Документальная повесть
Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2015
Об авторе | Эргали Гер — постоянный автор журнала с 1993
года (рассказ «Казюкас» 1994, №10). Дважды лауреат
премии журнала «Знамя».
Эту повесть надиктовали на мой
диктофон люди, привыкшие по роду своих занятий держать язык за зубами: младшие,
старшие научные сотрудники, доктора наук, академики. Некоторые говорили взахлеб, как будто всю жизнь ждали благодарного слушателя.
Другие постоянно сбивались на научные или производственные рапорты — в
наезженную колею. В лапидарной скупости, в выверенной точности лексики
проступают не только профессиональные навыки, но и драматизм прошедшей эпохи.
Тут надо не только вслушиваться, но и додумывать — потому что порой самое
главное по многолетней привычке не проговаривается.
Всю осень 2014 года я по заказу Росатома собирал воспоминания ветеранов Минсредмаша
— самого мощного, самого закрытого министерства СССР, ведавшего делами мирного
и военного атома. Собранный текст поразил своей цельностью — получился не
сборник интервью, а разноголосое эпическое повествование с лихо закрученными
сквозными сюжетами, персонажами, кочующими из рассказа в рассказ, героями
главными и эпизодическими, но всегда подлинными. Сквозь текст
проступили контуры архипелага — ничуть не менее грандиозного, чем
явленный миру самым знаменитым русским писателем второй половины ХХ века.
Архипелага, обеспечившего ядерный паритет, — то есть с положительной
коннотацией. Архипелага № 2, дающего объемное, дуалистическое представление о
той стране, из которой мы родом.
Про архипелаг СРЕДМАШ читающая Россия
знает гораздо меньше, чем про архипелаг ГУЛАГ. Это несправедливо. Потому что
СРЕДМАШ просуществовал намного дольше ГУЛАГа, а влияние его на судьбу страны,
на общую, если так можно выразиться, физиономию советского общества второй
половины ХХ века было ничуть не меньшим, чем ГУЛАГа. Начнем хотя бы с того, что
благодаря атомному проекту в стране резко повысился престиж работников
умственного труда. За десять лет, начиная с середины сороковых годов, была
выстроена продуманная система современного научно-технического образования.
Соответственно за тот же срок была выращена научно-техническая элита,
работавшая по большей части в Средмаше. Элита,
способная формулировать цели и решать задачи, соответствующие уровню
сверхдержавы.
Именно в Минсредмаше
была доведена до ума система научно-технических советов, определявших стратегию
развития отрасли. Полтора десятка закрытых средмашевских
городов на протяжении сорока лет практиковали коммунизм за колючей проволокой,
выращивая не только плутоний, но и «нового человека». Благодаря Первому
главному управлению (ПГУ) — предшественнику Средмаша
— точные науки в СССР избежали участи генетики, разгромленной сталинскими
мракобесами. Под крылом Ефима Павловича Славского, тридцать лет руководившего
министерством, благополучно пережил длинную хрущевскую оттепель (с ее споридическими заморозками) целый институт кибернетики. И
даже такая специфическая отечественная развлекаловка, как КВН, зародилась в недрах Средмаша.
Обо всем об этом рассказывают герои
повести. Как и о том, что Минсредмаш, хотя его и
называли «государством в государстве», не существовал сам по себе. Он рос и
развивался в стране, в которой руководящая и направляющая роль принадлежала не
технократам, не ученым и не военным, а сами знаете кому. Грубо говоря, и сам Средмаш, и вся его продвинутая элита были созданы под
разовый — пусть долговременный, многоступенчатый, с огромным потенциалом
развития — но, тем не менее, разовый проект. Скудость гуманитарной повестки,
ограничивающая кругозор верховной власти и, по сути, обнулившая к третьему
поколению ее кадровый потенциал, всегда лежала бременем на людях Средмаша. С годами, по ходу естественного развития общества
и раскрепощения научной мысли, это бремя обернулось колодками,
«профилактическими» репрессиями и как результат — разрушением той, с позволения
сказать, «симфонии» между властью и ученым сообществом, которая наметилась к
концу 60-х годов. Дракона свободомыслия, взращенного в недрах Средмаша, попытались запихнуть в предназначенное ему логово
закрытых территориальных образований. Но драконы, как известно, умеют летать.
На то они и драконы.
Косыгинские реформы, которые, по мнению одного из моих собеседников,
могли быть реализованы силами Средмаша, были заведомо
обречены, поскольку требовали ревизии сталинского варианта марксистско-ленинской
идеологии. Ресурсов для постановки и разрешения гуманитарной сверхзадачи,
аналогичной атомному проекту, в стране не нашлось.
Так вот, про книгу. Название
«Архипелаг СРЕДМАШ» заказчикам не понравилось. Возможно, оно показалось им чересчур вызывающим, не соответствующим целям и задачам
проекта. Имелось в виду выпустить книгу воспоминаний ветеранов Средмаша, только и всего. Это такие рабочие моменты,
которые в заказных работах порой случаются. Книга вышла под другим названием
подарочным тиражом.
Это, конечно, не совсем то, на что
рассчитывал честолюбивый автор.
Мне захотелось рассказать о том,
что я узнал и понял в процессе работы над ней, широкому кругу читателей. Для
этого я взял только один из сюжетов, прозвучавших в книге, а именно разгром
теоретического отдела Обнинского
физико-энергетического института (ФЭИ), случившийся в конце 60-х годов, и
вставил его в соответствующий контекст, дающий адекватное представление о Средмаше. Что из этого получилось — судить читателю…
КОНОЧКИН
ВЛАДИМИР ГЕРАСИМОВИЧ
выпускник МЭИ. С 1955 г. работал на Обнинской АЭС. Прошел все ступени
от инженера до начальника станции. С 1970 года — начальник физико-технического
отдела Минсредмаша СССР. Кавалер ордена «Знак Почета»
Пятнадцать лет я работал на атомной
станции в Обнинске, прошел все ступеньки от инженера до начальника, занимался
всеми экспериментальными работами, которые проводились для Белоярской АЭС,
Воронежской станции, подготовкой персонала для этих станций.
У нас была шестичасовая смена, но
график был составлен так, что работали мы по восемь часов в смену, и смены
менялись. А когда ты становишься начальником на подобном предприятии, то у тебя
день сразу становится ненормированным. И когда, например, у тебя авария, то
тогда можно пробыть на работе и день, и два, и неделю.
Там как? Когда нормальная работа,
то все происходит на автоматике, и это хорошо с одной стороны, но если
посмотреть на эту тематику с другой стороны, то это все усыпляет сильно. И вот
часам к четырем-пяти утра начинает клонить в сон. И я, будучи главным
инженером, потом начальником, обычно делал обход в самое тяжелое для персонала
время.
На нижней отметке у нас была
насосная станция, там сидел механик. Вот ты заходишь туда, а он дремлет.
Ударишь по столу гаечным ключом, человек вскакивает. Ну, что делать, ведь
физиология такая, тем более молодые еще ребята все были. Это происходило тогда,
когда все нормально. А когда случалась какая-то аварийная ситуация, то тут уже
не до сна, и тогда работы хватало всем, и телефоны непрерывно звенят, и все
бегают, как муравьи в муравейнике.
Конечно, самое неприятное было, и
тогда мы много нахватались, когда начались эксперименты с элементами,
выделяющими тепло для будущих станций, в част-ности, для Белоярской АЭС.
Мы постоянно ставили эксперименты,
постоянно общались с учеными. Чего только не изучали. Допустим, было модно
тогда, и даже американцы этим занимались — в Антарктиде они построили малую
станцию, и там органический теплоноситель использовали, потому что он не
поглощает нейтроны и все такое. И вот мы проверяем всякую гадость. Идешь домой,
а от тебя люди шарахаются, так славно ты пахнешь. Ну, потому что идей было
много, все это нужно было проверять, а какая из них пойдет — это же неизвестно,
поэтому все было так.
Помню, однажды поссорились с женщиной
из МЭИ, она заведовала там кафедрой чего-то. Тоже приезжала с экспериментами. И
в одном эксперименте нужен был метиловый спирт. Я как почитал про метиловый
спирт, там нужно и в милиции зафиксировать, и то, и другое, и третье, и ведь
все равно кто-нибудь выпьет да траванется. Я сказал,
ну вас на хрен, не будем мы метиловым спиртом заниматься, потому что для нас он
страшней плутония.
Я вам хочу сказать о том, что такое
рабочий класс. Вот Михаил Степанович Абрамов, слесарь от души. Мы все молодые
были, а ему уже пятьдесят, и он был для нас как бог, потому что руками умел
все. У него была норма: пол-литра в день. И он еще довоенный, ему пятьдесят лет
исполнилось в 1969 году. Значит, он с 1919 года, еще до войны начал работать.
Уже почти никого нет из той компании, рабочий класс, вот все эти слесари,
токари, электрики… Он был просто ас, потому что нужно было делать всякие
приспособления, ведь то так, то эдак нужно делать, и
любую вещь он делал запросто. Он мне признавался, что после работы каждый день
употребляет пол-литра. Правда, мне утром самому приходилось вставать на
проходной и смотреть, в каком состоянии в понедельник приходят рабочие, потому
что они друг друга покрывают, своих не сдают, это же
вам не «цивилизованный» Запад. Ну, а если он натворит что-нибудь, то жалко
будет, потому что у нас, у россиян, это есть. А так, в принципе, весь рабочий
класс был из окружающих деревень, народ безотказный, Иваны, и никто ничего не
боялся.
Правда, был такой случай. Электрики
— это особенный класс, ведь они поменьше облучаются. Но, когда аварийные
работы, то приходится всех пропускать. Система такая, что мы, например, тащим
канал из реактора, а дозиметрист стоит и замеряет, потому что не всегда идет
одинаково, то нормальный, то загрязненный. А тогда как? Обыкновенная тряпка.
Обматываем контакт тряпкой, чтобы грязь с него не сыпалась. Ну, вот этих всех
облучили уже по норме, и давай электриков. Я помню всех своих электриков,
хорошие были ребята. Но из-за того, что у него это не постоянная работа, то
когда, например, ты стоишь на кране, то чувствуешь, что руки у него дрожат,
волнуется парень. А что делать? Человека трясет, но он работает, потому что
струсить и отказаться — еще страшнее.
ТОШИНСКИЙ
ГЕОРГИЙ ИЛЬИЧ
выпускник МЭИ, физик. Доктор технических
наук, профессор. Главный научный сотрудник — советник генерального директора
ФЭИ. Кавалер ордена Трудового Красного Знамени и ордена «Знак Почета», знака
«Академик Курчатов» I степени
Я здесь, в ФЭИ, с самого начала
работаю — с 1951 года. А летом пятидесятого года мы здесь же проходили
преддипломную практику, так что место было знакомое. На практику, кстати,
отправляли так. Сказали: такого-то числа в двенадцать часов дня вам нужно быть
в Москве на площади Маяковского, там будет стоять машина номер такой-то, вы
туда сядете, вас привезут. Мы пришли, нас было трое. Нашли
машину, сели, ехали часа три: лес, ничего не видно, потом — колючая проволока,
потом шлагбаум. Нас встретили, пропуска какие-то разовые дали и отвели в
главное здание, в кабинет Лейпунского Александра Ильича.
