Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2016
Об
авторе | Давид
Маркиш родился в 1937 году в Москве, писатель,
автор книг прозы, переведенных на многие европейские языки. Живет и работает в
Иерусалиме.
Публикуем
рассказы из книги «Гранатовый лог. Двадцать писем пожилого господина»,
готовящейся к печати издательством «Эксмо».
ПИСЬМО ПЕРВОЕ. ГОНОРАР ЗА ПИСЬМА
Летом 72-го прошло полтора года, как я подал документы на эмиграцию в Израиль, прошение мое было отклонено властями без объяснения причин, и я «сел в отказ»; обычный ход событий по тем временам. До подачи, до тридцати с лишним лет, я жил по всеобщему советскому закону: сиди и не рыпайся. Подав, я «рыпнулся» — пришел во враждебное соприкосновение с властью, да и с обществом тоже: в глазах разогретых пропагандой трудящихся масс, из которых, строго говоря, и состояло ядро общества, еврейские «подаванты», а тем более «отказники» выглядели как отщепенцы и предатели социалистической родины. Между нами и советской жизнью возник, таким образом, ров или, если угодно, стена: здесь мы, там они. Налаженные связи между ними и нами истончали: наши интересы сводились к стремлению как можно скорее распрощаться с СССР навсегда, а это приравнивалось к преступлению. Направленные к одной цели, мы, главным образом, общались между собой, как в гетто. Отказ сплачивал нас, неприятие советского строя, силком удерживавшего граждан в границах страны, росло изо дня в день; мы успешно становились внутренними эмигрантами на «родине социализма». В самом начале 70-х нас было совсем немного, и это способствовало нашему единству перед лицом Красного фараона.
Нас было мало. И большая свобода манила нас, как голубой рассвет за горизонтом. Переступая порог ОВИРа, мы, безусловно, бросали открытый вызов системе. Но это был наш выбор.
Жуть и тоска положения усугублялись полнейшей непроницаемостью будущего. Мы — моя мать и я — знать не знали, что нас ждет: бессрочный отказ, тюрьма или сладкое чудо освобождения из советской неволи. Надежда на чудо была совсем худосочна: не то время, не те лица. И все же надежда подсвечивала наш безрадостный мир, как горящая спичка темную пещеру.
Среди семей расстрелянных руководителей Еврейского антифашистского комитета мы были первыми, подавшими на выезд в Израиль, — и попали в отказ. Нам казалось, что мы понимаем упорство власти: выпустить нас — открыть ворота перед вдовами и детьми других еврейских культурных лидеров, убитых антисемитским режимом. Это не принесет Кремлю ничего, кроме неприятностей. Вот нас и не выпускали… Но и держать нас взаперти — это тоже не приносило властям политических дивидендов. Давление Запада усиливалось, требования о свободной эмиграции евреев из СССР звучали все отчетливей — как гласно, так и подспудно. Горькие судьбы наших семей обсуждались в довольно высоких международных сферах, и советским представителям приходилось несладко: «Сначала вы убили их отцов, теперь добиваете семьи».
Возобновляя просьбы о выезде и исправно получая отказ за отказом, я приблизился к отчаянию на расстояние вытянутой руки. Каждый час, каждую минуту я ощущал полнейшую неспособность изменить ситуацию в свою пользу: власть брезгливо зажимала меня двумя пальцами, как червя или жука. В гнусном этом положении я мог повеситься или утопиться, но мне не хватало решимости.
Я как раз писал мой первый роман «Присказка» — писал украдкой, всякий раз перепрятывая у проверенных друзей по десять-пятнадцать исписанных антисоветских страниц. Я не хотел, чтобы, придя с обыском, кагэбэшники их у меня нашли: каждая главка обошлась бы мне в годик за решеткой, и так набежало бы с десяток. И все же
Лучше
лагерь и тюрьма,
Только
б не кололи яды,
Только
б не сойти с ума
За
больничною оградой.
Там
врачи — стукачи.
Санитары
— палачи.
Писание «Присказки» облегчало мне жизнь, но от отчаяния ничуть не освобождало.
Вот тут-то из Израиля позвонил по телефону неназвавшийся человек и сказал:
— Давид, постарайтесь связаться с женой Виктора Луи, ее зовут Дженнифер. Запишите номер ее телефона. Она англичанка. И она сможет рассказать вам о ваших перспективах на получение разрешения на выезд.
