Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2016
Об
авторе | Вечеслав Казакевич
родился в 1951 году в поселке Белыничи Могилевской области. Окончил
филологический факультет МГУ. С 1993 года живет в Японии. Автор книг стихов
«Праздник в провинции» (1985), «Кто назовет меня братом?» (1987), «Лунат» (1998), «Ползи, улитка!» (2004), «Жизнь и
приключения беглеца» (2006), «Сердце-корабль» (2010), «Из вихря и луны» (2013)
и книг прозы «Прославление заката» (в переводе на японский язык, 2004), «Охота
на майских жуков» (2009), «За мной придет Единорог» (2016).
В
«Знамени» неоднократно печатались стихи Вечеслава
Казакевича, а также повесть «Охота на майских жуков» (№ 7 за 2007 год) и
рассказ «Наедине с тобою, брат» (№ 5 за 2008 год).
Дуб
зеленый на поляне
Стоит,
как в розовом тумане,
И
в ветвях его горит
Мысль!
Это стихотворение мой друг Илья сочинил на даче во Внукове дошкольником. Перед дачей действительно лежала поляна. Дерево на поляне и вправду зеленело. Что касается розового тумана, то сейчас, спустя тысячу лет после той жизни, он заполняет всю тогдашнюю Москву и Подмосковье.
Одни литераторы состоят из угрюмости, другие — из цитат, третьи — из бороды, четвертые — из сплетен. Илья целиком состоял из артистизма. Его длинные темные волосы торчали в хаотическом беспорядке, будто никогда не подпускали к себе ножниц и расчесок. При этом в них была такая же живописная соразмерность, как в любом облаке. И как всякое облако к лицу небу, так невиданная прическа шла Илье. Был он настолько худ, что казалось, будто под одеждой у него нет ничего, кроме воздуха. Карие глаза, смотревшие на всех с подозрительностью, а может, с робостью, выглядели нечеловечески большими.
Стряхивал ли он с сигареты пепел или отламывал хлеб, откидывался на стуле или возбужденно вскакивал — в каждом его движении было что-то художественное. Художественности в нем был такой избыток, что она выплескивалась даже на вещи, с которыми он соприкасался. Граненый стакан в его руке возносился в воздух с изяществом тонкого бокала, спичка превращалась в огненную бабочку и выделывала над столом пируэты.
Гостей он принимал в парчовом халате. О, в такой халат мог кутаться Гарун-аль-Рашид или граф Лев Толстой, не надумавший еще опрощаться! Однако не халат, выдававший при ближайшем рассмотрении свой преклонный возраст, придавал Илье эффектность, это он сообщал ее халату.
Кроме чудесного халата, у Ильи были магические способности. Время от времени у него в воображении возникал некий женский образ. Вслед за тем незнакомка встречалась ему наяву. Проще говоря, он материализовывал и принимал в объятия духов женского пола. Воплощение в кровь и плоть очередного призрака произошло на моих глазах.
— Вижу рядом с собой брюнетку! — поведал Илья, разведясь с первой женой. — Восточная женщина!
Сочинив сценарий для кино, он укатил на съемки в Грузию.
— Помнишь брюнетку? — раздалось в телефонной трубке. — Нашлась!
В Москву он прилетел с изящной темноволосой грузинкой. Была она художницей и дочерью министра авиации. В квартире у Ильи появились тапочки, не состоявшие ни в каком родстве с советскими шлепанцами. Их крючковатые, позолоченные носы загибались в «Тысячу и одну ночь». Стояли они не на полу, а в вертикальном положении на трюмо.
— По стенам ходишь? — поинтересовался я у друга.
— Ты что?! — возмутился он. — Это Параджанов нам на свадьбу подарил. Знаешь, чьи они? Лили Брик!
После свадьбы восточная гурия отбыла на родину отправлять в Москву свое имущество. Илья любовался поочередно прибывающими коврами, фарфором, бронзой… Но однажды воскликнул: «Вижу рядом с собой медовую шатенку!».