О Лейпунском
мы знали только из книг, из учебников, что это крупный ученый, физик, автор
опытов по обнаружению нейтрино. Заходим в кабинет, мнемся. Встает из-за стола
загорелый дочерна человек, с проседью волосы, в белой тенниске, в белых
брючках, белых парусиновых ботиночках. Выходит из-за стола, протягивает руку: «Лейпунский». Протягиваем руки, здороваемся, называем свои
фамилии. Не ожидали, что такой человек так вот запросто с нами…
И потом он коротко ввел нас в курс
дела. Институт начал заниматься реакторами на быстрых нейтронах, которые должны
решить проблему топливного обеспечения. Физические расчеты сделаны, а нужно
оценить теплогидравлику и т.д. Нам было поручено
провести теплогидравлические расчеты, и мы эти
расчеты сделали. И они вошли, все эти результаты, в техническую справку,
которую Лейпунский направил в Первое Главное
Управление.
Это практика. А осенью пятьдесят
первого года я попал сюда уже на работу, и вначале мы занимались гражданским
реактором, маленьким, на свинце-висмуте, а в 52-м году, когда вышло
постановление о подводных лодках, стали заниматься уже тематикой реактора для
атомных подводных лодок. Вот с тех пор я первые сорок лет своей работы в ФЭИ
занимался этими реакторами.
Поселили нас в общежитии семейного
типа: просто квартиры, где жили по пять-шесть человек. Обнинска как города
тогда еще не было. Был почтовый ящик 276, не важно, какие-то номера менялись —
была закрытая зона. Из Москвы два раза в сутки ходил паровозик с вагонами — в
четыре часа дня и в четыре утра. Шел он часа четыре опять-таки. В середине
вагона была печка-буржуйка с трубой, которая выходила на крышу; уголь, дрова —
сами туда кидали, чтоб не замерзнуть.
Дисциплина была суровая: на
воскресенье мы уезжали в Москву, допустим, а утром в понедельник в восемь утра
нужно было снять свой жетончик, висевший в шкафчике на проходной. Такая бирка с
номером была у каждого, они висели на гвоздиках, надо было снять ее и кинуть в
ящик — это значит, что ты пришел на работу. Поезд из Москвы приходил в 7.40 —
это из серии «нарочно не придумаешь». И с этого поезда толпа людей, самое
интересное, что вместе с табельщицей, Марией Кирилловной Чубаровой, рысила на
проходную. Надо было успеть до того, как она закроет дверцы шкафчика, как
закрыла — все, ты уже опоздал.
В коридорах главного корпуса
никаких на дверях фамилий, ничего, только номер комнаты, и ты мог не знать, кто
рядом работает, нельзя было входить, т.е. каждый входил только в свое помещение
и там работал. Комнаты закрывались — не просто закрывались, они и опечатывались
еще. Каждому выдавали печать, мастику или пластилин. Еще каждому портфель
давали, тетрадь, в которой можно было вести записи, и каждое утро мы разбирали
свои портфели, работали, а в конце рабочего дня сдавали в первый отдел.
Интересно сейчас для молодых, кто
не знает, — компьютерное поколение — у нас главным расчетным инструментом была
логарифмическая линейка. Очень удобно, между прочим, инженерам, кто умеет
пользоваться. Да, она высокой точности не дает, но предметом особой зависти у
нас был Громов: у всех двадцатипятисантиметровые были
линейки, а у него — полуметровая, там точность была выше. А Минашин,
он вообще считал на бухгалтерских счетах, там можно было десять разрядов —
высокую точность получить. Потом пошли механические калькуляторы, «Феликс» там,
«Триумфатор». Потом пошли электромеханические счетные машины, это уже с
электромотором, каретки ходят, стучат… Специальная была должность —
лаборант-расчетчик. Им инженеры давали задания, формулы, чтобы посчитать, а они
все это вводили, умножали, делили и т.д. Когда дверь к расчетчицам открываешь,
там такой грохот — работают десять-пятнадцать электрических счетных машинок. Ну
а потом уже появились первые электронные машины, которые занимали целый зал,
потом целую комнату, потом не комнату, а как стол, потом настольные, а сегодня,
чего уж там говорить, когда планшеты и все такое прочее. Вся эта эволюция на
моих глазах происходила.
Качественный скачок произошел с
приходом Гурия Ивановича Марчука. Потому что Гурий Иванович был
профессиональным математиком, очень продуктивным. Он фактически создал
численные методы расчета ядерных реакторов, прежде всего реакторов для ядерных
лодок, которые мы создавали. Требования все время росли, и, чтобы понять, будет
ли работать реактор, какие будут параметры, нужно было постоянно повышать
точность расчетов. Это очень сильно зависело от вычислительных алгоритмов —
быстро ли это считается, медленно ли — кроме быстродействия самих машин.
Поэтому мы очень тесно сотрудничали… Гурий Иванович
заслуженно получил Ленинскую премию за эту работу. К сожалению, сейчас
его уже нет.
У Лейпунского
были две основные тематики: гражданский реактор на быстрых нейтронах и
подводные лодки со свинцом-висмутом. Нужны были надежные средства доставки
ядерного оружия. Самолеты уязвимы, ракет тогда таких дальнобойных еще не было,
а подводная лодка — скрытная, она могла потихонечку дотопать
куда-нибудь и ждать команды, потому было большое внимание к этим работам.
Сначала было три направления, потом
осталось два: жидкий металл, свинец-висмут, — и вода. Как они разделились:
водо-водяные реакторы развивались в Курчатовском институте, а со
свинцом-висмутом — здесь, в Обнинском ФЭИ. Вначале они
соревновались, как говорится, с переменным успехом, поскольку неудачи были на
первом этапе и по воде, и по металлу. Металл давал то преимущество, что
позволял компактную установку сделать без высокого давления. Поэтому потенциал
применения был высокий. Но из-за того, что была большая спешка, не было
необходимой предварительной подготовки ни по изучению свойств, ни по
усовершенствованию технологий, то на самой первой лодке произошла тяжелая
авария, расплавилась активная зона, погибли люди. На воде тоже были аналогичные
аварии. Ведь все делалось впервые, в отсутствие необходимых знаний и опыта при
очень жестких директивных сроках. Сегодня лодок на металле нет — все они
утилизированы, а есть только с водным теплоносителем. Хотя у металла свои
преимущества. На сегодняшний день водо-охлаждаемые
реакторы решили все свои проблемы, работают надежно, и это большое достижение.
Однако потенциальные преимущества жидкого металла признаются, и не исключено,
что такие установки в будущем будут еще востребованы.
Работа по жидкометаллическим
реакторам была организована следующим образом. ФЭИ — это институт научного
руководителя: идеология, расчеты, эксперименты по физике, по теплофизике и
т.д., но чертежи для изготовления разрабатывали два КБ, в Нижнем Новгороде и
Подольске. Два КБ делали два типа установок. Другими словами, научный
руководитель один был, а конструкторов — двое. Причем, что интересно: вначале
был один главный конструктор — ОКБ «Гидропресс», в Подольске. Но Подольск
одновременно занимался еще и реакторами ВВЭР для гражданской энергетики, а ОКБМ
в Нижнем Новгороде (И.И. Африкантов) гражданской тематикой в то время не
занимался. Руководство решило специализировать организации: пусть Гидропресс
работает над ВВЭРами, а все лодки мы отдаем
Африкантову. Где-то в 57–58-м году, точно я не помню, хотя первая установка на
жидком металле была разработана в Гидропрессе, и там был весь опыт, по распоряжению
руководства эти работы были переданы в ОКБ машиностроения в Нижнем Новгороде.
Они начали работать. Гидропресс это обидело, конечно, но они не сложили
крылышки, они продолжали работать инициативно и сделали такой проект, от
которого военные не смогли отказаться.
В результате работы продолжались в
двух ОКБ и были построены установки двух типов, потому что трудно было на
бумаге выбрать, что пойдет, что будет лучше, что хуже. Изготавливались
установки на разных заводах, одна — в Горьком, другая — в Подольске. Это была
осознанная (наверху) ставка на конкуренцию. Слова такого не было, но понятие
было. Денег при этом не жалели — понимали, что именно в конкурентной борьбе
может родиться наилучшее решение. И подводные лодки тоже строились на двух
разных заводах: на одном с одной установкой, а на другом — с другой; одна
строилась в Северодвинске, другая — в Ленинграде.
Собственно, у меня полжизни прошло
в командировках на эти заводы. Встречались в Нижнем Новгороде с конструкторами,
которые мало знали физику, а мы мало знали конструкции, и мы друг друга многому
научили. То же самое в Гидропрессе. А потом, когда уже начались испытания
лодки, я выходил с моряками в море. В общей сложности, думаю, месяца три под
водой провел. Все были заинтересованы в том, чтобы сделать общее дело как можно
лучше: и ученые, и конструкторы, и военные. Военные, знаете, они очень
въедливые люди. Иногда задавали такие вопросы, ответить на которые можно было
только после определенных научных исследований. То есть в какой-то мере они инициировали
и стимулировали исследовательские работы. Физики, желая улучшить конструкцию,
подсказывали что-то конструкторам, но в 90 % случаев (у нас не было необходимых
технических знаний) это в корзину шло, но 10 % они принимали с благодарностью.
То же самое и от них — были предложения по реактору.
Понятно, что во многом такой стиль
производственных взаимоотношений задавался руководителями, в моем случае
конкретно Лейпунским. Это был, безусловно, уникальный
человек в том смысле, что, во-первых, никаких барьеров не было для общения, не
было никакого там взгляда сверху. Он был доступен: в кабинет
если заходил, он смотрел на тебя, а не в бумаги. «В чем дело?» Если вопрос
короткий, тут же решал, нет — давайте приходите вечером. У нас в институте
работали не то что до двенадцати часов ночи, а и до двух часов ночи сидели,
свет в окнах горел. Дистанции между ним и сотрудниками никакой не было. На
совещаниях, когда он их проводил, никогда свое мнение первым не высказывал. У
него на совещаниях сидели и старшие лаборанты, иногда даже рабочие, когда там
сложный вопрос с изготовлением — он всех спрашивал, слушал, а потом уже
высказывал свое мнение окончательно. В этом смысле он давал всем высказаться. И
создавал такую атмосферу, когда никто не стеснялся. Высказывали свое мнение,
даже если невпопад, то есть очень раскрепощенно все было — и я понимаю, откуда
это.
Александр Ильич стажировался в
лаборатории Резерфорда, это школа Нильса Бора. Ландау там стажировался, многие
другие. Кто-то из журналистов как-то спросил Ландау, почему школа Нильса Бора
добилась таких выдающихся результатов в физике. Он ответил: «Очень просто. Мы
не боялись задавать глупых вопросов». Очень емко. То есть, когда люди находятся
на пороге знания и незнания, глупых вопросов быть не может, просто нет знаний
каких-то. И вот Александр Ильич в своей области то же самое — создал такую
атмосферу, что никто не боялся задавать любые вопросы, выказать незнание,
некомпетентность. Он очень тактичный всегда был… Люди рядом с
ним очень быстро росли.