Телефон в нашей квартире прослушивался, в этом не было ни малейшего сомнения. Значит, на Лубянке знали об этом звонке и об удивительном совете, полученном из Израиля. Разумеется, позвонивший мне израильский незнакомец отдавал себе отчет в том, что телефоны отказников стоят на прослушке — в этом я тоже почти не сомневался. Значит, в Тель-Авиве кто-то хотел дать знать ГБ, что я буду искать встречи с Дженнифер Луи. Зачем? У меня не было ответа на этот вопрос, но я решил последовать совету незнакомца.
В начале 70-х годов имя Виктора Луи говорило о многом. Слухи о нем клубились в среде творческой интеллигенции и сводились к тому, что Луи, разъезжающий по всему белу свету с журналистским удостоверением лондонской Sunday Times в кармане — генерал госбезопасности и высокопоставленный эмиссар Кремля. Чем он там в действительности занимается в этих своих разъездах, творческая интеллигенция знать не знала и ведать не ведала, допытываться боялась, а догадывалась лишь об одном: Виктор Луи в высшей степени опасный и влиятельный человек. С ним, в частности, связывали, наряду со многим другим, скандал вокруг публикации книги мемуаров Светланы Аллилуевой «Двадцать писем к другу» и ее нежданный-негаданный «пиратский» выход в свет при посредстве сомнительного лондонского издательства «Флегон Пресс».
Сказать, что я знаком с Луи, было бы несомненным преувеличением. В конце 50-х на какой-то богемной вечеринке или, как сказали бы нынче, тусовке художник Илья Глазунов представил меня, молодого беспутного поэта, Виктору Луи, в то время корреспонденту шведской газеты. На том наше знакомство и закончилось.
Теперь, спустя пятнадцать лет, я снял телефонную трубку и не без опаски набрал номер Виктора Луи. Ответил мужской голос:
— Алло!
— Добрый день! — я сказал. — Будьте любезны Дженнифер.
— А кто спрашивает? — поинтересовалась трубка.
— Давид Маркиш. Мне звонили из Израиля и порекомендовали с ней связаться. — Скрывать мне, понятно, было нечего.
— Давид! — сказала трубка. — Это Виктор! Мы же знакомы, ты забыл?
— Нет, не забыл, — сказал я. — Но мне сказали про Дженнифер…
— Ну вот что, — перебил Виктор Луи. — Давай вечерком ко мне на дачу. — И адрес продиктовал.
Это было странно. Более чем странно.
Название подмосковной железнодорожной станции Баковка ни о чем не говорило советскому человеку, кроме того, что там располагался завод всесоюзного значения по производству презервативов. Там же, в Баковке, в двадцати минутах от Москвы, был расположен и дачный поселок, имя которого продиктовал мне по телефону Виктор Луи.
Особняк стоял в глубине большого участка, обнесенного довольно высоким забором, через который можно было перелезть, но за который нельзя было мимоходом заглянуть с улицы.
Калитка оказалась заперта. Я нажал на кнопку звонка, мне открыли. К дому вела по травяному газону ухоженная дорожка, по сторонам которой светлели пять или шесть садовых скульптур Неизвестного. Чуть в стороне от дома, среди деревьев, виднелось вытянутое кирпичное строение со сводчатыми воротами. У запахнутых наглухо ворот я разглядел черную «Волгу» с кагэбэшным номерным знаком МОК. Машина была пуста: ни водителя, ни пассажира, возможно, полковника. Это означало, что черная «Волга» принадлежит либо хозяину дома, либо, что верней, не я один приглашен приехать сюда сегодня вечером. И от близости невидимого кагэбэшника на меня повеяло тоскливой тревогой.
Я поднялся на крыльцо дома. В дверях меня встретил Виктор Луи.
Хозяин провел меня в гостиную — просторную, богато и со вкусом обставленную комнату, которую правильней было бы назвать гостиным залом. Картины в великолепных золоченых рамах висели по стенам, скульптурные бронзовые портреты задумчиво глядели на вошедшего. Я старался не глазеть по сторонам — не затем я, все ж, здесь очутился, чтоб пялиться на роскошную обстановку дома Виктора Луи.
