непостижная уму…
— Да что уж такого особо непостижного… превращение мозга в лучистую энергию. Самую совершенную форму материи… Тут твой Циолковский вполне с Хокингом смыкается. Ну, это, ясное дело, через миллиарды лет, в терминальную эру, когда мы соединимся со всем Космосом… станем бессмертными во времени и бесконечными в пространстве… Хотя некоторые футурологи считают, что все произойдет раньше.
Она прищуривается:
— Ты это серьезно?
— Цитирую. Я, видишь ли, тоже не чужд прекрасному.
— И ты веришь?
— А что? Оптимальная форма жизни. Все к тому идет. Уже сейчас незрячие могут видеть, а глухие — слышать… Ма-а-ленький чип в мозгу. С обонянием то же самое. Память, эмоции… Потом эта электроника скоординирует свою деятельность, оптимизируется… Тело со временем станет анахронизмом… Это балласт. Этап эволюции. От тела только проблемы…
— Оптимизация, говоришь?.. Мне нравится. А вот как же… ну, любовь, например…
— Твоя ирония мне даже обидна. Чувства, ощущения… любые, если ты об этом, они тоже здесь… — Он постучал пальцем по голове.
— Так-то оно так… Но…
— …Но, ах, музыка! Ах, литература!..
— А что смешного?
— А кто тут смеется? Мало уже созданного? Твои творчество и чудотворство не отменяются. Собственно, там больше и заняться будет нечем. Сказал же классик: «…А только б вечность проводить»… Думаю, это самое приятное из всех возможных времяпровождений.
— Да ты, я смотрю, подковался… Хорошо, что я поздно тебя родила…
— Не улавливаю логики… Ты ж еще внуков должна понянчить…
— И для внуков тоже хорошо, потому что… вот это… — Она делает круговое движение рукой и морщится. — Вот это кольцо времени… вдруг хоть вы сможете прорваться…
— Точно. Прямо в терминальную стадию.
— А ты, оказывается, романтичный…
— Каким же еще может быть сын пятой женщины-космонавта? Но переплюнуть твой «Альдебаран» у меня не получится.
*
«Звездный городок», в котором жила девочка во время летних каникул, не был городком. Так первые обитатели прозвали свое садоводство, возникшее в самый разгар эры пилотируемых космических полетов. Было в городке всего четыре улицы: Взлетная, Гагарина, Терешковой и Комарова — узкие, на ширину грузовой машины, и длинные — больше трех километров каждая. И каждая могла бы сойти за взлетную полосу, ведущую от основной дороги к ближнему лесу, если бы не холм, деливший садоводство на две половины и получивший прозвище «бугор». «Ну что, Анна, пойдем поглядим, что там “за бугром” творится», — говорил, подмигнув ей, отец, и они шли обозреть сверху забугорные «сотки», а также колхозное поле, простершееся вдоль всего их садоводства.
Четыре «звездные» улицы в нескольких местах были разделены безымянными «пересечками»: для удобства сообщения между собой, а также с соседним, старым садоводством, возникшим еще в середине пятидесятых. По этим же пересечкам можно было попасть и на поле, которое каждый год было засажено кормовыми для нужд соседнего колхоза: то мягким душистым клевером, то веселым рапсом, то лиловыми люпинами или нежной люцерной.
Смысл всей местности придавали именно поле и те несколько холмов, к которым от садоводства были протоптаны тропинки, вливавшиеся в пыльную разбитую дорогу, ведущую от железнодорожного переезда в сторону дальнего, уходящего за горизонт леса.
К семейству этих холмов принадлежал когда-то и «бугор». Но теперь, поделенный на «сотки», застроенный и засаженный, он словно потерял свою сущность, опошлился. А холмы по-прежнему были полны не вполне ясного, но очевидного значения: они притягивали к себе, они были границей, одновременно отделяющей и соединяющей ойкумену «звездного городка» с остальным миром.
«Шесть соток», ставшие с годами именем нарицательным, и превращавшие «звездный городок» в большую коммуналку с прозрачными стенами, были выделены родителям девочки, потому что они трудились на большом разветвленном предприятии, которое, как тогда говорили, «работало на космос». Так или иначе, тогда почти все предприятия «работали на космос» (эвфемизм «оборонки»). И почти все имели свои садоводства. Но их, с «космическими» улицами, было единственным.
