Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 1, 2016
Об авторе | Илья Оганджанов — постоянный автор
«Знамени». Последняя публикация — рассказ «Опустевшая планета» (2014, № 9).
Он сидел на лестничной площадке
третьего этажа на корточках, по застарелой зэковской
привычке, и курил. В тапках на босу ногу, в пузырящихся синих
трениках и застиранной белой майке с растянутыми
лямками. Редеющие стриженные бобриком волосы с проседью, зло вырезанные
морщины в углах тонких опущенных жестких губ, перебитый орлиный нос, глубокий
кривой шрам над правым веком, словно он постоянно хитро щурился или подмигивал
кому-то. На плече — татуировка: крест на могильном холмике. Худой, жилистый,
весь как на шарнирах, он, наверное, мог сидеть на корточках часами. Острые
коленки доставали ему почти до впалых небритых щек, и он был похож на кузнечика
перед прыжком. Мне он казался едва ли не стариком, хотя было ему лет под сорок.
Заходя в подъезд, я точно знал,
сидит он там или нет: едкий дым от его папирос чувствовался уже при входе, а
глухой клокочущий кашель угрожающим эхом разносился по гулким пролетам нашей
пятиэтажки.
Я всегда вежливо здоровался с ним и
нарочно приостанавливался на предпоследней ступеньке, ожидая, что он заведет со
мной разговор.
Он разгонял узкой ладонью плотный
сизый дым, прятал в горсти папиросу и строгим голосом спрашивал:
— Как успехи, студент?
Мне нравилось, что он называет меня
студентом, но я упорно отвечал, что никакой я не студент, а учусь в школе, в
пятом А.
— Не беда, подрастешь, поступишь в
институт и станешь студентом. Главное — учись прилежно.
Это был своего рода ритуал.
Потом он глубоко затягивался, так
что почти уснувший огонек его папиросы ало вспыхивал, быстро добегая до края
ловко переломленной гильзы, и уголком рта аккуратно выпускал дым куда-то себе под
мышку. Откашливался, хмурился и, глядя на стену с облупленной синей краской,
исписанную ругательствами и признаниями в любви, ни к кому не обращаясь, сурово
изрекал какую-нибудь сентенцию:
— Друг не тот, кто с тобой водки вмажет, а тот, кто от ментов отмажет, — и отрешенно о чем-то
задумывался.
Но мгновение спустя, будто
очнувшись, бросал потухшую папиросу в стоявшую в углу пол-литровую полную
окурков грязную стеклянную банку из-под маринованных огурцов
и сипло устало говорил:
— Ладно, студент, ступай, мамка, небось, заждалась. Мать — святое дело.
Мама, учуяв от меня запах дыма,
ругалась: «Табачищем-то как несет, опять этот уголовник в подъезде смолит. И
когда это прекратится? В милицию, что ли, на него заявить? Будь с ним,
пожалуйста, осторожен».
В доме его многие так звали: «этот
уголовник». Тетя Зина, судача вечерами на лавочке со
своими товарками, рассказывала, что первый раз он сел по малолетке за
хулиганство, а второй — уже за что-то серьезное, то ли покалечил кого-то в
драке, то ли убил, вроде бы из-за девчонки, и сел надолго. Мать его не
дождалась, умерла, бедная, с горя, хорошая была женщина, светлая ей память.
Мне не верилось, что он мог кого-то
покалечить, тем более убить. Он выглядел таким щуплым, безобидным, похожим
скорее на странствующего философа с картинки в учебнике истории Древнего мира,
чем на уголовника. Сравнить хотя бы с нашим соседом с четвертого этажа дядей
Толей, двухметровым бугаем, который по выходным ходил в качалку и мог одной
левой десять раз отжать двухпудовую гирю.
Как-то я возвращался после футбола,
мы играли с ребятами из соседней школы, и я повздорил с одним конопатым хмырем, который подленько ставил сзади подножки. В общем,
домой я шел в сильно запачканной форме, с оторванным рукавом и фонарем под
глазом.