— Мы ведь, кажется, были на «ты», — не столько спросил, сколько утвердил Виктор, усаживая меня за письменный столик изысканной старинной работы. Я не стал спорить, я вообще не собирался спорить с Виктором Луи ни на какую тему, а только слушать как можно внимательней. Сквозь толстые линзы очков Виктор глядел на меня несколько, мне казалось, сонно, а с лица его не сходила иронически-доброжелательная улыбка. На генерала, как они представляются рядовым штатским людям, он не был похож.
На картины не смотреть, на бронзу не смотреть, на антикварную мебель не смотреть, на опасного хозяина тоже не смотреть в упор. Оставалось несколько «нейтральных» предметов, среди них политическая карта мира на стене, густо испещренная флажками на булавках, словно оперативная карта военных действий на столе боевого генерала, в штабном блиндаже. Виктор, несмотря на сонность взгляда, засек мой интерес к карте.
— Флажками я отмечаю страны, где побывал, — сказал Луи. — Ну, Америка, Европа. Израиль… А вот совсем новенький флажок. Видишь? Это Тайвань.
Я смотрел на флажок в совершенном изумлении. В 72-м году советскому человеку отправиться на остров Тайвань было столь же фантастично, как слетать на Марс и вернуться восвояси, в Баковку. И что он там делал, на Тайване?
— Ты был в Израиле… — повторил я вслед за Виктором. Само слово «Израиль» в устах Виктора Луи звучало для меня святотатственно.
— Да, несколько раз, — подтвердил Луи. — Я лечу там спину, на Мертвом море. Очень помогает.
Расспрашивать его о болезнях спины и целебных свойствах Мертвого моря я не рискнул. Мне представлялся пассажир черной «Волги», незримо присутствующий при нашем разговоре, и это зябко настораживало.
— Хочешь выпить чего-нибудь? — спросил Виктор. — Саке?
Мне очень хотелось выпить саке, тем более что я в жизни никогда его не пробовал, а знал о нем исключительно из литературных источников — но опасение быть отравленным взяло верх над любопытством, и я отказался:
— Нет, спасибо. Что-то не хочется…
Луи не настаивал, и я пожалел, что отказался: может, и не отравленный был этот его саке.
— Как приедешь, — продолжал Виктор, — оглядись получше, не спеши. И не иди в кибуц, это жизнь не для тебя.
— Так значит, — сказал я, — нас выпустят? — Я хотел услышать это от Виктора Луи прямым открытым текстом, а не посредством доброго совета не идти жить в кибуц.
Луи поднялся из кресла, вышел из комнаты и вернулся с листком бумаги в руке.
— Вот, смотри, — сказал он и протянул мне затрепанный листок с машинописью. — Здесь двадцать три фамилии. Все отказники. Ты восемнадцатый по счету. Этот список мне передали в Иерусалиме и попросили помочь. Я помог: семнадцать семей уже уехали. Три семьи невыездные. А ты уедешь месяца через два с половиной — три. Сиди тихо и жди. — И он забрал у меня листок и положил в ящик стола.
Больше в сторону Израиля он разговор не сворачивал.
А мы еще с часок поговорили о том о сем, об общих знакомых.
— Хочешь, покажу тебе дом? — спросил Виктор Луи, когда беседа стала иссякать и прерываться.
Дом ничем не напоминал дачу — то было городское жилище богатого человека с неограниченными возможностями. Я бы искренне порадовался за Виктора, но его пугающая репутация сковывала мои эмоции.
— На будущий год закончу бассейн под домом, — поделился со мной строительным планом Виктор Луи. — Плавательный.
Мы шли довольно длинным коридором, несколько дверей выходили в него. Нигде никого не было слышно — ни жены Дженнифер, ни детей, ни ужасного пассажира черной «Волги».
— В этом коридоре будут стоять горшочки, — по ходу давал пояснения Виктор. — Двадцать — двадцать пять горшочков.
Я не понял, о чем идет речь, — цветочные, что ли, горшочки, оранжерейные? — и рискнул уточнить:
— Какие горшочки?
— Эмалированные! — охотно дал справку Виктор Луи. — Дачу у меня отберут, устроят здесь детский сад. Этот коридор самое подходящее место для детских горшков.