Когда грузинка вернулась, у Ильи обитала уже другая художница: рыжеватая Елена, работавшая в одном из московских театров. Кавказское приданое пустилось в обратный путь.
— Тапочек жаль, — сокрушался Илья. — Музейная вещь! Я знаю!
* * *
Чуть наступало лето, Илья звал нас на дачу во Внуково. Он заезжал за нами на стареньком «Запорожце». Немецкая овчарка Юста скалилась справа от него. Елена и мы с женой размещались сзади. Водил машину он с той же броской экстравагантностью, с которой делал любое дело. Чем больше он вдавливал в пол педаль газа, тем меньше обращал внимания на дорогу. Разговорчивость Ильи росла вместе со скоростью машины. Жестикулируя и ревниво следя за тем, какое впечатление производят его слова, он бросал баранку и поворачивался к нам.
— ГАИ! — оповещал я.
Взлохмаченная голова поворачивалась к лобовому стеклу быстрее туловища. Руки вцеплялись в руль. ГАИ наводила на Илью мистический ужас.
— Смотрим в другую сторону! — командовал он, и мы отворачивались от обочины, где желтела милицейская машина. — Юста, башку поверни! — стонал он.
Илья верил: если не смотреть на милиционеров, они не остановят. И точно, нас никогда не останавливали. Возможно, гаишники, увидев летящую во весь опор колымагу, в которой пять голов, включая собачью, повернуты в противоположную от них сторону, сами зачарованно переводили взгляд туда же, куда и мы.
Полгектара тенистого подмосковного леса — вот что такое была дача моего друга. Большую поляну оттенял не дуб, а маньчжурский клен, привезенный дедом Ильи, полковником медслужбы, с Дальнего Востока.
— Воздух, чувствуете, какой?! — с гордостью восклицал Илья, торопливо доставая сигарету.
Воздух и вправду был головокружительно чист и свеж. Сосны захватывали глаза. Кругом торчали сорняки всех видов и расцветок. Крапива возвышалась целыми материками. Странно было встречать тут следы человеческого труда: крохотный, в одну-две грядки, огородик, цветочную клумбу, огороженную сплетенными сухими ветками, куст смородины.
Фамильные владения Ильи наводили на мысль о «Книге джунглей» Киплинга, в которую случайно угодило несколько страниц из брошюры «Сад и огород». Но в смеси запущенности и мимолетной ухоженности, отличавшей участок, тоже был какой-то небрежный артистизм.
Пахло сиренью и Гайдаром. Дятел, как пионер, выколачивал из сосны барабанную дробь. Мы углублялись в дачный участок, будто в историю Советского Союза. Выплывавшие из зарослей ржавая бочка душа, замшелый туалет с висевшей на одной петле дверью, влачивший серое существование покосившийся заборчик — все говорило о людях, которые собирались превратить землю в сад, но одолеть русскую крапиву и чертополох не смогли.
Стар и неказист был и деревянный одноэтажный дом. Допотопный революционный аскетизм доживал свой век в рассохшихся потемневших стенах, в незамысловатой веранде с выцветшими радужными стеклами, в хлипких ставнях.
Ключ от дачи искали, как в сказке. Из-под ступенек крылечка Илья выкатывал валун, извлекал скрывавшуюся под ним металлическую коробочку и с натугой отдирал ее крышку.
На веранде круглел стол, колыхались тени деревьев, одутловато светился самовар. Над диваном висел коврик с побитым молью оленем. Справа по коридору была комната побольше, слева — поменьше. Потом располагалась кухня и еще одна комнатушка.
— Чур, я тут! — открывал Илья большую комнату и, спохватившись, извиняющимся тоном добавлял, что привык в ней писать. — А вы напротив!
Первым делом занимались установкой водяного насоса, снятого на зиму. Терзая насос гаечным ключом, мой друг заодно посвящал меня в прошлое дачного поселка. Дачи появились во Внукове еще до войны и предназначались для совслужащих высокого ранга.
— Сплошь, конечно, евреи! — понижал голос Илья.