…Родители девочки поставили на своих сотках щитовой «финский» домик, посадили три яблони, вишню и сливу, а по периметру участка — кусты черной и красной смородины, разбили несколько необременительных грядок под картошку, лук и клубнику и стали наезжать по выходным, предпочитая, до поры до времени, отпуску на даче — поездки в Прибалтику или в Закарпатье на своем стареньком «Москвиче».
По одну сторону их соседями была семья инженера Петра с «головного предприятия», где работали и родители девочки. А по другую сторону — семья мастера сборочного цеха Евдокии с «дочернего», как называл его отец девочки, завода. По диагонали через дорогу поставила небольшой дощатый домик заводская штамповщица Мария. Этих соседей девочка знала лучше всего, потому что у них были дети, близкие ей по возрасту.
У подтянутого строгого Петра была дочь Ритка. Каждое утро она появлялась в белых гольфах, и потом весь день боялась их испачкать. Мать Ритки приезжала на выходные и ходила по участку в модных бриджах, аккуратно перешагивая грядки, разбитые родителями Петра, Риткиными бабкой и дедом.
У рыжей Марии были дочь и сын: шустрая Веруня (старшая) и серьезный толстый Тимофей (младший), любитель окрестных луж. Наломавшись днем в огороде, Мария садилась на покатое крыльцо и меланхолично смотрела, как всегда ровно подвыпивший отец Веруни и Тимофея уже третье лето сооружает дровяной сарайчик.
Склочная, разругавшаяся со всеми соседями Евдокия заселила на дачу свою мать, бывшую новгородскую крестьянку, которая быстро сделала из шести соток с глинистыми почвами — плодородный оазис.
Пока она истово, не разгибая спины, изо дня в день, с утра до вечера возилась с землей, сын Евдокии Виталик, тихий синеглазый мальчик, мастерил что-то возле сарая. Муж приезжал к Евдокии редко, и каждый его приезд кончался громкой ссорой.
Улица, на которой все они жили, носила имя космонавта Гагарина.
Приходили играть на их Гагарина и дети с других улиц: улыбчивые девочки-близняшки Маша-Саша с Терешковой, хитроватый Димон со Взлетной, задумчивый двоечник Сенька с Комарова.
Когда-то дети придумали игру: каждый вечер, если не было дождя или сплошной облачности, они седлали своих видавших виды «орлят», «школьников» и «ласточек» и, оставляя позади ревущего басом Тимофея на его трехколесном «дружке», с гиканьем и воплями мчались через поле к самому высокому холму — «сажать солнце».
На вершине холма веселость покидала их. Спешившись, они стояли, тихие и сосредоточенные, обратив лица к багровому шару, наблюдая за его движением к горизонту. Это зрелище, похожее на приземление грандиозного космического корабля, было тревожно-томительным в своей необратимости, и никогда не надоедало.
С высоты холма дети видели «звездный городок». Первые годы, пока не было электричества и дома освещались керосиновыми лампами, он казался почти неразличимым с местностью темным пятном, растянувшимся на отдалении, вдоль всего поля. Но однажды электричество провели, и тогда по вечерам городок стал походить на фантастическую многопалубную орбитальную станцию. И уже в сумерках дети возвращались домой, как возвращаются из открытого космоса на свой корабль космонавты.
После ужина и позднего вечернего чая девочка забиралась на лестницу, приставленную к чердачному окну, и смотрела на звезды, пока бабушка не спохватывалась и не загоняла ее спать.
В августе, особенно во второй его половине, небо в безлунные ночи делалось черным даже у горизонта, не говоря о сердцевине, и звезд, по мере вглядывания, становилось больше и больше… Непостижимые двести миллиардов галактик с каждой минутой проступали все отчетливей и ярче, как буквы секретного послания, написанного симпатическими чернилами. Девочке становилось трудно дышать. Этим возникающим ниоткуда буквам не было счета, они были вне ее и одновременно все находились в ее голове. И едва удавалось сложить их в слова, как тут же из глубины выплывали новые буквы, и, наконец, они превращались в плотный бездонный текст, полный знамений, превращались в твердь небесную, в полотно дороги, в блистающий кремнистый путь, ведущий одновременно внутрь и наружу.