Я молчал, осмысливая рискованную шутку хозяина.
Мы вернулись в гостиную, и Виктор, взглянув на часы, спросил:
— Ты на машине?
Вопрос требовал ответа:
— На какой там машине!..
— Тогда я тебя подброшу до Москвы, — сказал Виктор, — а там ты возьмешь такси, на Кутузовском.
Гараж размещался в том вытянутом кирпичном строении, у сводчатых ворот которого стояла полтора часа назад черная «Волга». Теперь ее и след простыл, и это тоже возбуждало беспокойные вопросы: куда делся полковник?
В похожем на ангар гараже, освещенном сильными потолочными лампами, стояло семь или восемь иномарок: «Мерседес», «Вольво», «Ровер», «БМВ». «Только у Брежнева машин больше, чем у меня!» — не без гордости прокомментировал Луи. Над одной из машин, полуразобранной, трудился механик.
— Это антикварный «Бентли», — с гордостью в голосе сказал Виктор. — Купил разбитым вдребезги на какой-то помойке, в Лондоне… Но этот парень, — он кивнул на механика, — колдун! Он и мертвеца подымет из праха. Месяца через три «Бентли» будет бегать, как новенький.
Мы шли по гаражу к маленькому низкому автомобильчику, крайнему в ряду.
— Поедем на нем, — сказал Виктор. — Садись.
Я втиснулся в салон, Виктор включил мотор, и мы двинулись. Уже на шоссе, с легкостью обгоняя попутные «Москвичи» и «Волги», Луи взглянул на меня из-за руля и спросил:
— Ну как тебе машина? Нравится?
— Хорошая, — ответил я.
— Это «Порш». — Я впервые слышал такое название и деликатно промолчал: «Порш» так «Порш». А Виктор Луи добавил без нажима: — Гонорар за «Двадцать писем к другу».
ПИСЬМО ОДИННАДЦАТОЕ. ЧУЖОЙ ОТЕЦ
Мне бы не хотелось жить в городе Электростали. Но, во-первых, никто меня к этому не понуждает, а второе — живут же там чуть не две сотни тысяч горожан патриотического, наверно, направления и в ус не дуют. А иначе они бы давно оттуда сбежали куда глаза глядят, но Электросталь — их «малая родина», они к ней привязаны, как корова к тыну. По правде говоря, мне выпало встретиться лицом к лицу с электростальцем лишь однажды; я еще к этому вернусь.
А ведь не всегда этот городок так дико назывался, было у него другое имечко, такое милое, которое большевики снесли в пору своей топонимической активности: Затишье. Чем, спрашивается, плохо? Каким своим краем резало оно ухо бдительным большевикам? Поди знай… А новорожденная Электросталь получила с заводским именем и герб: древнегреческий бог Гефест кует болванку на наковальне, летят искры, лампочка Ильича освещает происходящее… Неисповедимы пути твои, Господи!
Вряд ли когда-либо судьба привела бы меня в город Электросталь, если б я не получил отказ в ответ на мою просьбу к властям выпустить меня из СССР в Израиль на ПМЖ. Я получил отказ и угодил, таким образом, в разряд еврейских отказников — заядлых врагов советского режима, который, по каким-то таинственным политическим соображениям, меня покамест не упек еще за решетку, где мне, разумеется, и было самое место. Однажды мне, никогда не имевшему допуска к государственным тайнам, офицер МВД доступно объяснил, почему меня не выпускают: «Потому что вы имели допуск к советскому образу жизни!» С этим все ясно, теперь вопросов нет.
Итак, Отказ — интереснейшее приключение. Отказники — это белая косточка, аристократы из числа тех, кто не побоялся переступить порог Отдела виз и регистраций (ОВИР) и подать документы на выезд в Израиль, демонстративно порывая тем самым с «рабоче-крестьянской страной победившего социализма». Таких начинающих храбрецов раз в сорок-пятьдесят больше, чем отказников, они — «подаванты», ожидающие «в подаче» своей участи: разрешат или откажут. Ждать можно три месяца, можно и полгода — никакого регламента нет, жаловаться бесполезно, да и некому.