Но к 45-му году стараниями НКВД многие дачи опустели и были подарены прибывшим с войны боевым генералам и офицерам.
* * *
С победным криком насос был приведен в действие. Илья доверху наполнил подземной водой цинковое корыто и утопил в нем бутылки с пивом. В притихшей воде четко отразилась зеленая лапа сосны. Темные бутылки «Жигулевского» росли, казалось, прямо на сосновой ветке.
— Полный сюр! — задумчиво сказал мой друг.
Мы отправились за дровами к приютившейся на краю участка будке. Я люблю заброшенные постройки. Никогда не знаешь, что тебя ждет в ветхом сарае или амбаре.
За порогом будки лежало закатное солнце и дохлый шмель, в которого Илья с подозрением вгляделся, а потом щепкой выпроводил наружу. Среди хлама на полке тяжелели жестяные банки.
— Краска! — погладил ближайшую жестянку Илья. — Мать просила веранду покрасить. Поможете? — тревожно спросил он.
Под ногами нескольких возвышенных сосен нашелся покрытый мхом стол. В папоротниках темнела впадина, наполненная золой и обложенная кирпичами. Заполнив ее сухими ветками, мы набросали сверху дрова и разожгли костер.
— Опять дым к соседям, — определил Илья. — А они носы морщат. Но при чем тут я? Пусть с ветром разбираются! Были бы деньги, обнес бы участок забором метра в два высотой. А лучше в три!
* * *
Когда я открыл глаза, передо мной был ослепительный рассвет и почтенного возраста этажерка. На этажерке обитал рассыпающийся Сетон-Томпсон со своими потрепанными зверями. По соседству резонно обосновался ветхий «Юный натуралист». Дальше — книги о путешествиях, такие пыльные, будто и вправду обошли полсвета. «Бабушка покупала для внука», — решил я и представил маленького Илью, погрузившегося в диван, на котором удобнее всего посещать далекие страны.
Я вышел из дома. На сосне висел рукомойник. Гвоздь, которым он был приколочен к стволу, зарос корой. Казалось, сосна так и родилась с рукомойником на груди. Пчелы переговаривались над укрывшейся в сирени машиной. На ее крыше лежали еловая шишка и листья. Багажник обмеряли муравьи. Вид у машины был слегка ошеломленный.
Обмахиваясь пестрым крылом шали, появилась Елена, и жизнь приобрела театральность. На веранде в керамическом блюде стали плавать розы с отрезанными стеблями. Калитку украсил венок из желтых одуванчиков. Между двумя соснами закачался гамак. Под иноземным кленом встал столик. Плетеные кресла, застыв в траве, уверяли нас, что самое полезное для здоровья — сидеть, закинув ногу на ногу и не помышляя ни о чем другом.
Вместо тоски, которой классики заражали своих дачников, мы чувствовали тихую радость. Весело было собирать твердые шершавые шишки, отделять тупым топориком от доски стружки и лучинки и, набив ими медные внутренности, разжигать и раздувать самовар.
Илья проснулся к полудню. Он вышел на двор, всклокоченный более обычного, с кружкой кофе в руках.
— Извиняюсь, никому не дам! — сразу предупредил он. — Кофе одна щепотка.
— А мне? — томно протянула Елена.
Он, смакуя, сделал большой глоток и на всякий случай отошел в сторонку:
— Не, Ленка, не могу! Ты ж знаешь, без кофе я не человек!
* * *
На даче Илья собирался приступить к большому роману. Ностальгически он вспоминал, с каким полетом записывал свои первые рассказы. Писать мой друг начал в палате для алкоголиков, куда угодил после исключения из института. Узнав номер телефона известного прозаика Т., он смело позвонил ему прямо из клиники.
— Кто это говорит? — буркнул Т.
— Илюша, — привычно откликнулся Илья.
Т. так поразился детскому ответу, что пригласил начинающего автора к себе домой. Рукопись ему понравилась и была опубликована с его лестным предисловием.