Что еще интересно — как он работал
с литературой. С утра он час сидел в библиотеке. Библиотека тогда выписывала
несколько десятков иностранных журналов. Он их все просматривал, знал хорошо
немецкий, английский языки. Бегло просматривает, потом дает задание: вот, Юра,
посмотрите эту статью. Потом мне расскажете. И так каждому давал задание
подробней изучить статью, рассказать. Но и у нас потом тоже возникло такое
желание, видя, что он придает большое значение этому делу, мы в библиотеку
ходили и старались упредить его, найти что-то новенькое, ему рассказать: вот,
смотрите, тут интересная статья, Александр Ильич… Он своим примером всех
заражал.
Потом, когда работа вошла в стадию
создания реальных объектов, промышленных объектов, уже стало не до библиотек. Мотались
по конструкторским бюро, по заводам, решали возникающие проблемы… Теперь мы сами создавали такие установки, которые
позволяли получать новые знания, — это были новые реакторы на промежуточных
нейтронах. Исследование их характеристик давало такие знания, каких за рубежом
не было.
Александр Ильич все время говорил:
«Давайте, работайте над диссертацией». А когда работать? И я договаривался с
секретной частью (с первым отделом). Мне давали на субботу и воскресенье
тетрадь секретную, которую я в сейфе в комнате запечатывал, так как только в
эти дни я мог спокойно работать, что-то обобщать. Я себя убеждал так: в году —
триста шестьдесят пять дней. Если я одну страничку в день вечером напишу, через
год у меня будет уже диссертация. И поначалу чуть ли не заставлял себя, потом
втянулся. И действительно — и кандидатская, и потом
докторская были написаны в свободное от основной работы время. Не только у меня
— так защищалось все мое поколение, загруженное работой над созданием реальных
промышленных ядерных установок.
Мы, все, кто работал с Александром
Ильичом, понимали, что диссертация — это дело не главное.
У него не было каких-то мощных
административных рычагов, чтобы что-то там продвигать — и людей, и дело; но у
него был огромный моральный авторитет, научный авторитет. Достаточно было его
телефонного звонка куда-то, одной просьбы, и она, как правило, выполнялась.
Помню, через год или два посылает меня в командировку в
Питер к профессору, по-моему, Герасимову — специалисту
по коррозии. Я говорю, Александр Ильич, я же в коррозии не понимаю — я физик.
Разберетесь, говорит, физика — в основе всех наук. Действительно, со временем
мы стали шире вникать в смежные области, потому что все связано на самом деле,
и физика с химией. И если я приезжаю от Лейпунского —
открывались все двери, все шли навстречу, все рассказывали, а потом мы
отчитывались, рассказывали Александру Ильичу, что узнали в командировках.
По субботам и воскресеньям он
совершал длинные пешеходные прогулки вдоль берега Протвы,
нашей речки. Иногда и мы увязывались за ним. Он быстро, бодро шагал, и по ходу
дела там тоже много вопросов обсуждалось.
Из других крупных ученых — хотя,
правду сказать, я не с таким уж большим количеством выдающихся академиков
сталкивался — мне, конечно, импонировал Александров Анатолий Петрович. Он
занимал очень высокие посты и в то же время был очень прост в общении:
здоровался за руку, вникал в детали, участвовал в обсуждениях на всех уровнях.
Конечно, это драма всей его жизни, что он Чернобыль пропустил, взял всю
ответственность на себя. Потому что, не скажи он фразу, которую ему
приписывают, что РБМК настолько безопасны, что можно хоть на Красной площади
ставить, — может быть, их и не стали бы строить. Это, конечно, сократило его
жизнь, но мне кажется, что Александров все-таки разбирался в технике лучше, чем
Курчатов. Курчатов был прекрасным организатором. Когда шли работы над бомбой,
что-то там не получалось, то Курчатов говорил, что надо пригласить Анатолия
Петровича — он знает много ненужных вещей, но здесь они могут пригодиться. Так
оно действительно и было, — я с ним очень много общался и всегда поражался
диапазону его интеллекта.
Одно время у нас в городе жил
Тимофеев-Ресовский Николай Владимирович. Я был на одном его семинаре — ну,
«Зубр», как его назвали в «Новом мире», по-другому не скажешь. У Ресовского,
говорят, часто гостил Солженицын, но я его не встречал.
Вообще говоря — вот эта свободная
атмосфера, которую создавал Лейпунский для научной
деятельности, — она, конечно, не могла не выплескиваться в общественную и даже
в частную жизнь нашего маленького городка. Как потом говорили, «вся зараза от
теоретиков». И верно: если у человека мозги умеют абстрактно мыслить, что-то
сопоставлять, раскованно анализировать, то это все распространяется не только
на узкую научную область, но и на социальные процессы.
Ну, и доанализировались,
конечно.
Первая такая волна ослабления пошла
после ХХ съезда КПСС. У нас был в городе Дом ученых, он и сейчас есть. Тогда
это был Клуб ученых. Туда организаторы привозили многих интересных людей, в том
числе вышедших из заключения. Привозили Петра Якира, Снегова
Алексея Владимировича. И они рассказывали, как, что, почему. Снегов до ареста
был секретарем горкома какого-то уральского города. Потом, когда его
освободили, работал в комиссии по реабилитации жертв репрессий. Он очень много
рассказывал.
Желающих попасть в Дом ученых
всегда было больше, чем мест, поэтому там чуть ли не до драк доходило за
пригласительные билеты. В те времена это был как глоток свежего воздуха.
Помню, приехал к нам Театр на Таганке.
И вот, когда я сидел на этом
спектакле и пел Высоцкий, я вообще вжимался в кресло: думал, что после этого
выступления всех их арестуют. Иносказательная такая тематика: там было десять,
потом один из них исчез, потом еще, аллюзии такие были, что все это —
иносказательно о нашей жизни. А дальше мне вообще посчастливилось: когда
спектакль кончился, оказалось, что у организаторов — сбой с автотранспортом, и
они искали, кто бы мог отвезти артистов в Москву. Я говорю: у меня есть машина.
И вот взял троих, впереди жена сидела, а сзади — Высоцкий, Золотухин и Нина Шацкая. Слушал их разговоры, сам немного с ними
переговаривался. Высоцкий спросил, сколько мне лет, даже польстил — мол, хорошо
сохранились. Довезли их прямо до Театра на Таганке. Высоцкий спросил: «А вы
бывали у нас?». Я говорю: «Нет». Но это ж мечта была — туда попасть невозможно
было, с ночи очередь занимали. «Хотите?» — «Конечно!» — Пошел в кассу, из брони
нам два билета достал, и вот мы с женой «Антимиры» смотрели уже там, на
Таганке.
Председателем совета Дома ученых
был Павлинчук Валерий, физик-теоретик. Он был
секретарем партбюро теоретического отдела, очень активным: собирал сборники
«Физики шутят», организовывал первые КВНы, при этом страдал почечной
недостаточностью, то есть, по сути, был болен неизлечимо. Потом кто-то из
теоретического отдела настучал в горком партии, что Павлинчук
раздает самиздатовские материалы читать. Завели персональное дело, исключили из
партии, уволили с работы. От этих всех потрясений Павлинчук
довольно быстро умер. Я пошел на его похороны, а похороны вылились в некую
демонстрацию — огромное количество людей пришло. Дошел до конца, до кладбища. А
потом мне звонят из горкома партии и говорят: «Георгий Ильич, зайдите, с вами
побеседовать хотят». Дело в том, что я был членом горкома партии. Прихожу — там
комиссия сидит. «А вы знаете, что вы оказались в одном ряду с антисоветчиками, потому что там венок был от семьи генерала
Григоренко?» Я говорю: нет, не знал, я просто пришел, потому что лично знал
покойного — хороший человек был. И мне за потерю политической бдительности по
полной катушке закатали строгий выговор с предупреждением об исключении.
Потом, когда я разводился с первой
женой, влепили второй.
Вы понимаете, у директоров крупных
предприятий и по десять выговоров — это стандарт, потому что в Советском Союзе
работать, не нарушая каких-то правил, вообще было невозможно. Выговор потом
снимут, но зато план перевыполнил, что-то еще там сделал хорошее. А вот когда у
низовых сотрудников выговор — это уже тяжело: значит, тебе закрыта дорога.
Я примерно тогда же защитил
докторскую диссертацию, но ее должен был утверждать ВАК, как положено. Тут
приходит письмо из Калужского обкома партии, что в связи с поведением товарища Тошинского просьба отложить утверждение. И я ждал три года,
пока там что-то переменилось и с меня сняли выговор.
Был такой эпизод, да.
Я хорошо знал Блохинцева Дмитрия
Ивановича, и он меня знал. Кстати говоря: кроме двух моих торможений, связанных
с партийными взысканиями из-за похорон Валеры Павлинчука
и развода, у меня было еще одно торможение — в 1953 году. Если помните, было
такое дело врачей-вредителей, а у меня отец в Пятигорске был хирургом, очень
видным хирургом. На него кто-то накапал, что он ставит эксперименты на людях.
Отец брал на операции больных, которых мог бы не брать, они были обречены, а он
из них половину вытаскивал; и у него, соответственно, выходил большой
показатель смертности. Местный патологоанатом написал в органы, и отца стали
тягать, отстранили от работы, какое-то уголовное дело завели — и на этот
период, у нас же все связано, меня отстранили от секретной работы.
А потом Сталин умер. Практически
сразу после его смерти, МВД руководил уже Берия, признали, что дело врачей, —
это фальсификация, и тут тоже все отпало, меня быстро восстановили. А пока это
все длилось, перевели в другой отдел, который занимался не лодками, а открытой
тематикой. Мы как-то катались с Дмитрием Ивановичем Блохинцевым на лыжах. Я
говорю: что делать, на меня санкции наложили. А он: «Молчите, какие там
санкции, ждите». Он понимал все.
В общем, жизненную школу я, да не
только я, все мое поколение — прошло суровую. Но я не в обиде на систему. А
сейчас невольно сравниваешь прежние времена и нынешние и думаешь: а что лучше? (…) Если говорить про материальное благосостояние, тогда
на сберкнижках было много денег, но купить ничего нельзя было, сейчас купить
можно все, — денег не хватает, если ты не частник.
Я в течение пяти или семи лет был
заместителем секретаря парткома института по научно-производственным вопросам.
И я отделяю идеологические вопросы — идеология, понятно, это политизированная
вещь, а что касается научно-производственных вопросов, то мы выносили на
заседания парткома все взаимоотношения научные, результативность и так далее… Предлагали кого-то там наказать, кого-то там поощрить,
где-то там людей переставить. Я считаю, это полезная и результативная работа.
Это, по сути, был дополнительный контроль со стороны научной общественности.
Потому что, как правило, тогда ведущие ученые были членами партии — поэтому то
коллективное мнение, которое формировалось, было мнением не абстрактной партии,
а мнением ученых, которые являлись членами партии. Если намечались какие-то
планы — они проверялись потом, контролировались. И от этого дело выигрывало.
Поскольку в Конституции было записано, что партия — руководящая и направляющая
сила, то решения партийного комитета были более весомыми и действенными, чем
решения Ученого совета. А потом, когда все закончилось — партии нет, наверху
чисто административный аппарат — голос ученых стал еле слышен.