Отказники держатся все вместе, их, по большому счету, объединяет лишь одно-единственное стремление: получить выездную визу и вырваться из лап государства. Профессиональные интересы, непричастные к новой реальности старые друзья, иногда даже родственные связи — все это сдвинулось на второй план. Круг общения сузился до замкнутой группы единомышленников, действовавших хотя и легально, но в достаточной степени скрытно от враждебных властей. Отказ стал образом жизни… Не могу понять, как это до сих пор никто не написал роман «В отказе» — о сгустке весьма драматических событий, предшествовавших массовому исходу евреев из СССР. Писателей и воспоминателей полно кругом, а книжка «В отказе» все не появляется. Будем ждать.
Справедливости ради уместно напомнить, что попытки коснуться этой темы были все же предприняты в Израиле: сорок лет назад увидели свет несколько рассказов и даже одна скандальная желтая повестушка, но к началу 80-х литературный порыв новых репатриантов рассеялся, за редким исключением уступив место повседневным заботам бытового характера. Отказ, это феноменальное явление еврейской истории, был погребен под летучим хламом дней — а ведь это он выдавил пробку из бутылки советской тоталитарной системы, он пробил брешь, в которую хлынули сотни тысяч людей, осознавших, что они принадлежат к еврейскому племени. Это Отказ возбудил на Западе, под влиянием израильских экспертов, мощное движение в защиту прав евреев, желающих выехать на историческую родину и удерживаемых силой на территории страны их временного проживания. Кремлевские власти отлично знали, что формальное обоснование еврейского требования выпустить их из страны советов — «объединение семей» — не более чем гуманитарная фикция, не имеющая под собой фактического обоснования. «Все евреи сестры и братья» — вот и весь сказ… Но Москва не могла игнорировать настойчивое западное давление и понемногу, шаг за шагом, шла на уступки. Нет никаких оснований сомневаться в том, что идеологи кремлевского режима усматривали в намечавшемся повальном бегстве евреев из «советского рая» опаснейший прецедент, вслед за которым, расшатывая монолитную, казалось бы, систему власти, последуют другие. Так оно и случилось. И Отказ внес свою лепту в крушение советского строя.
«Эффект снежного кома» сыграл здесь свою роль. В начале 70-х не было еврейской семьи в СССР, где не обсуждалась бы за закрытыми дверями, шепотом проблема эмиграции. Людей сдерживал прежде всего страх перед властью и наказание за дерзость. Но дерзких, вопреки повсеместно царившему страху, становилось все больше. Евреи шли в ОВИР, добровольно присоединяясь к касте неприкасаемых, к категории «предателей советского народа»; вчерашние знакомцы — те, что потрусливей — при случайной встрече обходили их стороной, перебегали на другую сторону улицы. Но единичные счастливчики получали все же разрешение на выезд, и это распаляло надежды. Русские люди, мечтавшие выбраться из СССР на Запад, поглядывали на евреев, пользующихся привилегией в этом деле, с белой завистью; как раз тогда родилась и разлетелась исполненная горького смысла фраза: «Еврейская жена не роскошь, а средство передвижения». И то была правда: русский муж еврейской жены получал право добиваться выезда «по еврейской линии».
Как-то раз меня нашел мой старый шапочный знакомый, с которым я ни разу не виделся со дня подачи документов на выезд. Этот знакомый, принадлежавший к роду именитых русских князей, уходивших корнями к Рюриковичам, попросил меня познакомить его с еврейской девушкой, планирующей эмиграцию в Израиль и испытывающей проблемы материального свойства. Он, Рюрикович, женится на неимущей девушке, оплатит ей отказ от советского гражданства и купит авиабилет до венского транзитного пункта в замке Шенау — сумма натекала совсем не маленькая — а в Вене он с этой девушкой расстанется, отправится дальше в Европу, а она продолжит свой путь на историческую родину.