— Что, подрался? — был первый
вопрос, донесшийся до меня из клубов табачного дыма.
Я кивнул.
— И кто кого?
По моему обреченному молчанию он
все понял.
— Никому ничего не спускай. А то
будут ноги об тебя вытирать. Не можешь драться — зубами рви, — и он обнажил два
ряда неровных гнилых зубов, с хрустом сжал костистый кулак, и в глазах его
блеснуло что-то ледяное и жуткое.
После ноябрьских праздников у него
поселилась продавщица из нашего универмага. Молодая, с
мягкими ленивыми движеньями, пухлое лицо ее жирно лоснилось от густого слоя
косметики, будто выкрашенное гуашью. Они теперь вместе дымили на лестнице. Она
громко развязно болтала без умолку, томно держа на
отлете в толстых коротких пальцах с красным лаком на острых ногтях тонкую
ментоловую сигарету. И лекарственный аромат ментола примешивался к удушливому
крепкому запаху папирос.
Мы сухо здоровались, не заводя
разговоров. Я прекрасно понимал, что никаких серьезных разговоров при женщине
быть не может. Это он объяснил мне еще до ее появления. Она стояла, прислонясь
круглым полным плечом к стене, а он повеселевшими глазами по-собачьи смотрел на
нее снизу вверх, кажется, пропуская мимо ушей всю ее болтовню.
Иногда, видимо, чтобы произвести на
нее впечатление, он лихо чиркал о стену спичкой, прикуривал от вспыхнувшего
огонька и принимался надо мной подшучивать:
— Эй, студент, не пей абсент.
Она одобрительно хихикала, и в
горле у нее будто дребезжало битое стекло. Но я не обижался. Я догадывался: ему
с такой, наверняка, было непросто.
Утром она выходила курить в
полупрозрачной комбинации или в коротеньком шелковом халате с аляповатыми цветами, и на ее помятом ненакрашенном
лице тускло мерцали водянистые мутные глаза. Он сидел помрачневший, утомленный,
с синими мешками под глазами, бессмысленно глядя на шашечки кафельного пола. Она стояла, небрежно привалясь плечом к
стене, скрестив свои белые, как у мраморной античной богини, ноги в розовых
тапочках с помпонами, и сквозь комбинацию, словно сквозь дым, просвечивали
груди, похожие на спелые груши, с двумя темными кружками размером с
трехкопеечную монету, налитые бедра и округлый живот, к низу неприятно угольно
черневший курчавым треугольником… Ее бесстыдное голое тело необъяснимо
волновало и притягивало. И я изо всех сил старался на нее не смотреть.
«Срам да и
только. Глядеть тошно, — застав ее на лестнице в таком виде, возмущалась потом
за обедом мама. — Ни капельки совести, кругом же дети», — и с опасливым
волнением косилась на меня.
Он все чаще выходил курить один. И
сидел мрачный, как туча. Но я был этому даже рад,
потому что без посторонних он снова мог со мной свободно разговаривать.
— Все зло от баб. Запомни, два раза
повторять не стану: не давай бабе над собой верховодить. Не то — конец мужику.
Все они, известно, дуры и … — и тут он прибавлял
слово, которое мне произносить не разрешал, потому что «мал еще». — Но, как ни
крути, никуда от них не деться. Если б не это дело, в гробу бы я их видал.
А накануне вечером я слышал, как
его продавщица кричала на него прямо на лестнице:
— Хорошо устроился, ничего не
скажешь! Я ему продукты таскаю. Так он и не думает работать!
Она и правда чуть ли не каждый день
носила с работы полные сумки. А он все курил с утра до вечера и, похоже, в
самом деле нигде не работал. Но ведь он был философ. А
на каком предприятии должны трудиться философы?
Постепенно наши перипатетические
беседы потекли по-прежнему. Особенно ему нравилось, когда я возвращался из
музыкальной школы со скрипкой. Тут он пускал в ход все свое красноречие.
Называл меня будущим Паганини и всячески поощрял мои «пиликанья».