…По-настоящему дружила девочка только с одногодкой Виталиком. В августе, отсидев по лагерям неизбежные одну-две смены, они приезжали в «звездный городок». К себе Виталик никого не приглашал из-за сердитой бабки, дрожавшей за свои грядки. Родителей девочки сохранность грядок беспокоила мало, но и ничего интересного на их участке не было, зато было рядом, на пустовавших шести сотках, где по плану должны были вырыть пожарный водоем, но пока не вырыли.
И вот на этом участке они с Виталиком из досок разной длины и ширины построили космический корабль, которому дали имя «Альдебаран». Корабль получился больше похожим на лодку-плоскодонку с двумя поперечными сиденьями. Но это было не важно. Важно было то, что ночью, в темноте, когда границы между их «звездным городком» и мировым океаном исчезали, «Альдебаран», нарушавший космическую тишину только стрекотом двигателей, чей звук так удачно воспроизводили разноголосые августовские цикады, — летел в глубинах Вселенной. И этот головокружительный полет был настолько явствен, что Виталика от страха однажды вытошнило прямо на палубу.
…Днем, возле сарая, пока бабка как одержимая сажала, окучивала и полола, Виталик мастерил детским перочинным ножиком маленькие звездолеты, их у него за несколько лет набралось около сотни. Вечером самые удачные он располагал вокруг космического корабля. Как он говорил, для охраны от неприятеля. И сколько девочка ни убеждала Виталика, что Космос — это не Земля, и никаких неприятелей там быть не может, Виталик стоял на своем, опередив тем самым на несколько лет лукасовские «Звездные войны», о существовании которых так, собственно, никогда и не узнал.
Виталикины звездолеты формой напоминали МиГ возле школы, в которой училась девочка. Когда она рассказала Виталику о МиГе, он моментально предложил угнать его, чтобы «смотаться отсюда», — все же это было настоящее средство передвижения, не то что их деревянный космический корабль. Откуда «отсюда», девочка не поняла. Но, скорее всего, имелась в виду дача с громкой руганью Виталикиных родителей и равнодушной ко всему, кроме «землицы», бабкой.
Узнав, что школьный самолет не имеет шасси и вообще стоит на постаменте, Виталик огорчился, но не слишком. Он сказал, что за городом, на болоте, куда он весной и осенью ходит со старшеклассниками, есть столько настоящего оружия, что если его починить, почистить и продать, то можно купить билет и улететь «куда захочется». И девочка подумала, что права ее классная руководительница, сердясь на мальчишек за то, что они «медленно взрослеют».
Но самым удивительным в Виталикином рассказе было не то, что неподалеку от города находится целый арсенал с винтовками, пистолетами, пулеметами и невзорвавшимися на войне снарядами, а то, что там «полно лежит и наших, и фрицев». «Как это — лежит?» — спросила девочка. «Да просто так, почти сверху» — снисходительно пояснил Виталик.
…Каждое новое лето дети, следуя заведенному ритуалу, «гоняли на холмы сажать солнце»: она, Виталик, Ритка, Веруня и ее подросший брат Тимофей — с Гагарина, Маша-Саша — с Терешковой, Димон — со Взлетной, Сенька — с Комарова. А уже после они с Виталиком встречались на своем космическом корабле, который все летел и летел во Вселенной, и конца-края этому полету не предвиделось.
Но однажды осенью Виталик и его приятель-старшеклассник подорвались на снаряде. Они нашли его на том самом болоте, о котором рассказывал Виталик и которое называлось Синявинским.
Девочка узнала о несчастье только следующим летом, когда, приехав в конце июня в «звездный городок», услыхала вой Виталикиной матери: разбирая что-то в сарае, она наткнулась на маленькие звездолеты, которые Виталик вырезал для охраны «Альдебарана». Корабля с красивым звездным именем тоже не стало: на месте пустовавшего участка весной вырыли наконец-то пожарный водоем.
Весь остаток дня простояв над круглым искусственным озерцом, похожим одновременно и на воронку от взрыва, и на заполненный водой кратер, образовавшийся при падении метеорита, девочка пыталась понять, что же на самом деле произошло с Виталиком. Единственно возможным объяснением было следующее: «Альдебаран» действительно столкнулся с метеоритом, но ее саму ударной волной отбросило на землю, а корабль с Виталиком на борту все так же мчится во Вселенной по своей уже новой, внеземной орбите.