Я в то время крепко сидел в отказе и работал грузчиком в булочной около Белорусского вокзала. Работа была нелегкая: за сутки приходило от семи до десяти грузовых машин с надписью «Хлеб» по бортам (в сталинские времена в таких перевозили заключенных — для маскировки), каждый лоток с буханками черного хлеба весил сорок килограммов. Все надо было делать руками и железным крюком для извлечения лотков из чрева грузовика — никаких механизмов не полагалось. Если бы я знал, что точно столько же — сорок — весит снаряд дальнобойной 155-миллиметровой пушки, в расчете которой через два года мне предстоит проходить службу в израильской армии, это скрасило бы мое отношение к разгрузочной работе в московской булочной. Но я и представить себе такого не мог… Просьба Рюриковича ничуть меня не вдохновила, она показалась мне грязным трюком в чистом поле еврейской борьбы за освобождение. Я и не думал принимать участие в позорной сделке и решительно отказал родовитому просителю в помощи.
Прошли годы и годы, и нынче мне совестно, что я не помог тогда человеку вырваться на волю. Единственное, что меня утешает, — так это то, что и без моей помощи Рюрикович уже через день-другой нашел еврея посговорчивей, женился на еврейской барышне и с легким сердцем покинул пределы нелюбезного отечества. В конце концов, и сам Рюрик был здесь пришлецом.
Пришло время вернуться в город Электросталь, и вот почему: мой друг, художник Вадим Дубнов, с захламленной мастерской которого на Трубной площади я писал конуру героя моего романа «Пес» («Сахарная конура») Вадима Соловьева, никак не мог собрать полный комплект документов и подать на выезд — в ОВИРе ему давали от ворот поворот. Дело заключалось вот в чем: полный комплект непременно должен был включать в себя заверенную справку от Дубнова-старшего такого примерно содержания: я, Дубнов-папа, не возражаю, дескать, против выезда в Израиль на ПМЖ моего сына Вадима и не имею к нему никаких материальных претензий. И круглая печать учреждения. Любого. Вот и все.
Дело лбом упиралось в то, что папа бросил маму за тридцать лет до описываемых событий; мама как раз была на третьем месяце беременности. С той неблизкой поры папа исчез из поля зрения мамы, никогда ее больше в глаза не видал, а о ее разрешении от бремени сыном Вадимом мог только догадываться. Мама доверила воспитание малолетнего Вадима московской тетке, вышла замуж, завела новую семью и четыре года назад умерла от рака в Воронеже, где служила продавщицей театральных билетов; свидетельство о ее смерти и справку о месте захоронения сын подложил к пухлому комплекту документов. В ОВИРе остались довольны представленными бумагами и дали разъяснение: если гражданин Дубнов принесет такие же документы, но только о пропавшем без следа отце, все претензии к гражданину Дубнову будут сняты без промедления, и он, на общих основаниях, получит право подать просьбу о выезде в Израиль на ПМЖ. Без таких документов о подаче не может быть и речи: в СССР все равны и установленные правила одинаковы для всех. Что же до личных обстоятельств просителя, то входить в его положение и указывать ему направление поиска сбежавшего папаши не входит в компетенцию Отдела виз и регистраций. Точка. Следующий!
Но мой товарищ Вадим Дубнов, однофамилец знаменитого еврейского историка, и не думал ставить точку под своими неосуществленными пока что надеждами. Предполагать, что ОВИР сжалится над ним и удовлетворится неполным комплектом, было глупо. Значит, оставалось одно: искать в стоге сена иголку — шестидесятилетнего человека, связанного с Вадимом лишь на биологическом уровне.
Иногда, хотя и нечасто, самый прямой путь оказывается самым правильным: выйдя из ОВИРа, куда я отправился вместе с Вадимом для моральной поддержки, мы с ним подошли к ближайшей справочной будке Мосгорсправки и сделали поисковый запрос на Дубнова-старшего. Это на первый взгляд было столь же бесперспективно, как стрельба из охотничьего ружья по ясному месяцу. Но, надо сказать, советская справочная служба, в силу тотальной слежки властей за своими подданными и их передвижениями, работала на удивление четко. Через полчаса Вадим держал в руках бланк с ответом на свой запрос: Дубнов Владислав Шмульевич, шестидесяти двух лет, проживает в городе Электросталь, Московской области, улица такая-то, дом такой-то, квартира такая-то. Либо это был полный тезка и однофамилец беглого папы, либо он сам, собственной персоной.
— Поедем? — спросил Вадим.
— Поедем, — погоняемый непомерным любопытством, сказал я.
Ехать решили завтра же, ранней электричкой.