Еще я думал о деле, которому
посвятил жизнь, — о лодках. Так сложилось, что с неподготовленной научной базой
вышли в промышленное производство, ну, вот и нарвались. Дальше Александров, чей
авторитет был непререкаем, сказал: жидкометаллические лодки не нужны, если в
лодку влезает водяная установка. И с тех пор маленькие лодки перестали строить,
а стали строить большие, чтобы вода влезала. И в целом характеристики лодки
получались хуже, чем могли бы быть. Это мое мнение.
Потому что лодки семьсот пятого
проекта, построенные нами, на наших реакторах, — они были и остаются лучшими в
мире. Это не мое пристрастное мнение, это мнение американских специалистов. Мы
можем себя только поздравить, пишут они, что этих лодок сейчас нет, потому что
они представляли реальную угрозу для Соединенных Штатов. Потому что нигде,
кроме Советского Союза, они не могли быть построены, и нигде, кроме Советского
Союза, не могут быть воспроизведены.
С одной стороны, это грустно. А с
другой…
По направлению
свинцово-висмутовых реакторов я отношу себя к наследникам по прямой от
Александра Ильича Лейпунского. И то, что сейчас эта технология конвертируется в технологию
для гражданской ядерной установки, я имею в виду реактор СВБР-100, меня лично
очень радует. Потому что, выходит, не зря Александр Ильич отдал значительную
часть своей жизни этому направлению.
Да и мы, получается, не зря
потрудились.
КОНОБЕЕВ
ЮРИЙ ВАСИЛЬЕВИЧ
выпускник МИФИ, физик, материаловед. Доктор физико-математических
наук, профессор. Главный научный сотрудник ФЭИ, профессор кафедры
материаловедения Обнинского института атомной
энергетики. Член Научного совета Российской академии наук по радиационной
физике твердого тела
В пятьдесят восьмом году я окончил
Московский инженерно-физический институт и по распределению был направлен на
работу в ФЭИ. Специальность у меня была «теоретическая и ядерная физика». Со
мной в одной группе, начиная с треть-его курса, учился Михайлов Виктор
Никитович, будущий министр атомной энергетики. Он сразу стал лидером, быстро… Очень талантливый человек. Жили мы в общежитии на Лосиноостровской, наши общежития метров двести разделяло.
Двух-этажные финские бараки. Он на одной улице, я на другой.
У нас была маленькая комнатка,
ровно четыре кровати помещалось. Холодно было, чернила замерзали. Не знаю, как
в том общежитии, где Михайлов жил, но в нашем было
так. Потом он собрался жениться, — соответственно, нужна была квартира. И тут
Михайлов узнал, что Ландау принимает экзамены по своему курсу. Экзаменов было
девять: теория поля, теория упругости, квантовая механика, статистическая
физика и так далее. При этом говорил: тех, кто сдаст мне все девять экзаменов,
я беру в аспирантуру и обеспечиваю квартирой в Москве. На последнем курсе
Михайлов начал сдавать эти экзамены. Возвращался, рассказывал, какие решал
задачи-примеры, некоторые запоминались так сразу. Кончилось тем, что я тоже
потянулся сдавать. Потом еще несколько человек…
Прихожу на квартиру к Ландау. Мэтр
заводит в какую-то маленькую комнатку, там стеллаж с набором литературы — самый
мусорный, никакой систематики. Задал примеры и пошел играть с сыном. Короче, он
лично принимал два экзамена: математику-1 и математику-2. Математика-1 — это
дифференциальные уравнения, интегралы определенные и неопределенные.
Математика-2 — это специальные функ-ции и теория комплексного
переменного. А теорию поля, к примеру, я сдавал Халатникову,
это его правая рука была.
В общем, я сдал четыре экзамена, а
потом, когда уже был на приеме у Михайлова-министра, мы с моим начальником к
нему приехали просить денег, то я у него спросил, сколько он сдал. Он сдал семь
экзаменов. Мы просто не успевали, потому что уже заканчивали институт.
И тогда к нам пришел Зельдович и
говорит: пройдете у меня собеседование — дам хорошую квартиру и зарплату в
Арзамасе. Но в Арзамас никто не захотел. Остался только Михайлов. А поскольку у
него за плечами уже были экзамены, сданные Ландау, он эти собеседования прошел
элементарно. И — после этого — уехал в Арзамас и пропал на долгие годы. Я
занимался альпинизмом, в альплагерях были иногда ребята оттуда. Я спрашивал:
знаете такого Михайлова? Нет. Оказалось, он там до-служился до старшего
научного сотрудника и ушел в Институт импульсной техники в Москве. Стал там
секретарем парткома, потом директором. Оттуда в министерство ушел.
Ну, а мы с Лукьяновым Александром
Александровичем еще в пятьдесят седьмом году зашли на практику в Обнинск. Он —
к очень талантливому физику, сейчас он в Москве работает, Виктор Владимирович
Орлов, а я — к Владимиру Моисеевичу Аграновичу. Он не
стал ни академиком, ни даже членкором, Агранович, но,
тем не менее, в списке тысячи ученых России, у которых самый большой индекс
цитирования, где-то в первых рядах.
В том здании, где нас поместили,
раньше была школа для испанских детей. Прямой коридор с тупиком напротив
кабинета директора именовался «теоретическим тупиком». Он заканчивался
запечатанной комнатой, которую потом вскрыли. Она оказалась забита старыми
книгами, вот такой толщины, вывезенными из Германии. По левую сторону сидели
физики: физики-теоретики, ядерная физика, расчетчики реакторные, теория
реакторов. Агранович был единственным, кто занимался
теорией твердого тела.
А ныне покойный Александр
Александрович Лукьянов попал к Орлову. Тот тоже был в теоротделе,
но не сидел в тупике, поскольку был уже на виду у начальства. Александр Ильич Лейпунский наметил его себе в сменщики. Когда Лейпунского не стало, то некоторое время Виктор
Владимирович был научным руководителем Физико-энергетического института.
Я читал его работы. Красивейшие,
надо сказать. Некий метод такой возмущения для расчета нейтронных полей, очень
красиво сделанная теоретически работа, на высоком уровне. На сегодняшний день
он один из лидеров прорыва в атомной энергетике, Виктор Владимирович. Сейчас
решается, какие из быстрых реакторов будут определять всю энергетику страны.
Это нужно решить до 2020 года. Одна линия фактически была предложена им. Ее
подхватил Адамов. Они хотят построить реактор БРеСТ-300 и потом, может быть,
БРеСТ-1000… БРеСТ — это сокращенно «быстрый реактор
свинцовый теплоноситель». Другая линия — это БН-1000… 1200 будет, 1600, а
сейчас 1200. То есть направление, которое задал Лейпунский,
— реактор на быстрых нейтронах, только теплоносителем там является не жидкий
свинец, а натрий. И вот нужно решить, какое из этих направлений победит. И
Виктор Владимирович Орлов сейчас во главе одного из двух направлений.
Что бы там ни болтали про
теоретиков, но с дисциплиной у нас было строго. Надо было успеть к восьми часам
в главный корпус, мы сидели в главном корпусе. И обязательно номерок, который у
тебя с дырочкой, повесить на гвоздик — твоя фамилия, номер твой, и ты должен
был повесить. Если не успел, тебя переписывают… точнее, была женщина, которая
записывала, кто опоздал. При выходе то же самое, но такой строгости уже не было
— прежде всего не опоздать. Еще на входе стояли
часовой и мощные гейгеровские счетчики. Я попался
один раз. Агранович уехал в отпуск, а перед этим
сказал: «Юрий Васильевич, располагайтесь в моем кабинете, вы же делаете
дипломную работу». Я сидел, курил на подоконнике, и когда пошел на выход, гейгеровские счетчики как загремят! Мне говорят: иди,
мойся. На втором этаже были душевые, мужская и женская. Я тщательно вымылся,
прохожу — опять гремят. Давай назад, еще мойся. Ничего не понимаю… Оказалось, что как раз тогда, когда я сидел на
подоконнике, в этот день первая атомная в трубу активность выпустила. И это все
облако село на территорию, на голову, на волосы, пока сидел.
Это — осень 1957 года.
В «теоретическом тупике» очень
хотелось вырасти в ученого. Публика, которая окружала, была одержима физикой, у
каждого были интереснейшие задачи. Я приходил, особенно потом уже, когда на
работу приняли, приходил с работы где-нибудь в полшестого: поужинаешь,
покрутишься по дому и обратно в институт. И до полуночи, иногда до часу ночи
сидишь на работе…
Рядом с главным потом построили
другой корпус, поздно вечером огни горели всюду, очень много народа работало
вечерами. Никто не подгонял, такая атмосфера была. И вообще, в Физико-энергетическом
институте, благодаря тому, что планомерно отбирали из московских вузов людей с
хорошей академической подготовкой, уровень был очень высокий, выше даже, чем в
Москве. Не хочу никого обидеть, но, на мой взгляд, в Курчатовском институте
уровень был ниже. В ФЭИ не надо все время показывать, что ты выдающийся ученый.
В Москве это, может, необходимо. Они много тратились на всякую рекламу, а мы на
то, чтобы искать истину.
Возглавлял теоротдел
Лев Николаевич Усачев. Он потом получил Ленинскую премию за быстрые реакторы
вместе с Лейпунским. Тоже теоретик, работавший
примерно в том же направлении, что и Виктор Владимирович Орлов. Тоже расчеты
нейтронного поля. Придумал свой новый метод, функцию ценности такую ввел. Его
работы классическими стали. Такой человек — тугодум вроде, а делал очень
многое, может, больше других. Я почему говорю
«тугодум»? Потому что в отделе можно было по всем направлениям изучать книги.
Усачев выступил с идеей изучать теорию групп, теорию симметрии и групповые
подходы всякие. Книжка, которая вы-шла — труднейшая, сложная такая,
математическая… И мы усаживались каждый день часа на
два, поочередно решали задачи и обсуждали. Так вот, иногда бывало, что все
поймут, а Усачев нет. «Нет, — говорит, — не понимаю». Мы на него чуть ли не с
кулаками, хотя он наш начальник. А потом оказывалось, что он прав: не все так
просто, не так все очевидно.
Всего в теоротделе
работало где-то около тридцати человек. В правой части у тупика сидели
математики, весь математический отдел. Тогда его, когда я молодой пришел,
возглавлял Гурий Иванович Марчук. Выдающуюся карьеру сделал: стал президентом
Академии наук. Правда, у нас его чуть не загрызли, какая-то провинциальная
борьба-возня, насылали на Гурия
Ивановича все время какие-то комиссии. Он почувствовал, что надо уходить, и
ушел в Новосибирск. А там его быстро заметили, он разгадал язык майя, какую-то
разновидность его. Потом придумал компьютерную программу развития Сибири, в
которой можно было считать, прогнозировать, просчитывать, о ней много говорили.
Его заметили, сделали академиком Новосибирского отделения. А потом взяли в
Москву, выбрали в президенты.
Характер у него замечательный,
умница человек. Со всеми здоровался. Знал по имени-отчеству уборщицу, которая
проходила убирать, остановится, это же все на наших глазах, поговорит: как там
ваш внук, как дочка? Думаю, это тоже сыграло большую роль в его
административной карьере. Там же важно уметь быть контактным, уметь находить
общий язык с людьми, располагать к себе. Его спросили как-то, почему он всегда
первым здоровается. А он в ответ: умный человек должен здороваться первым. Это
я запомнил. И правильно, это разумно. Некоторые придут, дуются или ждут, когда
с ними первыми раскланяются. А будущий президент Академии наук здоровался
первым.