…То лето должно было быть для девочки хорошим, потому что ее решили, наконец-то, не ссылать в пионерский лагерь, который она ненавидела: утренних линеек с барабанным боем и ежедневных занятий гражданской обороной хватало и в школе. К тому же в лагере, вдали от дома, мысль о предстоящей атомной войне с Америкой была настолько непереносима, что однажды девочка в полном отчаянии написала родителям письмо, в котором просила, «раз уж все равно мы все скоро умрем», купить ей собаку, о которой она «всю жизнь мечтала».
Учебный год закончился, впереди были два месяца летней свободы в «звездном городке», с закатами на холмах и полетами на «Альдебаране». Но все получилось иначе.
…Про Виталика девочка узнала в понедельник. А в среду три космонавта — Добровольский, Волков и Пацаев, экипаж корабля «Союз-11» — после месяца полета (девочка не пропустила ни одного репортажа с орбиты) вернулись на Землю мертвыми. Во время посадки весь воздух из спускаемого аппарата вышел, и сначала никто не мог понять, как же это произошло.
Похороны были через два дня, в пятницу, их показывали по телевизору. Давясь слезами, девочка смотрела, как ставят в Кремлевскую стену урны с тем, что осталось от людей, еще три дня назад живых, отважных и красивых, и почему-то вспоминала капсулу с заветами будущим поколениям, вот так же вмурованную в стену актового зала их школы…
В субботу вечером она увидела, как возле межи стоят Риткин отец Петр и ее отец. Они молча курили, а потом пошли в дом, на веранду, где отец достал бутылку водки, а мать поставила на стол картошку, соленые огурцы, колбасу и хлеб.
Шел одиннадцатый час белой ленинградской ночи, и солнце только начало спускаться к горизонту. Ни одной звезды на небе не было, да и быть не могло. Высаженные возле веранды флоксы с их свежим, горьковато-нежным запахом действовали, как анестезия. Девочка глубоко вдыхала, и голова у нее кружилась и от запаха флоксов и от того напряжения горя, в котором она провела последние дни.
Она сидела на крыльце и слушала через открытое окно, о чем говорил ее отец с Петром. Часть слов пропадала, да и кому принадлежат те, которые удавалось расслышать, тоже понятно не было, потому что говорили отец и Петр тихо, тише обычного.
— Вот беда…
—…беда…
— … если бы скафандры…
— …скафандры… Никите еще в шестьдесят четвертом надо было троих втиснуть в кабину, вот скафандры и долой…
— …и катапульты долой… и жмите, ребята, в открытый космос… ну, поехали… не чокаясь…
Какое-то время ничего не было слышно, а потом зазвенела посуда, и мать сказала: «Да вы ешьте, мальчики, ешьте, пожалуйста… а то вы только пьете и курите…».
Потом снова заговорили отец с Петром.
— …и простые кислородные маски спасли бы…
— …спасли бы… кабы были…
— …а в шестьдесят седьмом… Комаров… снова торопились…
Услышав про Комарова, девочка переместилась с крыльца на приступочку под самым окном веранды и теперь сидела, прислонясь спиной к стене. Космонавт Комаров, чью фотографию-открытку она купила в газетном киоске и прикнопила у себя над кроватью, был самым любимым ее космонавтом.
— …три аварийных пуска… Он ведь на госкомиссии так и сказал: «Корабль сырой…» …и полетел…
Стена работала как резонатор, и девочке казалось, что слова звучат прямо в ее груди, заглушая удары сердца.