Но почему-то после выписки Ильи из больницы рассказы перестали появляться сами собой, с непринужденностью весенней листвы и облаков. Теперь в поисках былой легкости и естественности одну и ту же фразу приходилось складывать несколько дней, а порой недель, то сокращая ее, то удлиняя, перетасовывая слова, бормоча их вслух, перепечатывая на машинке. Писание прозы оказалось долгим и изнурительным занятием.
— Не люблю писать, — признавался Илья нам. — Люблю быть писателем!
Елену такие слова сердили. Она хотела, чтобы ее супруг был настоящим трудолюбивым прозаиком. А я любовался другом. В любом его жесте было больше искусства, чем во всей секции прозы СП СССР.
Поболтав с нами о том о сем, он торопливо бросал: «Ладно! Надо работать!» — и, не расставаясь с чашкой кофе, начинал слоняться по участку.
— Настраивается, — сочувственно вздыхала Елена.
Нагулявшись, он возвращался и завистливо спрашивал:
— Чай пьете?
— И варенье едим! — с удовольствием отвечал я.
— Вкусное? — недоверчиво интересовался Илья и опускался в кресло. — Попробую и я ложечку!
Отведав варенья, а заодно и сыра с хлебом, он со вкусом закуривал и включался в общую беседу.
— Все! Пошел писать! — решительно заявлял он через час. — Когда будем красить? — останавливался у веранды.
Не получив ответа, он расстроенно скрывался в доме, и тут все начинали ему мешать. С проклятиями он выталкивал на двор Юсту:
— Лежит и зевает!
Через минуту занавеска на окне отлетала в сторону, и из форточки вырастала растрепанная голова.
— Ленка! — свирепо взывал Илья. — Ты что, не слышишь? К нам под дом соседская кошка залезла. И мяучит!
Елена бежала разбираться с кошкой, а Илья тем временем выскакивал на крыльцо и махал кулаком медленно и оглушительно проплывающему над крышей самолету.
— Искупнуться, что ли? — доносился до нас голос отчаяния.
* * *
Просекой, уставленной столбами солнечного света, мы отправлялись на пруд. Трава под ногами была такой первозданности, будто где-то висел дорожный знак, разрешающий движение по просеке только гусеницам, муравьям и божьим коровкам.
Отвлекшись от романа, Илья снова приходил в хорошее настроение.
— Тут заместитель Генерального прокурора жил, — показывал он на лужайку, на которой виднелся деревянный двойник нашего домика. — Рядом — главный редактор «Огонька», с дедом в шашки играли… Там — генерал-полковник КГБ, вечно грядки поливал…
Перед глазами вставали туманные значительные особы, которые когда-то приезжали сюда в конце рабочей недели, меняли тяжелые мундиры на полосатые пижамы, сапоги — на сандалии, фуражки и каменные шляпы — на соломенные брыли, протоколы — на лопухи и подорожники, марксизм-ленинизм — на огурцы со сметаной, вопрос «быть или не быть?» — на «забыть».
На одном участке вместо старозаветного казенного домишки краснел обширный кирпичный особняк.
— Новые русские землю скупают, — объяснил Илья.
На пруду мы сели на мостки и погрузили ноги в искры и прохладу.
— Как по-английски «крючок»? — спросил Илья.
— Hook, — ответил я. — Зачем тебе?
— Скоро в Данию поедем, у Ленки выставка. Хочу там крючки купить.
Выросший в Москве и на подмосковной даче, разгуливающий в парчовом халате, мой друг обожал дикую природу, был страстным рыболовом и жалел, что настоящая рыбалка открывается ему лишь в охотничьих книгах.
— Не могу я на даче писать, — взбаламутил он ногой воду и принялся вслух мечтать, как продаст дачу, купит на Севере избу и будет жить, окруженный непроходимыми лесами, бездонными реками, неохватными рыбами.
* * *
На станции за щелястым прилавком бабули грустно и жадно мечтали о покупателях. Мы набирали редиски и укропа, картофеля с детской кожицей, крепкоголового чесноку и прочих огородных ископаемых, которые в отличие от магазинных, без роду-племени овощей пахли деревней и теплой землей.