Об отце Вадим знал немного: мама звала его Славой, по профессии он был инженер по теплоснабжению, любил петь безо всякой на то причины и показывать карточные фокусы.
— А на фото ты его когда-нибудь видел? — спросил я у Вадима, когда мы вышли из поезда на студеный перрон. — Как он выглядит-то?
— Не видал, — сказал Вадим и пожал плечами скорей беспомощно, чем сердито.
— Значит, алиментов не платил, — предположил я с большой долей уверенности.
Вадим промолчал — ответ был ясен сам собою.
По дороге мы миновали округлый холм, легко одетый свежим ночным снежком, не замаранным еще заводской копотью, не расчерченным связками следов. Снежный покров холма отдавал леденцово-розовым, как будто холодное солнце освещало его сегодня таким необычным образом.
Розовый холм, леденцовый, был неуместен здесь, он подходил городу Электросталь, как корове кавалерийское седло — и мы, Влад и я, понимающе взглянув друг на друга, пошли дальше, по улице Розы Землячки.
На пороге дома, указанного на бланке Мосгорсправки, мы, не сговариваясь, остановились, а потом решительно, как в холодную воду, вошли в подъезд и поднялись на третий этаж по заплеванной лестнице. На двери, покрытой облупившейся масляной краской, не было ни таблички с именем жильца, ни звонка — только номер квартиры. Сверившись со справкой, Вадим протянул руку и согнутым в сгибе пальцем, не чересчур требовательно, но и не слишком робко, постучал в дощатую дверь. Глядя на моего товарища, я пытался поставить себя на его место, и ничего у меня из этого не получалось.
— Кто там? — донеслось из-за двери.
Вот так, сразу ответить на этот вопрос было затруднительно. Не дождавшись разъяснений, жилец щелкнул ключом в замке и приотворил дверь. Из проема выглядывал на лестничную площадку пожилой человек в полосатой пижаме, среднего роста, поджарый, с глубокими пролысинами надо лбом. Этот человек глядел на нас скорее с недоумением, чем с испугом — как видно, не боялся, что его придут грабить.
— Вы к кому? — спросил он, не отпуская двери.
— К вам, Владислав Шмульевич, — сказал Вадим.
— Семенович, — мягко поправил человек в проеме. — Владислав Семенович… А — вы?
— Видите ли, я ваш сын, — медным голосом выговорил Вадим.
Лицо Владислава Семеновича, цвета спитого чая, не выразило ни волнения, ни радости. Он отпустил дверь и сказал:
— Заходите.
Мы вошли в комнату. У стены стоял разостланный с ночи, с откинутым одеялом спальный диван, на обшарпанном журнальном столике пестрели замызганные обложки нескольких номеров журнала «Огонек». На другом столике, повыше, стояла стеклянная сахарница с торчавшей из песка чайной ложкой, и громоздились колечки сушек в глубокой тарелке. Между столиком и диваном стоял венский стул на гнутых конечностях, с плетеной продранной спинкой. Трудно было предположить, что, помимо хозяина, в этой однокомнатной квартире живет еще кто-то, какая-нибудь женщина пенсионного возраста, с кухонным полотенцем в руке.
— Итак, — с беспокойной полуулыбкой сказал Владислав Семенович. — Что вас… — Было непонятно, кого он имел в виду: сына, к которому решил обратиться на «вы», или нас обоих.
— Это мой друг, — кивнув в мою сторону, сказал Вадим. — Мне от вас ничего не нужно.
Я не сводил глаз с Дубнова-старшего и по чуть заметному изменению выражения его лица увидел, как у него, что называется, отлегло от сердца.
— Присядьте, — сказал он. — Вы вот на стул, а вы на диван. А я постою… Так чем же я обязан?..
— Ничем, — резко сказал Вадим. — Я уезжаю в Израиль, навсегда. Дайте мне расписку, что вы против этого не возражаете. Это, как вы понимаете, формальность.
Владислав Семенович молчал, сводя и разводя перед собой растопыренные пальцы рук. Мне показалось, что вот сейчас он сплетет пальцы в замок, откроет рот и скажет:
— А я возражаю!
Но этого не случилось.
— Есть определенная форма этой расписки? — спросил он.
— Есть, — сказал Вадим. — Там надо указать, что вы не имеете ко мне материальных претензий.