— …наши, из московского КБ, рассказывали… солнечная батарея только одна раскрылась… системы отказывают… но он… ох, какой же он молодчага… сажал вручную… и все-все сделал, справился… а потом…
— …и брехня, что он матерился, крыл «партию и правительство»… не того пошиба…
— …брехня, конечно… просто хотелось, чтобы так было, чтобы крыл… от всех от нас… потому и слух… а они-то… эк обосрались… заявление ТАСС только на следующий день… Господи, что ж мы за люди такие…
— Вот такие… но, знаешь, даже странно, как совпало… расчет был у Никиты, или случайность?.. исход тот из лагерей и — первый спутник… а потом и первый человек… после всего, после всех унижений и несправедливостей… и вдруг… такой взлет… знаешь, появилось чувство… отец мой, когда в пятьдесят пятом вернулся… он долго не мог, ну… отмякнуть… — Тут девочка встрепенулась, потому что речь явно шла про ее уже умершего деда, которого она смутно помнила из своего раннего детства и знала, что когда-то он долго работал на «стройках коммунизма», как с непонятной усмешкой говорил отец. — …Не мог снова начать жить… никак… и вот, когда Гагарин полетел, он несколько дней был сам не свой, плакал, балагурил, смеялся… а потом сказал мне, что все то, прежнее, что так его мучило, — вдруг отодвинулось… вся та большая обида — простилась, что ли… Он много в те дни ходил по улицам, смотрел на людей… как они радуются друг другу, как открыты… ты ж помнишь, какие мы были тогда… И однажды говорит: «Знаешь, так хорошо! Благодаря этому мальчишке Гагарину нам всем удалось хоть немного побыть… — и отец помедлил, как бы слово подбирая. — …Немного побыть… народом…». И еще спросил: «Ты меня понимаешь? — А потом курил, сильно кашлял, он уже болен был, и, наконец, сказал тихо, горестно: — Больше такого случая не будет…».
…Про девочку забыли. От долгого неподвижного сиденья руки и ноги у нее затекли, и тело сделалось невесомым. Запах флоксов и усталость мешали ей сосредоточиться на чем-то, особенно удивившем ее в подслушанном разговоре, на каком-то совсем не страшном, легком, не взрослом слове. И вдруг она поняла, что этим словом было то, которое шесть дней назад истошно почти пропела Виталикина мать Евдокия: «Ма-а-а-а-а-льчик…».
…Шел первый час ночи с субботы на воскресенье. Она сидела, прижавшись спиной к дому, стоящему на улице Гагарина, и смотрела в ту сторону, где за улицей Терешковой и улицей Комарова было поле. Там, над холмами, за которые недавно село солнце, сиял немеркнущий свет белой ночи, и с каждой минутой он становился все ярче и ярче.
*
Жизнь текла своим чередом. Дети «звездного городка» росли, а взрослые старели и умирали. Первой не стало Виталикиной бабки, и теперь уже Евдокия сажала-полола-окучивала и собирала урожай картофеля, ягод и яблок, а «излишки» возила продавать в город. Муж ее после гибели Виталика не появился ни разу. С утра до вечера, год за годом Евдокия сновала по участку, и однажды, приехав на дачу после долгого перерыва, девочка обозналась, приняв ее за Виталикину бабку. Время, идя вперед, оказывалось позади самого себя…
Потом умерли родители Петра, и Ритка перестала приезжать на дачу, упорхнула в свою нарядную жизнь.
Потом, похоронив бесполезного мужа, умерла рыжая Мария.
Но еще до смерти Марии Веруня вышла замуж и разошлась, и вместо маленького Тимофея, погибшего на афганской войне, любителем окрестных луж стал ее сын, добродушный крепыш Федор. И жизнь на улице Гагарина как бы пошла на второй круг.
А через несколько лет уже сын девочки, сопя и поскуливая, крутил педали трехколесного велосипеда, пытаясь поспеть за Федором, который вместе с детьми близняшек Маши-Саши с Терешковой, Димона со Взлетной и Сеньки с Комарова мчался через поле на холмы «сажать солнце».
Иногда, в августе, когда сумерки переходили в черную звездную ночь, дети бывших детей разводили на самом высоком холме костер и сидели вокруг него, как сидят в ожидании помощи потерпевшие кораблекрушение путешественники, подбрасывая в огонь вынесенные на берег доски своего разбившегося корабля.
Задрав головы, они смотрели на проплывающие среди звезд другие корабли, но ни разу не было так, чтобы кто-то заметил свет их маленького костра.
*
— М-м-м-м… как-то пафосно, не находишь?
— Может быть. Но знаешь, однажды решила глянуть, где вы там… Дошла до поля почти на ощупь. И вижу — на холме, окруженный звездами, ваш одинокий костерок… Это было так… грустно…
— Да брось. Мы там дурака валяли… Курить учились и целоваться.