На Илью нападала страсть к кашеварству. Он принимался готовить еду с таким азартом, что у всех текли слюнки. Его замашки прирожденного шеф-повара заставляли нас с удовольствием превращаться в услужливых и беспрекословных поварят. Стоило Илье скомандовать, как с блеском появлялась вода, начинал стрелять костер, нож гулял по точильному камню.
Коронным его блюдом был плов. Широкими взмахами он, словно старатель золотой песок, промывал в тазу рис. На костер водружался необъятный, принадлежавший раньше, может быть, самому Челубею, закоптелый казан, в который набулькивалось чуть ли не пол-литра подсолнечного масла.
— Хлебнем сухенького! — между делом провозглашал Илья и широким жестом щедро наполнял вином сразу четыре стакана.
В разгоряченное масло валились жирные куски баранины, сыпались серебряные кольца лука, кораллы порезанной моркови. Последней падала тяжелая и влажная лавина риса, уснащаемая редкостными пряностями типа барбариса и шафрана. Сверху впечатывались неочищенные головки чеснока.
— Главное, — размахивал повар тесаком, — все резать крупно! Или совсем не резать… Я знаю!
Когда от котла отрывали крышку, на свет вырывался такой неописуемый аромат, что ничего другого в мире не оставалось.
— Когда будем веранду красить? — укоризненно вспоминал Илья, принимаясь за свою тарелку.
Но мы с набитыми ртами не могли ему ответить.
* * *
В дачном кинотеатрике крутили почему-то сплошь французские ленты. Со стрекотом вспыхивали Эйфелева башня, Триумфальная арка. В лесу под Внуковом они поражали и изумляли, как видение чего-то давно исчезнувшего и полузабытого.
После сеанса киномеханик выносил на улицу грубую жестяную коробку, в которой покоилась только что показанная лента. Все вставало на свои места. Воздух омрачали летучие мыши. Из земли лезли мухоморы и березы. В светлом еще небе разгорался месяц. А никакого Парижа не существовало: была лишь побитая коробка с кинопленкой.
— Денег не осталось, — трагически сообщала Елена, — еды тоже.
— Надо гостей приглашать! — откликался Илья.
— Приезжай на дачу, — гостеприимно зазывал он по телефону невидимых собеседников. — Тут такой воздух! Только, слышь, есть у нас нечего.
— А вино они сами привезут! — уверял он меня. — Кто на природу без выпивки выбирается?!
Гости привозили закуски, бутылки и новости. Городским новостям мы внимали с особенным удовольствием: так дети, забившись под одеяло и чувствуя себя в полной безопасности, слушают страшные истории.
Заняв у гостей денег, мы провожали их и со вздохом облегчения погружались в прежнюю тихую жизнь. Любо-дорого было завалиться в гамак с толстой Агатой Кристи в руках, чувствуя, как тени ветвей нежно гладят твой лоб.
— Когда будем веранду… — взлохмачивал волосы Илья, но тут же забывал о вопросе, осененный мыслью, что нам вдвоем надо сочинить киносценарий. — На рассказах, а тем более стихах, не разбогатеешь!
С легкостью мы начинали выдумывать какой-нибудь супербоевик, на который должна была повалить вся страна, и Илья, возбужденно блуждая между соснами, громко подсчитывал миллионные прибыли прокатчиков и проценты, полагающиеся нам. Попав в крапиву, он вскрикивал, выносил из сарая клювастую ржавую косу и широким фольклорным взмахом вгонял ее прямиком в землю.
Я с улыбкой думал, что мой друг — полный шизофреник, как все литераторы. Себя я относил к счастливому исключению из правил. Велико же оказалось мое удивление, когда Елена проговорилась, что Илья тоже абсолютно уверен в моей ненормальности. И диагноз он как внук медика поставил мне более мудреный, чем расхожая шизофрения.
— Циклотимия! — без запинки вспомнила Елена.