Так вот. Когда
Усачев предложил изучать книгу, посвященную теории симметрии — а она работает и
в ядерной физике, и в теории ядра, и особенно в твердом теле, — то участвовали
все — и те, кто занимался твердым телом, и те, кто плазмой, ядерщики, все
изучали эту книгу — год, наверное, может, чуть меньше, работали сообща.
Потом Марчуку поручили вести политинформации и для математиков, и для физиков.
Но он пошел по непроверенному пути. Не стал читать лекции про то, что материя
первична, сознание вторично. А взял книгу «Теория информации», переведенную в
издательстве «Мир». И мы с большим интересом ее изучали, многое для себя
открыли. Кончилось тем, что Турчин, когда его
привлекли читать лекции по статфизике в Обнинском институте атомной
энергетики, прочел там курс статфизики на основе
теории информации.
Вот такая синергия, такой набор
ярких личностей. У нас среди них были свои корифеи, и в первую очередь — Турчин Валентин Федорович. Потом он стал диссидентом,
прильнул к Сахарову, тоже потом ушел из ФЭИ в Москву, Келдыш его взял. Потому
что Турчин придумал новый язык машины, метаязык,
который не просто там что-то делал. А он мог давать заключения почти
человеческие. Вот у тебя набор таких зависимостей, а ты можешь сказать
посредством метаязыка, что их связывает. И это тоже стало известно, Келдыш его
взял к себе. Но потом Валентина Федоровича все-таки убрали, поскольку за
Сахаровым смотрели строго, а он все время с Сахаровым письма подписывал.
Келдыша чуть ли не на Политбюро вызывали… И Турчин был вынужден уйти. А потом ему просто сказали:
выбирай, уезжай из страны либо во Францию, либо в Америку, на выбор. Он выбрал
Америку, работал в Нью-Йоркском университете. Выпустил книгу, в том числе и
философскую. Очень интересный человек.
Здесь он написал книгу
про рассеяние медленных нейтронов — там и физика, и математика, и методы
изучения. Некоторые отзывы, в том числе из-за границы, я читал. Не очень она
была воспринята, с некоторым скептицизмом отнеслись: мол, она ни теоретикам, ни
экспериментаторам — где-то посередине. Экспериментаторам непонятна, слишком
сложна, для теоретиков — слишком новые методы.
Другим бесспорным лидером был
Валерий Алексеевич Павлинчук. Он не успел даже кандидатскую защитить. Но авторитет у него был потрясающий.
Он был действительно лидером. Умел контактировать не хуже Гурия Ивановича, а
это высший пилотаж. Через Павлинчука мы наладили
тесные неформальные связи с Троицком, Дубной, Черноголовкой. Он был главным
организатором знаменитых КВНовских матчей с Дубной.
Хотя не он сочинял там всякие скетчи, это, скорее, Турчин,
но организатором был Павлинчук.
И он же нам идею подбросил: создать
сборник «Физики шутят». Это его была идея. И я, и он, мы оба занимались
собирательством, бегали к академикам, просили, чтобы они записали свои
высказывания, анекдоты, хотя, по правде, шутки у всех получались дерьмовые, ни
одна из них не вошла… Мы к Ландау ездили в больницу,
он лежал больной. Думали, что кто-кто, а Ландау нам поможет, он же считался
великим юмористом. Приехали, но… В общем, это было
печальное зрелище. Жена его Кора сидела с нами, красивая женщина, но очень
усталая. Кончилось тем, что мы развлекали его сами: читали собственные
выдержки, а сам Ландау ничем не мог нас порадовать…
Редакция издательства «Мир» взялась
выпустить «Физики шутят». Там консультантом подрабатывал такой Яков Абрамович… Забыл фамилию… Он нам в МИФИ читал квантовую механику…
Забыл. Читал безобразно, надо сказать, скомканно.
Зато был выдающимся знатоком книг. И очень здорово нам
помог: написал в Израиль, оттуда прислали подшивку журналов «Шутливая физика».
Осталось только перевести. Главное, как сказали в редакции, чтобы политики
никакой не было и никакого секса. Чтобы только физика, химия, юмор. И это
позволило нам выпустить не только «Физики шутят», но и резко усилиться в
«Физики продолжают шутить».
Оба издания через непродолжительное
время были разгромлены партийными органами — поскольку Турчин
присутствовал в сборниках как соавтор, составитель и переводчик, а он уже
получил известность как диссидент. Разгромили, собственно, редакцию «Мира», нас
только по касательной задело.
Забавно, что организационная
активность Павлинчука долгое время прикрывалась тем,
что он был парторгом. Даже, по-моему, рассматривался вопрос, чтобы сделать его
то ли третьим, то ли четвертым секретарем партии. Именно при нем был отлажен
формат вечеров в Доме ученых: какая-нибудь лекция, выступление, потом концерт
или фильм. Народ валил валом. Причем выступления часто были на грани, а то и за… Приглашали Снегова Алексея
Владимировича с лекцией о ГУЛАГе и сталинских репрессиях, Петра Якира,
популярных бардов, поэтов. В результате члены совета Дома ученых регулярно
получали выговоры за допущенные промахи в идеологическом воспитании.
Однажды приехал сам Жуков. Он уже
был в глубокой опале. Это было незабываемое выступление. Мне сейчас восемьдесят
лет исполнилось, но я себя стариком не считаю. А раньше казалось, что
шестьдесят лет — это глубокая старость. Георгию Константиновичу тогда было под
семьдесят, и он поразил всех нас удивительной ясностью ума. Он помнил фамилии,
звания всех командиров вплоть до ротных. Вот что значит военачальник. Говорил
без бумажки, просто и ясно. Партком ему после выступления устроил посиделки в
узком кругу, и Жуков под коньячок в подробностях рассказал, как ему поручили
арестовать Берию. Но это отдельная тема.
Я тогда отличился тем, что в ФИАНе, куда ездил чуть ли не каждую неделю — просто по
специальности, по научным интересам, — так вот, в ФИАНе
знакомые ребята затеяли просмотры фильмов. Какой-то мужик возил им фильмы из
какого-то фонда, потом выяснилось, что это фонд ЦК партии, на Старой площади
здание было… Возил фильмы, но показывать было негде. И
я предложил: давайте к нам, в Дом ученых, у нас есть зал, нормально. И это
прокатило, пошло, мы привезли массу фильмов, не допущенных во всесоюзный
кинопрокат, мировые шедевры: Хичкок, Феллини, Бертолуччи… Даже Лейпунский пришел смотреть «На последнем берегу».
Потрясающий фильм. Люди из Москвы приезжали, из того же ФИАНа.
Но «Сладкая жизнь» у нас почему-то не прокатила, что-то не срослось, и мы
крутили ее в Черноголовке, в Физтехе…
Потом Марчук вместе со своим
коллективом математиков переехал в маткорпус, а мы на
освободившуюся площадь поставили теннисный стол и в перерывах резались в
пинг-понг. Это нам, кстати, тоже потом в вину поставили. Что это за работа
такая, говорили в горкоме, на которой можно в теннис играть? Но пинг-понг
ладно, мелочь. Главное, что Павлинчук увлекся к тому
времени самиздатом. Я благодарен судьбе за то, что прочитал буквально массу
самиздата через него. Тогда и Солженицын был в самиздате, «В круге первом»,
например, напечатанный на папиросной бумаге.
И все бы ничего, если бы не
Владимир Моисеевич Агранович, мой непосредственный
начальник. Он очень хотел возглавить теоротдел. Так
по природе устроен человек. А Усачева поставить в неловкое положение было
легко. Я же говорил, что он выглядел иногда тугодумом. В своем деле, в своей
науке он как леопард, «стартовая скорость как у гепарда», как сказано в одной
книжке… Но все, что не входило в сферу его научных
интересов, переваривалось с трудом. Никому особо не мешал, но и не помогал.
Такая обстановка нарастала и нарастала, люди видели, что есть недостатки у
Усачева, огрехи всякие…
Кончилось тем, что Усачева
заставили написать бумагу в обком о том, что да, признаю, имело место хождение
самиздатовской литературы. Тут же организовали партийную комиссию. Там
несколько ходов было. Павлинчука исключили из партии,
а он был секретарем парторганизации теоротдела. Это
автоматом означало, что он должен покинуть территорию ФЭИ. Он покинул. А работу
где искать? Попробуйте с такой репутацией. Подрабатывал переводами, но это тоже
отдельный разговор.
У Павлинчука
был хронический нефрит. Я с ним много раз отдыхал в Крыму. Он был больной
человек. Водку ему можно было пить, а вино нельзя. Иногда он вставал опухший
весь такой, на глазах приходил в себя. Вот я в энциклопедии посмотрел:
хронический нефрит. Протянуть можно двадцать лет, не более. То есть это
неизбежно. И у него подходил срок. А тут он переволновался и…
Короче говоря, почки перестали чистить кровь. Его положили в больницу в
Москву, подключали к очистителю крови. Но тогда это был такой дефицит. Это
нужно было прямо все время жить в Москве, все время, наверное, платить деньги.
То есть, он был обречен. И в тридцать один год Валерий Алексеевич умер.
Сейчас уже все вспоминают, что
ерунда это, конечно, была. Ломали копья, судьбы, людей в могилу загоняли — ради
чего? Хотели же одного — откровенности, правды, бросить этот консерватизм,
строить нормальную страну. Но на дворе был 68-й год. Чехословакия. Все уже было
решено за нас и без нас.
Местные партийные кадры тоже,
конечно, старались изо всех сил. Обнинску в этом смысле повезло с перебором.
Долгое время первым секретарем горкома был Иван Васильевич Новиков. Ему,
говорят, даже льстило, когда за глаза его величали «Грозным». Любил человек
лютовать, считал своим долгом.
Был такой случай. Один научный
работник потерял партбилет. Дело, вроде, житейское, но «Грозный» так орал на бедолагу, словно тот диверсию совершил — грозился и с работы
выкинуть и чуть ли не вон пешком из города. Несчастный вернулся домой, слег и
тихонько помер, совсем как чеховский чиновник. Вдова после кончины супруга
затеяла уборку и нашла за книжной полкой провалившийся партбилет. Как
говорится: finita la commedia.
Дочка Ивана Васильевича сошла под
старость с ума, ходила по городу в невообразимых лохмотьях, рылась в мусорках. Знающие люди говорили: шизофрения. Наследственная
болезнь.
Ну так вот. Павлинчука хоронили всем
городом, он был в Обнинске заметной и, главное, любимой фигурой. Потом всем
досталось на орехи: кому выговор, кому строгий… А теоротдел разогнали. Аграновича
решили убрать, просто предложили исчезнуть. И он ушел в Троицк. Нет, придраться
к нему было невозможно, ничего такого не вменялось в вину. Пытались найти,
якобы он читал самиздат Павлинчука, — ничего не
получилось, не было никаких доказательств. Он понял, что его съедят, и ушел
начальником отдела в Институт спектроскопии Академии наук. Есть такой в Троицке
институт. Поскольку научный авторитет у него был очень весомый, ему там дали
две квартиры двухкомнатные, разрешили пробить стену. Два туалета, две ванные в
одной квартире. По тем временам круто.
Он и меня звал, но я отказался.