— Музыка, брат, — тонкая штука, —
мечтательно начинал он. — Вроде, ничего нет, не ухватишь, а душу согревает
лучше водки. И в жизни пригодится. Я в детстве тоже играл… на баяне. Мать
из-под палки заставляла. А на зоне сто раз ей спасибо сказал.
Незадолго до Нового года привычная
жизнь в подъезде изменилась. «Вы только посмотрите, у этого уголовника еще и
приятель отыскался, мало им показалось, они решили настоящий бедлам здесь
устроить», — всплескивая руками, бессильно жаловалась на кухне мама.
Откуда взялся этот приятель, никто
точно не знал, даже тетя Зина. Какой-то скользкий напыщенный тип, похожий на
мелкого фарцовщика. У него было такое выражение лица, будто он только что сытно
отобедал и отрыгнул. Они шумно отмечали на троих новогодние праздники. Две
недели подряд люто ревели надтреснутыми голосами динамики магнитофона
и весь подъезд потрясали дикие визги продавщицы и
пьяный мужской гогот. И в стеклянной банке среди папирос и тонких ментоловых
сигарет появились окурки с длинным рыжим фильтром. В присутствии своего
новоявленного приятеля мой учитель жизни сникал, становился вялым и глупо
хлопал глазами, слушая, как на все лады распинается его вошедший в раж фанфаронистый гость. И лишь иногда, словно смахнув пьяный
морок, чиркал о стену спичкой, небрежно задувал вспыхнувший огонек и торжествующе
смотрел на свою продавщицу. Но та кисло кривила напомаженные губки, в
недоумении вскидывала ниточки выщипанных бровей и недовольно хмыкала.
«После праздников ентот приятель устроил его спедитором,
— рассказывала потом тетя Зина. — Он неделями с командировок не вылазил. А ворочась, был вечно
подшофе и какой-то бешеный, стал на людей кидаться».
Однажды досталось и мне.
— Че вылупился? — зашипел он на
меня, когда я привычно приостановился на предпоследней ступеньке перед
площадкой третьего этажа. — Може, хошь
затянуться?
Я отрицательно замотал головой.
— Прально,
— сказал он, смягчившись, и чуть откинулся на корточках, точно в кресле, —
лучше не начинать.
Пока он пропадал в командировках,
его приятель навещал продавщицу, и они, никого не стесняясь, курили на
лестничной площадке. Бывало и по утрам. Он — в расстегнутой до пупа рубашке, с
обнаженной волосатой грудью, она — в комбинации или в халате.
Закончилось все весной, на восьмое
марта. Помню, ранним утром я побежал маме за цветами. Мать ведь, я это усвоил,
— святое дело. На площади перед рынком, открыв доверху забитые цветами
багажники своих «копеек», торговали барыги. Я купил
несколько веток ядовито-желтых мимоз, осыпающихся и пачкающих пыльцой рукава
куртки, мама их, правда, терпеть не могла, но на тюльпаны мне не хватило
сэкономленных на завтраках денег. Еще выскакивая из дома, я заметил во дворе
его экспедиторский «рафик». Значит, вернулся ночью,
подумал я. Оно и понятно, Женский день.
…На третьи сутки, когда в подъезде
появился запах, вызвали милицию и взломали дверь. Продавщица и его приятель
лежали на кровати. У обоих было перерезано горло — от уха до уха. Его так и не
нашли. Позже где-то в ста километрах обнаружили «рафик»
— рухнул в реку с моста. Тела нигде не обнаружили. «Словно в воду канул», — приговаривала
тетя Зина, в бог знает какой раз с увлечением
пересказывая эту историю, обраставшую в ее версии все новыми подробностями. По
ее словам, он не сразу скрылся, долго еще сидел на площадке и курил. Тогда-то я
и видел его последний раз, взбегая по лестнице с мимозами для мамы. Он ничего
мне не сказал, напряженно уставясь в стену, словно
впервые видя написанные на ней ругательства и признания в любви.