— Тогда укажем, — немного оживился Владислав Семенович, — что и вы не имеете. Взаимно, так сказать.
— Хорошо, — согласился Вадим. — Укажем… Садитесь к столу и пишите. Я буду диктовать.
Глядя на происходящее перед моими глазами, я дивился ледяной решимости моего товарища Вадима Дубнова. С этим папой, этим скучным жучилой, укрывшимся в городе Электростали, он разговаривает как солдат с вошью. От задумчивого художника с Трубной, называемой по-простецки «Труба», я такого не ожидал.
— Ну, вот и все! — подмахнув расписку и протягивая листок сыну, сказал Дубнов-старший. И с облегчением поднялся из-за стола, давая понять, что дело сделано и можно расходиться.
— Нет, не все! — припечатал Вадим.
— То есть как? — с давешней беспокойной полуулыбкой уточнил хозяин.
— А так, — сказал Вадим. — Нужна круглая печать. Другая не годится.
— Сегодня не получится, — озаботился Владислав Семенович. — Никак… Подъезжайте в понедельник!
— Нет! — рявкнул Вадим, и я снова порадовался его твердости. А Дубнов-старший втянул голову в плечи, как будто сын сейчас достанет припасенную на всякий случай палку и треснет папу куда ни попадя. — Наденьте что-нибудь и спустимся в домоуправление. Там заверим.
— Но ведь тогда весь дом будет знать, что мой сын уезжает в Израиль! — повысив голос почти до вопля, выкрикнул Владислав Семенович. — Они же меня тут в гроб загонят!
— Это не моя забота, как-нибудь выкрутитесь, — обнадежил Вадим. — Одевайтесь!
Говорят: человек предполагает, а Бог располагает; тут спору нет.
Не стану утверждать, что Владислав Шмульевич Дубнов предполагал когда-либо, что прихотливый извив судьбы занесет его в еврейский край, в Национальный дом. Однако во второй половине 80-х поток эмиграции захватил и его, и он, одинокий больной старик, благополучно прибыл на историческую родину и был отправлен доживать век на север Израиля, в средиземноморский курортный городок Нагария, в государственную богадельню. Все его попытки разыскать сына — а он пытался, писал письма в разные инстанции — не приносили внятного результата. Бесплодные эти поиски, увлекательная переписка занимали неограниченное ничем, кроме близкой уже смерти, время Шмульевича из Электростали и наполняли смыслом его древесное существование в богадельне: он был «при деле».
А Вадим, творческий человек с чуткой душой, года через три после приезда в Израиль совершенно разочаровался в еврейском общежитии — такое случается в нашей среде — и уехал в Австралию. Поводом к разрыву послужил дурацкий случай: в обязательной для всех призывников Школе молодого бойца, куда Вадим попал прямо из мобилизационного пункта, он затеял скандал на учениях по ползанью по-пластунски. С пеною у рта он доказывал, что пластунское ползанье в Советской армии значительно лучше, чем такое же ползанье в израильских войсках. Это непатриотичное выступленье встретило среди молодых бойцов неоднозначный прием: местные уроженцы стояли на том, что израильская практика ползанья по-пластунски лучше, чем русская; это однозначно. Жаркий спор разгорался, позвали сначала сержанта, а потом и дежурного офицера для прояснения ситуации. Но ситуация не прояснялась, каждый из спорщиков придерживался своей точки зрения в этом важном вопросе, в котором Вадим был не одинок: к нему присоединились — скорей всего, из чувства солидарности — недавние выходцы из СССР. Конфликт был столь дик и дремуч, что выкатился на страницы русскоязычной, а затем и ивритской прессы. И возмутитель спокойствия Вадим Дубнов, герой заметок и статей, предстал перед израильским читателем газет не в лучшем свете: дурак дураком… Незаслуженная обида поселилась в душе Вадима и нашла там благодатную почву: несправедливое отношение израильтян к красноармейскому пластунскому опыту Вадим переносил на другие аспекты нашей жизни, и обида его росла на глазах. Недолгое время спустя он сел в самолет и улетел в Австралию, и след его простыл.
А Вячеславу Шмульевичу Дубнову так и не выпало во второй раз встретиться с сыном в этой жизни.