Потом было такое направление —
Стаханов Игорь Павлович, удивительный человек, интеллигент высшей пробы, и человек
высшей пробы тоже. Он занимался фактически плазмой. Но плазмой такой,
низкотемпературной. Это была его идея — преобразовать ядерную
энергию, атомную энергию в электрическую, прямое преобразование. Никто
этим не занимался, только он. Его тоже освободили. И он тоже отъехал в Троицк,
но в ИЗМИРАН, институт земного магнетизма.
Короче, нас разогнали, лишили
лаборатории и как группу сотрудников бросили к Владимиру Александровичу Малых.
Корифей, один из великих и легендарных. У него было самое большое подразделение
— тысяча двести человек. Лауреат Ленинской премии за создание первого ТВЭЛа, тепловыделяющего элемента.
Поскольку Павлинчук
был мой друг, кстати, самый лучший друг по жизни, то лет десять меня никуда не
выпускали и зажимали. Да, наверное, лет десять прошло — потом Казачковский вдруг посчитал, что мы заслуживаем
лаборатории. Называлось это «теоретическая радиационная физика твердого тела».
И меня назначили руководителем группы.
Более того, он взял и после смерти
Усачева поставил меня во главе теоротдела. Несколько
лет я его возглавлял. Ну, он уже разваленный был. Я просто приволок
с собой лабораторию, в которой занимался твердым телом. А остальные были чистые
ядерщики.
Я, как только нас разогнали,
занялся влиянием облучения на материалы. В то время появилось такое явление,
которое оказалось грозным. Оно и сейчас грозное. Это распухание стали. В
нейтронном потоке стали возникают кристаллы пустоты, ограненные пустоты. И
материал разбухает. Это чревато всяческими последствиями во всех реакторах.
Прежде всего для быстрых реакторов. Для термоядерных
тоже.
Мы сформулировали уравнение для
этих процессов. Физика оказалась удивительно сложной, интересной и необычной,
красивой, но и очень сложной.
При этом я был
и долгое время продолжал оставаться беспартийным. А традиция была такая: каждую
неделю собиралось партсобрание и решались животрепещущие вопросы отдела, самые
разные. И я, как начальник отдела, должен быть в курсе всего, решения помогать
принимать и так далее. И я оказался в дурацком
положении. Заседаю вместе с партийцами, решаю вопросы, а сам беспартийный. Мне
начали уже говорить с разных сторон, что это нехорошо. И я вступил в партию.
После этого прошло, наверное, года
два, и меня стали пускать за границу.
Из того теоротдела,
в который я поступал, остались единицы. Теперь я чуть ли не самый старый. Все
остальные либо умерли, либо поразъехались кто куда. Вот Агранович…
Он из Троицка через какое-то время в Америку уехал, работал в Техасском
университете. Писал обзоры какие-то, давал предложения разным авторам,
публиковал обзоры как книги, успешно процветал. Сюда изредка наезжал. Не знаю,
оставляли за ним должность или нет. А потом вроде бы слух пошел, что он
возвращается. Точно не знаю.
Напоследок хочу сказать следующее.
Из всех авторитетов, о которых я рассказывал, самым главным для всех нас был
Александр Ильич Лейпунский. Для меня в особенности,
потому что докторскую свою диссертацию я защищал в Киеве, причем одним из
членов ученого совета была Приходько Антонина Федоровна, супруга Лейпунского. Это была удивительная семья: два академика
Академии наук Украины.
Хотя, конечно, Лейпунский
заслуживал большего.
Александр Ильич был великим ученым.
Я наблюдал за ним, поскольку он приглашал нас на семинары. Потрясающе
многогранная личность. Приходилось бывать на семинарах Капицы и Ландау, так что
нам было с чем сравнивать… Так вот, на семинарах Лейпунского было, что называется, видно невооруженным
глазом, что это ученый такого же калибра, того же ранга.
По сути дела, ему надо было
становиться директором. Но почему-то не захотел Александр Ильич.
Не знаю почему.
ИГНАТОВА
ЛИДИЯ ИВАНОВНА
окончила Уральский политехнический институт
в 1951 году. Работала в ФЭИ
в 1951–1978 годах, старший научный сотрудник в 1971–1978 годах,
кандидат технических наук. За участие в выполнении
правительственного задания в 1956 году награждена медалью «За трудовую
доблесть»
В 1951 году я окончила Уральский
политехнический институт в Свердловске. До этого жила на Южном Урале, в
Кыштыме. Такой город, немножко известный в узких кругах. Там окончила школу и
поехала учиться в Уральский политехниче-ский. Материально это было для нашей
семьи непросто, но отец поддержал мое желание учиться дальше. Пожалуй, в
Свердловске это был один из самых мощных институтов. Я бы сказала, что не
уступал ни одному московскому, кроме университета. Там каждый год набиралась
тысяча первокурсников. Институт мощнейший. Незадолго до выпуска — в 1951 году —
к нам приехали представители непонятно каких министерств, отбирали на объекты лучших студентов. Троечников
к ним даже не посылали. Задача этих представителей была — определить, чтобы
родители не служили в белой гвардии, чтобы не было родственников за границей и
так далее. У нас учился один парень, Юра Зимин, тоже один из сильнейших. Зашел
и тут же, через пять минут, вышел. Я его спрашиваю: «Юр, в чем дело?». А у
него, оказалось, родители раску-лачены и высланы на Урал. И ему нужно было
разрешение, чтобы поступить в наш институт. Тем не менее
он его окончил одним из лучших. Но тут его за пять минут, как только услышали
про родителей, выставили за дверь. Только по этим показателям. Ну а поскольку у
меня отец — рабочий, с демидовских времен рабочая династия, то у меня проблем
не было. И я попадаю в Москву на распределение, а из Москвы меня направляют в
Обнинск.
И поехала я непонятно куда, потому
что никакого Обнинска еще не было, а был какой-то «объект», про который
настойчиво попросили не расспрашивать у местных жителей. Приехали вдвоем с
одним парнем, он тоже по распределению, вылезли и оглядываемся. Местные
спрашивают: «Вам куда?». А мы не знаем, как объяснить. Они говорят: «Может
быть, вам к Морозову?». Не знаем мы никакого Морозова. В конце концов местные говорят: «Понятно по вашему поведению, куда
вам. Вот по этой дороге шагайте». Мы пошли по дороге и
дошли до шлагбаума. На КПП нам оформили пропуска и поселили в гостиницу.
Поскольку приехали, оказывается, позднее, чем остальные, то общежития нам не
досталось. Полгода ждали комнату в общежитии, а пока жили в гостинице.
По специальности я технолог
силикатов. Силикаты — это керамика для металлургии. Хотя моя тетка Таня,
деревенская учительница, все время говорила: «Что твои кирпичи? У нас в деревне
кирпичи делают без всякого института. Кем ты будешь?». Я ей возражала: «Знаешь
что? В мартеновскую печь твои деревенские кирпичи не поставишь». И я попадаю в
группу, которая занималась оксидом бериллия. Небольшая группа, типа маленькой
мастерской. Она для металловедов выпускала различные стаканы, детали
всевозможные. А они в наших стаканах плавили сплавы.
Руководил группой — так это хитро —
Борис Степанович Васильев. Он считался руководителем группы, но занимался
больше снабжением. Васильев был завод-ской, без творческой жилки, без понятия,
потому что это совершенно новый процесс, оксидом бериллия никто не занимался,
технология не освоена. На самом деле налаживал процесс и руководил доктор Тиме,
Герхард Тиме, немец, немецкий химик. Как он рассказывал, у него был в Германии
небольшой заводик, который выпускал вазелин. И он нас все время им снабжал,
потому что, наверно, с собой много привез. Купить вазелин тогда, после войны,
было невозможно — в 1952 году со снабжением еще было плохо.
Немецких специалистов было человек
тридцать: химики, физики, лаборанты, стеклодувы — почти все с женами, некоторые
с детьми. И первым научным руководителем объекта тоже был немец — доктор Позе,
физик Хайнц Позе. У него было пятеро детей, когда он приехал. Его сына недавно
видела — закончил в свое время Саратовский университет, имеет двойное
гражданство, прекрасно говорит по-русски и по-немецки. Работает, по-моему, у
нас в Дубне. Немцы привезли с собой из Германии лабораторное оборудование,
какого я никогда не видела на Урале, приехали со своим вазелином, своими
креслами, книгами, книжными шкафами, ракетками и сетками для теннисных кортов, рождественскими
игрушками и так далее… Первым делом отстроили себе корт, потому что почти все
немцы играли в теннис; ходили, на радость и изумление местных, в коротких
шортах, с теннисными ракетками в руках… Потом и наши
потихонечку подключаться стали. Оттуда и пошла теннисная культура Обнинска.
Ну так вот. Герхард Тиме был очень хорошим специалистом.
Во-первых, он прибыл на наш объект из Электростали, и уже там дважды стал
лауреатом Сталинской премии за работу по атомному проекту. Мне было очень
интересно с ним работать и осваивать каждую операцию в технологии изготовления
изделий. Он заставил поработать на всех рабочих операциях. И я фактически
познакомилась целиком с технологией — керамика есть керамика, там всегда есть
что-то общее. Совершенно новым для меня был процесс шликерной
заливки, которая у нас нигде не использовалась. Печи, процессы, знакомые,
незнакомые — я очень быстро освоила все это. Но оказалось, что группа-то
маленькая, всего человек восемь-девять. И два инженера, а я третья, вроде как
лишняя. И поэтому, когда я все освоила, села за стол — а заниматься нечем. А
сказать кому-то, пожаловаться, попросить совета — попробуйте, когда настолько
высока была секретность в ту пору, что на всех дверях висели таблички «вход
воспрещен». Допуск у меня был только в нашу комнату, в другие стучаться не
моги. Наконец, я записалась на прием к замдиректора Красину Андрею
Капитоновичу, пришла к нему и заявила, что не хочу сидеть просто так, не для
того оканчивала институт. Уральский характер. Он мне начал объяснять, что
столько проблем, такой широкий спектр исследований… «Вход воспрещен» на всех дверях — какие исследования, какой спектр? Мы с ним долго
спорили, потом я ушла, а недели через две он меня пригласил и сказал, что меня
зовет к себе Владимир Александрович Малых. «Пойдете?» — А я уже знала, что
Малых занимался оксидом бериллия. «Пойду, конечно». О том, что он ТВЭЛы создает, я, разумеется, не знала. Подумала, что
Владимиру Александровичу нужен керамик — но оказалось, что керамик у него уже
был — Жанна Ивановна Иевлева, а нужен электрохимик. А я же окончила химфак и
была знакома с химией, но не настолько, чтобы считаться электрохимиком. И вот я
появилась у Владимира Александровича, и он мне дает задание: очистить от
окисной пленки поверхность деталей из металлического урана электрохимическим
путем.
И я начинаю искать, что и как
делать. Ни литературы, ни кого-то, кто мог бы помочь советами. Сам Владимир
Александрович не разбирается в электрохимии. Я уж подумала: не махнуть ли к
себе в институт? Но — далеко. И как там меня еще примут с этими «нельзя входить
никуда», неизвестно, потому что секретность тоже обязывает и навязывает тебе
соответствующее поведение. Перерываю кучу литературы, пытаюсь что-то найти. В
конце концов удается, оттолкнувшись от электрополировки уже известных металлов, пробовать одно,
другое, третье. И, в конце концов, подбираю состав электролита и режимы, делаю
образец. А были кольца урановые. Приношу Владимиру Александровичу вместо
тусклого металла блестящее, чистое кольцо. Любовалась им, как самым прекрасным
кольцом на свете. Малых повертел в руках и сказал: «Пойдет».