Раскрыв жуткую медицинскую энциклопедию, моя жена, с любопытством косясь на меня, прочитала, что циклотимия — смягченная форма маниакально-депрессивного психоза.
* * *
Оконные стекла от ливня становились толще. Какой туман белел за кустами! Вместо машины стояло четырехколесное облако.
— Да, сегодня не покрасишь! — определял Илья и выносил на веранду резную шкатулку и колоду карт. — Сразимся в покер?
Никто, кроме него, раньше в покер не играл. Путано изложив правила игры, он открыл шкатулку, набитую дальневосточными сердоликами, и отсыпал каждому из нас по горстке камешков. Сердолики заменяли деньги и были, конечно, несравненно лучше денег. Гладкие, красновато-желтые, они увесисто и значительно падали на стол.
— Стрит! Флеш! Каре! — со вкусом произносили мы звучные слова.
Хотя наперед было известно, что после покера сердолики вернутся обратно в шкатулку, приятно было выигрывать чужие камешки, забавляясь своей невольной жадностью. Но обычно выигрывал Илья. Стоило ему начать проигрывать, как он вспоминал, что неправильно объяснил правила игры, и менял их в свою пользу. «Я знаю!» — разносилось по веранде, и Юста приподнимала уши.
* * *
После дождя лес будто вложили в стеклянные ножны. Утром с охранником приехал толстый человек договариваться о покупке дачи. Толстяк ходил вокруг дома, стучал пальцем по рукомойнику, дергал гамак, хлопал ладонью по соснам. Охранник бдительно оглядывался на шорох каждой падающей шишки.
«Дурак ты, дурак!» — с жалостью думал я о друге, продающем росу, воспоминания детства, призраков семьи.
— Надо еще торговаться! — обронил Илья, закрыв за пришельцами калитку и потирая лоб. — Веранду не покрасили! — вскричал он внезапно, и все застыли. — А зачем красить? — задумчиво продолжил он. — Если продам дачу, дом снесут и новый отгрохают!
Замечая под ногами каждый упавший лист, каждый засохший стебель, я шел в сарай за дровами, набирал из колонки воду. «Вот уезжаем!» — вертелось на языке, и я знал, что в этих словах есть что-то виноватое. Глубокомысленный клен и крапива взирали на меня молча и снисходительно.
Юста вытащила откуда-то разукрашенный паутиной провод и с рычанием стала его глодать.
— Когда последний раз кормили собаку? — спросил Илья. — Это же переносная лампа. Я ее месяц ищу… Сегодня пируем со светом!
В потемках в лесу над столом вспыхнул свет. Лампочка среди зарослей горела так, будто угодила в палеозойскую эру. Красноречиво говорил костер, дым стелился к соседям.
Читали стихи, говорили о прошлом и будущем. Чувствовалось, что Илье страшновато продавать дачу. Но он еще жарче и увереннее говорил о покупке избы на Севере, где будет коптить жирных рыб, внимать мудрым крестьянским речам, взъерошивать волосы над рукописями.
Кончились дрова. Илья уверенно направился к недалекому заборчику и с треском выломал из него несколько досок.
— Что-то лампочка странно горит! — заметила Елена.
Действительно, лампочка сияла изо всех сил, но ничего вокруг не освещала.
— Это же утро наступило! — ахнула моя жена.
* * *
Советского Союза не стало. Илья привез из Дании крючки, а мне в подарок — антикварный барометр. После поездки он начал видеть рядом с собой новую женщину и развелся с Еленой. Но все это уже не занимало меня.
Незаметно я остыл к своему другу. Что-то легкое и веселое ушло от всех нас вместе с дачной безмятежностью. Мы стали редко видеться с Ильей. То, что раньше меня в нем трогало, вызывало сейчас почти раздражение.
— Спасай, брат! — бледный, с испариной на лбу подошел он однажды к моему столику в ресторане клуба писателей.
— В запое? — покривившись, спросил я.
— Ага. Волны ходят по телу!