— Что-о-о?!
— Ну, хорошо, хорошо! Мы ждали какую-нибудь попутную летающую тарелку. Так лучше? Мне всегда казалось, что там идеальное место для парковки. Я даже деда туда водил, показывал… Эх, жалко, что ничего больше не будет…
— Жалко… Бабушку летом надо навещать почаще… Там теперь не «звездный городок», а некрополь какой-то…
…Сначала стали пропадать дети. Если первые полтора-два десятилетия садоводство походило на шумную детскую площадку, то потом улицы начали пустеть, и все реже слышались с участков голоса мам и бабушек, зовущих своих заигравшихся чад обедать-ужинать.
В начале нового века от первообитателей «звездного городка» почти никого не осталось, некоторые дома стояли пустыми и на глазах ветшали. У других дач появились новые владельцы, уже не имеющие никакого отношения ни к тем, кто жил здесь раньше, ни к тому «работавшему на космос» предприятию, которому принадлежал когда-то «звездный городок». Да и самого предприятия давно не было: в девяностые его сначала приватизировали, потом перепрофилировали, а потом распродали по частям.
Виталикина мать Евдокия завещала дом и участок какому-то дальнему родственнику. Но после смерти Евдокии он так и не появился… Участок быстро зарастал высокой сорной травой, с каждым летом подступавшей все ближе и ближе к дому.
В конце августа, выходя ночью посмотреть на звезды, девочка слышала, как, одно за другим, с короткими неравномерными интервалами, глухо ударяются о землю яблоки в Виталикином саду, точно он сам передавал ей азбукой Морзе какое-то неведомое послание оттуда, где продолжал лететь их космический корабль по имени «Альдебаран»…
Иногда девочка ходила на поле. Когда-то нарядно засеянное то люпинами и клевером, то рапсом и люцерной, оно так же, как Виталикин участок, зарастало сорной травой, потому что колхоз перестал держать стадо и кормить душистым разноцветьем стало некого. После травы пришла очередь бурьяна, борщевика и ольшаника, и теперь на холмы можно было попасть только кружным путем, по разбитой дороге, идущей от переезда.
Но однажды и у поля, и у холмов появился новый хозяин: ольшаник оказался выкорчеванным, а вдоль всего «звездного городка» пролегла непролазная широкая канава, обозначающая границу частной собственности.
Тем же летом началось строительство дороги, а возле переезда появилась растяжка с надписью «Зеленые холмы» и оповещением, что продажа домов в элитном коттеджном поселке начнется через год.
Преимущественно типовые, одноэтажные и двухэтажные коттеджи, огороженные низкими заборчиками, превратили почти инопланетный пейзаж с холмами в банальную канзасскую глубинку середины прошлого века. К тому же, несмотря на рекламу по радио и ТВ, покупать эти «дома под ключ» никто не спешил, отчего поселок напоминал город-призрак, оставленный жителями по непонятной и оттого особенно страшной причине.
Поле было потеряно. Оставались холмы. Но однажды они исчезли. И не потому, что их срыли. Напротив, — с точки зрения инвесторов и застройщиков, участки на холмах были самыми привлекательными. Однако, прокладывая новую дорогу, вбивая сваи для мини-электростанции, ни инвесторы, ни застройщики не вспомнили о старой дренажной системе, пронизывавшей все поле. И вот теперь грунтовые воды вышли наружу, а холмы самым волшебным образом сдулись, скукожились, и теперь навсегда, до скончания века, остались стоять в таком — в прямом и в переносном смысле — униженном виде. И девочка, разглядывая то, что осталось от холмов, с досадой подумала, что даже одомашненный бугор в их «звездном городке» избежал столь печальной участи.
*
— Что и говорить… настоящий конец географии… Я помню, как ты позвонила… с места событий, так сказать. Вот крику было… Весь курс мой слушал.