Это, напомню, 1952 год. Из защиты у
нас только резиновые перчатки и респираторы — нет, не респираторы даже, а
просто хлопчатобумажные повязки на рот. Когда я выдала Владимиру Александровичу
конечный результат, он остался доволен. Сделали опытные элементы, называли мы
их тогда «изделия» — «ТВЭЛами» не называли, это уже
потом. Изделия отправляли на проверку в НИИхиммаш в
Москву. Проблема была в том, что они не выдерживали длительных тепловых
испытаний. И после очист-ки тоже. Ситуация складывалась тупиковая. А Малых,
надо сказать, обладал колоссальной научной интуицией. Он был, вообще говоря,
гениально талантливым человеком. В какой-то момент он решил, что завод
поставляет плохие кольца — и надо их сделать в своей лаборатории. ТВЭЛы со своими кольцами тоже не прошли испытаний. И вдруг
ему приходит идея, что топливо, то есть уран, должно быть не в виде колец, а в
виде мелких кусочков, которые он назвал крупкой. Но где взять эту крупку для
пробы? Он принимает решение: имеющиеся в лаборатории кольца надо раздробить.
Для начала он у Жанны Ивановны взял лаборантку, Нину Козыреву, посадил ее на
стул, для защиты от излучения ей накрыли ноги, и она кусачками дробила уран
себе на колени. С этой крупкой был изготовлен первый ТВЭЛ, после успешных испытаний которого сразу же была разработана технология
получения урановой крупки на токарном станке. Но эта картина до сих пор у меня
перед глазами: сидит посередине лаборатории Нина Козырева и кусачками разгрызает
себе на колени урановые кольца. Разумеется, это не метод, только первый
образец.
Я уже к тому времени руковожу
группой, у меня лаборанты, оборудование, хоть небольшое, зато свое, причем все
настроено на кольца. При растворении окисной пленки в процессе электрополировки кольца являются анодами. А крупку как я
буду?.. Значит, опять нужно новое оборудование создавать. Но мы с Владимиром
Александровичем очень быстро разобрались. Он все-таки был талант,
конструкторский гений. Моментально схватывал. И тут же сказал: «Барабан
сделаем». Я говорю: «Хорошо, Владимир Александрович, барабан». Если барабан у
нас из стали, то крупка не хочет очищаться от окиси, когда мы ее насыпаем на
стальную поверхность. Я говорю: «И что? Или мы из никеля сделаем барабан?». А
на никеле уран чистится, сразу очищается, весь светленький становится. Он
говорит: «А мы никелевую фольгу постелим в барабане».
Короче, общими усилиями мы создали новое оборудование для этой крупки, потому
что отказаться от этого нельзя было все равно. И проблемы исчезли. Он оказался
настолько стойким и технологичным, этот вариант, что потом уже пошел во все
остальные разработки.
У Малых была особая манера
руководить: он не только не кричал никогда, он даже никогда не спрашивал, не
интересовался, опоздал или не опоздал ты, отлучился — не отлучился, такие
мелочи его просто не интересовали. Но то, что он просил сделать, должно было
быть готово к назначенному сроку. И неважно, когда ты работаешь — вечером,
утром, да хоть ночь напролет — ты должен выдать готовый результат и отчитаться.
Если ты не можешь выдать, то тут, конечно… Нет, он не
ругался, но мог так презрительно посмотреть, что в следующий раз вывернешься на-изнанку,
но дело сделаешь. И опаздывать вроде бы не запрещал, просто сам приходил в семь
утра, а работа начиналась с восьми, а он уже там, уже все обошел и все
посмотрел. И мог где-нибудь в половине восьмого выглянуть из своей комнаты и
сказать инженерам: «Пригласите ко мне Игнатову». Или кого-то там еще. Половина
восьмого. Если меня нет, это уже нехорошо. Инженеры скажут потом: «Тебя
спрашивал Малых, а тебя не было». Так что за опоздания Малых никого не ругал,
просто все приходили не к восьми, а на час-полчаса
раньше…
Вот так вот, в общем, мы и
работали.
ДМИТРИЕВА
ВЛАДИЛЕНА СЕМЕНОВНА
выпускница МИФИ. Работала в ФЭИ с 1947 года
до выхода на пенсию в 1988 году. Младший научный сотрудник, программист. Первая
расчетчица реактора первой в мире атомной электростанции. Награждена
именными часами от министра среднего машиностроения Е.П. Славского
Прадедушка у меня был художником на
фабрике в Иваново, от него художественная жилка передалась нам. Один брат
архитектор, другой — художник. Сын, дочка, внучки — все закончили художку с отличием. Я тоже хотела учиться, думала пойти в
мед, стану врачом, но родители сказали: «Нет, Владя,
пойдешь работать, нам еще Борю поднимать», — это мой средний брат, он потом
стал архитектором и целый район в Киеве, на Оболони, построил. Там даже доска
висит: «Гудков Борис Семенович, архитектор». Ее бандеровцы
заляпали грязью, не сорвали, а просто заляпали. А еще он построил на Оболони
Свято-Покровский храм, очень красивый.
В общем, только закончила десять
классов в Малоярославце, отгуляла три дня, папа и говорит: иди работать. Он
работал воспитателем в колонии для малолетних преступников. Они там собирали
радиоприемники. А до войны у нас была знаменитая детская колония «Бодрая жизнь»
имени Шацкого, слышали про
такую? Потом, когда появился объект, папа перешел на объект. Я еще училась в
десятом классе, потом сдавала экзамены, а отец, оказывается, устраивал меня на
работу, оформлял допуск. И 27 июня 1947 года я пришла на работу в «Лабораторию
“В”».
Взяли меня лаборантом в котельную.
Стоял огромный котел, приводили заключенных, которые топили этот котел углем, а
тепло шло на обогрев домов. Я сидела на втором этаже. Когда вода в котле
убывала, раздавался страшный свист на все здание, я каждый раз вздрагивала —
надо было добавлять воду, но это была не моя обязанность, кого-то другого. А я
печатала на машинке и проверяла жесткость воды. Начальником у меня был
Перелыгин, бывший милиционер — что-то у него с ногой было, сильно хромал. И с
головой тоже… Ну, это неважно.
Работали допоздна, тогда было
принято работать по ночам. Возвращалась позд-но: надо было спуститься в овраг,
в кромешную темноту, перейти речку Репинку, а наш дом
стоял за ручейком — это начало Репинки. Склон
береговой тогда был пологий, у меня даже фотография есть: я с грибами стою на
лесенке. И был небольшой мостик, который сделал начальник подсобного хозяйства
Бондарев, его так и называли: «мостик Бондарева». А еще было много расконвоированных, поэтому ходить было страшно. Как раз в
47-м на Шацкого привезли бандеровцев
с семьями, ссыльных. Поселили их в бывшей школе имени Шацкого,
и они могли свободно передвигаться, а главарей отправили за колючую проволоку в
лагерь. Жили они в натуральных войлочных юртах. Как-то пришли к маме и
попросили тяпку — сажать картошку… А картошку сажали
там, где сейчас кинотеатр «Мир». И тоже есть фотография: мы с папой сажаем
картошку. И они там сажали. Соседка наша говорит: «Не давай, Зинаида
Григорьевна, не вернут», — мама дала, так они через две недели вернули тяпку
такой наточенной, какой она сроду не была. Сразу видно
— в хозяйственных руках побывала.
Однажды ночью, часа в два, постучали
в окошко. Мама выглянула — а там солдат. Говорит, Перелыгин вызывает меня на
работу, срочно. И пошла я пешком с солдатиком на работу. Приходим. Сидит
Перелыгин Алексей Иванович, достает из кармана ключи от сейфа, кладет на стол и
говорит: «Достань-ка мне такую-то бумажку из сейфа». Я взяла ключи, открыла
сейф, достала бумагу, положила и говорю: «А дальше?» «Дальше ничего, — говорит.
— Можешь идти домой».
Вот такой у меня был первый
начальник.
По субботам мы ходили на танцы. Где
теннисный корт — там танцы были. Патефончик,
площадка. Танцевали до часу, а то и до двух часов ночи — никто нас не
останавливал, пока не возмутился Владимир Николаевич Глазанов.
Он рядом жил, и ему эта музыка по ночам надоела. Про Глазанова
я потом и подробно, а тут, значит, такая история. Два часа ночи. Я возвращаюсь
с танцев, спускаюсь по лесенке — обычно меня провожал кто-нибудь из ребят, но в
тот раз почему-то одна. Вот где подвесной мост и пологая лесенка. Спустилась
вниз. Вдруг мне фонарик в лицо — стоит мужчина. Что бы вы на моем месте
сделали? Вверх бежать — не успею. Осталось только идти прямо на него. Он
пропускает меня, идет следом, освещает мне путь. Перешли мостик, поднялись
наверх — на Шацкого. Там стоит второй мужчина с
фонарем. Этот ему говорит: «Не трогай — своя». Ну, это бандеровцы
были. Кого они там ждали, кого ловили — не знаю. Не тронули, и
слава Богу.
Весной сорок восьмого года вдруг
посреди ночи началась пальба на Шацкого, прямо за
ручейком. Потом узнали, что бандеровцы решили
организовать побег: те, которые были расконвоированные,
кто свободно на работу ходил — тем, кто сидел в зоне. Такая страшная была
стрельба, вроде даже из пулеметов. И на следующий день — ни одного бандеровца, всех собрали и куда-то вывезли. А того, который
мне в лицо фонариком светил, я недавно видела. Вернулся в Обнинск и тут живет.
Не скажу, где, а то сейчас опять обострение, начнут ворошить. А чего ворошить,
человеку под девяносто, приехал доживать жизнь.
В декабре сорок седьмого года меня
вызвали в отдел кадров, был такой начальник Михушкин,
и говорит, что ты проведена не лаборантом, а буфетчицей. Как раз открылась
столовая — там, где сейчас деревянный угловой дом на улице Ленина, там на
первом этаже была столовая, а в крайнем подъезде сидел начальник объекта
генерал Буянов. А при столовой буфет — натуральный немецкий буфет из резного
дерева, они же с собой привезли всю мебель. И Михушкин
мне говорит: «Или иди работать буфетчицей, или увольняйся». Ну, что делать,
пошла я буфетчицей — пятьсот рублей в месяц зарплата. Продавала водку, конфеты,
печенье — больше у меня ничего не было.