Я плеснул в рюмку водки. Илья протянул трясущуюся руку. «Распад!» — неприязненно подумал я, не сознавая, что, когда все рушится, в гармонии с бытием пребывает не тот, кто пытается выстоять, а тот, кто распадается.
Под хмельком был Илья и в нашу последнюю встречу. С ним жила особа в размашисто порванном чулке, тоже слегка нетрезвая и с младенцем на руках. «Вот кто теперь в его фантазиях рождается!» — мелькнуло у меня. Полкомнаты занимала чудовищной величины незнакомая собака, похожая на белого медведя.
— Это еще что за бред? — хмыкнул я.
— Это водолаз! — обиделся Илья.
Но и водолаз уже не мог спасти утонувшее прошлое.
Мы с женой на долгие годы уехали в Японию. Иногда вспоминали лето во Внукове, гадали, что с Ильей. Но ничего о нем не было известно. Лишь сев за эти заметки, я обзвонил московских знакомых и с трудом раздобыл его адрес. Адрес оказался электронным.
И вот мне пришел ответный e-mail.
* * *
«Здравствуй, дорогой мой друг! Очень рад. Все эти годы ты, конечно, существовал в моей душе.
Я не пью. Дачу во Внукове давно продал и купил избу в вологодской деревне. И это было отдушиной: там как раз природа. Но сейчас в деревне настолько все обеднело, все спились и заворовались, что сил смотреть на все это у меня больше нет. Я продал избу.
Что вокруг хорошего? Да представляешь, ничего не могу назвать. Но с другой стороны, лично у меня и у некоторых других людей все в общем-то неплохо. Это странно, что мне лично жаловаться не на что.
Много путешествую. Одно путешествие ты оценишь: был в Испании, купил форд-кабриолет и с откинутым верхом проехался от Гибралтара до Москвы.
Я думаю, внешнего мира здесь больше нет, есть только внутренний. Литературная жизнь умерла, а писатели остались и что-то пишут. Я пишу роман под названием «Вересковая лощина» или, может быть, «Гиацинты во льдах». Но вообще-то я еще не знаю, о чем этот роман. Вот поеду на дачу и буду там писать.
Часто бываю в Дублине, окончил там языковую школу, занимаюсь на курсах банковским делом. Как-нибудь после напишу о моей личной жизни, откуда деньги и т. д. Все тут просто, но сейчас неохота об этом говорить.
В августе, как обычно, буду в Швеции. Дача у меня как раз там: два дома — большой и гостевой, две лодки, спутниковая антенна, баня с прекрасным предбанником и камином, все удобства, компьютер, лес, озеро — берег мой. Городок со всеми магазинами в 7 км. Тишина и никого нет. Даже дорога к дому частная. По-шведски я не говорю и не понимаю, но шведы мне как-то и не нужны. Просто тут покой, можно ловить форелей и хариусов. Словом, можно начинать жить или умирать. Всегда жду вас. Твой И.».
* * *
В моей тоямской квартире висит барометр, перебравшийся из Дании в Россию, а из России в Японию. Погода в Тояма бывает четырех видов: дождь, снег, дождь со снегом и снег с дождем. Но мой барометр всегда показывает погоду, которая стоит не здесь и не сейчас. Смотрю на тонкую блестящую стрелку, на медную окантовку корпуса, и передо мной вспыхивает солнечный луч, вырастают чеканные красноватые стволы, в легкие входит воздух подмосковного леса.
А вон и старый знакомый — маньчжурский клен, в ветвях которого по-прежнему горит мысль. Она пылает так нестерпимо ярко, что от нее, как от всякой пламенной мысли, невольно отворачиваешься.
— Слушай, — подойдя к машине, оборачивается Илья ко мне. — Я еще стих сложил. Только ты не смейся!
Мы выйдем в сад. А там уж осень.
Траву с тобою вместе скосим.
И разойдемся по углам,
Ты будешь здесь, я буду там.
Не знающий еще ни английского языка, ни банковского дела, всезнающий воздушный человек беспокойно глядит на меня.
— Блеск! — чистосердечно говорю я.