— Закричишь тут. Обложили ведь, гады…
— Но все-таки… Тебе-то лично — был знак…
…Под «знаком» сын имел в виду странное сооружение, возникшее неподалеку от заградительного шлагбаума, отделяющего ближнюю к полю улицу Комарова от нового поселка. Это был бетонно-серый шершавый, с круглыми окнами-иллюминаторами, шар, похожий на обгоревший корпус спускаемого аппарата, только в несколько раз больше. И сын тогда еще сказал, что, наверное, космонавт-Гулливер прячется где-то в лесу от нас, маленьких злых лилипутов…
— Да какой знак… просто архитектурный волюнтаризм.
— И все-таки это знак… Надо будет пойти, познакомиться.
— Это еще зачем?
— А вдруг там живет кто-то из тех, кто окончил твою школу. Ну, мало ли… проникся человек этими вашими… заветами…
— Не было никаких заветов.
— То есть как — не было?
— Да вот так…
И она рассказала, что на другой день после разговора с подругой Милкой позвонила в школу. Сначала попала в канцелярию. Там ей дали телефон заведующей музеем. Она представилась, объяснила, что училась давно в этой школе, и что при ней была закладка капсулы с обращением к будущим поколениям, и вот теперь хочет узнать, когда капсулу достали и что в ней было… Заведующая музеем растерялась. А может, испугалась: мало ли кто звонит? Вдруг из РОНО? Или еще откуда повыше… Сказала, что ничего не знает про капсулу, и попросила позвонить директору. Она позвонила директору. Та, видимо, уже была предупреждена. Говорила вежливо, но сухо. Когда услышала имена-отчества первых завучей и учителей, помягчела, рассказала про тех, кто еще жив. «Какое счастье! Софья Сергеевна жива! Мне тогда казалось, что она очень пожилая». «Нет-нет… Тогда ей было около сорока». «А что известно про капсулу с заветами?» «Капсула с заветами? Если честно, первый раз, от вас, про это слышу…» «Первый раз?!» «Именно так… Я здесь десятый год. До меня был директор, пятнадцать лет работал. До него был еще один, но очень недолго… А еще раньше — Анна Ивановна… Вы ее знали». «И — никто — никому — никогда — ничего — не — рассказывал?» «Нет…» «Надо спросить Софью Сергеевну!» «Да-да, конечно… Вы не волнуйтесь так, мы спросим…»
— Как же это возможно, забыть такое?
— Вот и я у нее спросила: «Как можно забыть такое?». И еще, дура несчастная, заплакала. Она растерялась, стала говорить, что, если я укажу место, то они могут попробовать…
— …Попробовали? Ты чай-то пей, остыл уже.
— Нет… Я сказала, что не помню точно… Ну, представь, долбить несущую стену… неизвестно ради чего… Да там, кажется, и капремонт был, и все давно переделали…
— Понятно… — Сын смотрит на ее усталое лицо, освещенное монитором. — Слушай, пятая женщина-космонавт, утро скоро… Мне в институт, тебе на работу. Вырубай эту адскую машину… И не грусти. Летом поедешь на дачу, приставишь лестницу к дому, залезешь, будешь смотреть на звезды…
— Ты откуда про лестницу знаешь?
— Бабушка рассказывала.
— А она откуда знает?
— А ей твоя бабушка рассказывала…
— Ну… прям эпос… — Она смеется.
— Да. У тебя получилось.
…Сначала долго ничего не было. А потом ей стала сниться какая-то местность со странно близким горизонтом, как если бы это было поле возле их «звездного городка», а видимая земля заканчивалась сразу же за холмами. В ее сне, похожем на явь, была ночь, и яркие звезды стояли в небе. Потом над самым большим холмом, — там, где дети разводили когда-то костер, — возникло свечение. Однако рассвет не наступал, и небо, лишенное атмосферы, оставалось черным, а свечение становилось все больше и больше и наконец оказывалось краем огромной восходящей планеты. А потом планета взошла полностью, зелено-голубая, в подвижных молочных разводах, наполненная до самых краев отраженным солнечным светом. Взойдя, планета вместила в себя и горизонт, и космос над горизонтом, и как бы сама стала космосом. И девочка по тому волнению, которое охватило ее, догадалась, что уже много раз была свидетелем этих восходов, но забыла об этом, а теперь вдруг вспомнила. Потом она почувствовала, что взлетает и вот уже летит в сторону бело-голубого сияния, и, наконец, сливается с ним для того, чтобы все, о чем она знала из рассказов других, увидеть своими глазами.