Как-то раз заболела продавщица из
хлебного магазина. Фамилия ее была Юрист. Она к нам приехала в кирзовых
сапогах, в телогреечке, но очень быстро раздобрела,
обзавелась тряпками, золотишком, и все гадали: как
так, человек хлебом торгует, откуда это все? И вот, она заболела, мне говорят:
иди на подмену, будешь отпускать хлеб. Я и пошла. Утром с восьми часов там уже
очередь, карточки к тому времени отменили — это сорок седьмой год. Привозили
хлеб из Малоярославца, из Боров-ска, на Шацком тоже была своя хлебопекарня, сейчас ДОСААФ там, на
этом месте. Хлеб привозили горячий, а буханки — двухкилограммовые, большие. Три
дня торговала хлебом. Через три дня вернулась Юрист, пошла я в бухгалтерию —
сдавать деньги. Мне говорят: «С тебя на пятьсот рублей меньше, забирай эти
пятьсот рублей». Я честно продавала, была еще неквалифицированный жулик, никого
не обманывала. «Куда, — говорю, — мне их деть?» — «Куда хочешь, только никому
не рассказывай». Там на усушку давалась скидка: хлеб, когда остывает, теряет в
весе. А кто докажет, что я продавала не горячий? Так вот, думаю, откуда у нее
деньги. Пришла домой, денежки свои спрятала. Выхожу на работу — а у меня ни
печенья, ни конфет, ни водки. Пустой буфет. В столовой был такой Семен, повар.
Мне женщины потом говорили, что видели его в поселке, он раздавал детям
конфеты, а из кармана водка торчала. Потом он украл рулон ткани в магазине в
здании, где была столовая, его поймали и просто
выгнали, без суда и следствия. А тут я пошла в отдел кадров и говорю: так вот и
так, у меня украли товара на пятьсот рублей. А мне говорят: ничего не знаем,
никому не говори — у нас же вокруг сплошная секретность, нельзя поднимать шум,
ничего не будет. В общем, достала я свои пятьсот рублей, нечаянно прилетевшие
на усушке, и отдала.
В апреле-месяце в столовую пришел
Александр Ильич Лейпунский. Подходит ко мне и
спрашивает: «Сколько вам лет?». Я говорю: «Восемнадцать». «А что закончили?» —
«Десятилетку». — «А математика?» Я говорю: «Мой любимый предмет». В школе
всегда было отлично по математике, я первой решала все задачи. Он ушел, а на
следующий день прислал Сабсовича. Был такой Леонид
Леонидович Сабсович — серьезный, взрослый, двадцати
семи лет, кандидат математических наук. Пришел Сабсович,
стал меня гонять по математике. Потом принес учебник, сборник задач, я решала с
ним задачи и теоремы. И все, меня тут же перевели в главный корпус уже
лаборантом, расчетчицей теоргруппы.
Усачева еще не было, Зарецкого не
было, Крутков сидел — я в проходной комнате, а Крутков — в следующей. Он очень любил, когда шел обедать,
мне конфетку на стол класть, причем молча. Мы никогда с ним не разговаривали,
он у меня ничего не спрашивал, молча клал конфетку — и проходил. Крутков Юрий Александрович. Он был профессор, преподаватель
Ленинградского университета, отсидел десять лет. И привычка, как у Лейпунского Александра Ильича тоже, — из дверей выходил,
сразу руки вот так за спину. И Лейпунский, и Крутков ходили в таких солдатских ботинках, с самого
начала, и я все думала, тогда не говорили об этом, но думать ведь не запретишь,
сидела и думала — как же так, почему, за что он сидел? Уже потом узнала: в
тридцать втором году был в Германии, оказывается. А раз был за границей, как Глазанов, как Лейпунский, — ну,
тогда все понятно.
Пока работала буфетчицей, научилась
складывать и вычитать на счетах. Пришла в теоргруппу,
а там ничего нет — ни арифмометров, ничего. Я столбиком считала, умножала,
делила, а вычитала и складывала на счетах. Так было. В сорок восьмом пришел
Борис Шеметенко, повел меня на ускоритель. Взял
гвоздику, сорвал, тогда еще можно было, потом мы получили выговор за порчу
зеленых насаждений, в жидкий азот окунул и говорит: смотри, какой фокус —
окунул и разбил. Она замерзла в жидком азоте, стала стеклянная, махнул и разбил
ее — прямо как в сказке. Потом, уже в сентябре, приехал Лев Николаевич Усачев,
будущий лауреат Ленинской премии. А в сорок девятом Алеша Романович, Люда
Бондаренко, его жена. И Зарецкий пришел, и образовалась теоргруппа.
Романович, Зарецкий, Усачев, Сабсович, я — пять человек.
Сидела у двери, считала. Приходил Лейпунский, спрашивал: «Ну, сколько там получилось?». Я
отвечаю: 0.99 и так далее, семь знаков после запятой. Он так смеялся,
счастливый. Приходил Блохинцев, садился за столик у окна. Почему-то только
Блохинцев садился за стол, а Лейпунский — напротив
него, и вот они обсуждали все вопросы при мне, хотя я мало что понимала. Ни
разу не слышала слова «реактор» — говорили «котел», и мне представлялся тот
котел в котельной, который начинал свистеть без воды.
Сначала работали на первом этаже.
Потом, в сорок девятом году, нас перевели на второй этаж. В пятьдесят первом
приехали расчетчицы-девчонки. А потом нам Цыпин устроил, это было в 1949 году.
Я могу это сейчас говорить?.. Наверное, уже можно. Вот смотрите. Усачев —
альпинист. Романович — альпинист. Зарецкий — горный турист. Ну, Сабсович — он никто, москвич, и все. Короче, выходим на
работу — ноги ватные. С каждым днем… Потом, когда я
облучалась, поняла, что это такое. Приходим на работу и спим. Мы не можем
работать — у нас нет сил. Они мне говорят: «Слушай, мы — альпинисты, туристы, а
ты девчонка. Сходи в больницу, узнай, что с нами». Никто не догадался, что под
нами что-то там есть. А там Сема Цыпин делал сборку без защиты. Я пошла сдала кровь, а у меня гемоглобин сорок. Сорок — это
водичка. Вот после этого нас и перевели в теоретический тупик. Молча.
У нас ведь очень не любили
скандалов. За все годы, что я работаю, из института уволили только одного
человека — вон того самого повара Семена, который проворовался. Даже когда теоргруппу разгоняли, и то никого не уволили… Однажды, когда ремонтировали кабинет Лейпунского,
вскрыли полы, а там в балке выдолблено отверстие, и в нем — ртуть. Под столом у
Лейпунского. Доложили Овечкину — полная тишина.
В 1956 году нас перевели на первый
этаж в помещение, где до этого хранили ртуть в трехлитровых банках. Кто-то из
лаборантов разбил одну из них. Здание старое, паркетные полы рассохлись, и
ртуть ушла в щели под пол. Об этом факте никому не было сообщено. В результате
все, кто сидел в нашей комнате и в комнатах рядом, получили ртутное отравление.
В больнице лежали, выгоняли ртуть. Стали слепнуть. Выписали — стали колоть
уколы, чтобы зрение восстановить. Потом женщины, не я, написали заявление в ЦК
профсоюза. Перехватили это письмо. Вы этого только не пишите — не надо. Марчук
Гурий Иванович нас вызвал и сказал: «Вот вам по две недели отпуска, и если еще
пикнете, всех уволим». Это в 59-м году. Дело в том, что если бы это вылезло, то
им же, дирекции, первой досталось бы по полной. Так
что мусор из избы выносить было не принято. Во всех смыслах.
В общем, я — как таракан: меня
травили, травили, а вытравить не смогли…
В сорок шестом году в здании, где
теперь телефонная станция, открыли магазин. Там было все: и черная икра в
банках, у меня эти банки есть, сохранились. Черная икра в банках и красная на
развес. Крабы в банках — чего только не было. Еще карточки не отменили — у нас
у всех были карточки. Но тут, конечно, снабжение было такое: и масло, и все что
хочешь.
Как только магазин открыли, пришли
немецкие жены, то есть жены немецких специалистов. И наши пришли, стали в
очередь. А немки по-немецки стали ругаться, что не хотят за русскими стоять в
очереди. Их быстренько вызвали куда надо и напомнили, кто кого победил. Но они все
равно старались приходить первыми. Когда давали зарплату, в магазин можно было
не заходить: немецкие жены приходят, две-три-четыре женщины, и нужно стоять
полтора часа, пока они все не наберут на целый месяц. Набирали на всю зарплату.
Постоишь-постоишь за ними, а они все набирают и набирают. Обстоятельно. Никуда
не торопятся. Повернешься и уйдешь. Потом возвращаешься, а в магазине пусто:
все выбрали.
Готовили они сами и питались у себя
дома, но по воскресеньям, в выходной, все до одного семьями ходили в столовую —
это у них был закон.
Была такая немка — мадам Кюльц. Ей было под пятьдесят. Высокая, худая, кост-лявая. И
был у нее молодой друг, немец, без ног. Он обе ноги потерял
под Калугой. Ему в Германии сделали такие протезы, что ни за что не догадаешься,
что парень без ног. И вот он стоит — руки в брюки, а я вошла в магазин.
Продавщицу звали Валентина Федоровна. И эта мадам Кюльц
в авоську, авоськи тогда были, никаких пакетов, набирает продукты, набивает
авоськи, а он стоит. Валентина Федоровна смотрела, смотрела и говорит: «Ну что
вы мучаетесь, да попросите сына, пусть он поможет». Как мадам возмутилась, как пошла крыть ее по-немецки. Он — любовник, друг, а не сын. Но
ему лет двадцать пять, а ей где-то под пятьдесят. Для нас, тогдашних, это
казалось чересчур. То есть, в общем, сильно не по-людски. Так, что ли.
У нас, когда мы на Шацкого жили, все было свое: куры, утки, гуси, свиньи. Папа
все это умел, мама тоже. Однажды к маме постучались немки и попросили морковь.
А папа предупреждал маму — не общаться с немками. Нас всех, между прочим,
первое время предупреждали. Мама руками разводит, а они бутылку с подсолнечным
маслом ей протягивают — ну, вроде, давай меняться. Мама вообще в ужас пришла,
дала им моркови, а от масла отказалась. Они очень сильно возмущались, что она
отказывается от масла, но морковь взяли.
А 25 декабря того же сорок шестого
года немцы праздновали Рождество. Пригласили наших сотрудников с женами, моих
папу с мамой тоже. Испекли какое-то печенье, темное, почти не сладкое,
невкусное. Потом еще чего-то там, но очень мало, скудно, невкусно, и никакого
вина, никакой водки. Но в чай доливали ром. Наши мужики быстро сориентировались
и стали дуть чай. Тогда немцы стали подавать чай без рома — а может, просто
наши весь ром выдули. Выдули и запели «Из-за острова на стрежень». А немцы
мычали мелодию без слов — слов-то они не знали.
Потом натянули простыню и стали
показывать театр теней. Показали лошадь. Ну, лошадь как лошадь. Всунули ей в
пасть веревку и высунули под хвостом, из-под хвоста посыпалось. Немцы гогочут,
довольные, наши возмущаются. Мама вернулась с праздника, страшно ругалась. А
они хохотали.
Наш генерал Буянов собрал
сотрудников и сказал: «Давайте вырежем из ваших карточек мясо и прочее и
покажем немцам, как русские отмечают Новый год». И устроили настоящий
праздничный стол — с водкой, коньяком, котлетами, пельменями — немцы с
непривычки все перепились. Так было.
Потом и они слегка обрусели, и мы к
ним попривыкли. Все праздники отмечали вместе. Доктор Хайнц Позе пел на
праздниках: «О полье, полье,
кто тебья усеял мерт-выми костьями…».
И ставили спектакли. Дом культуры тогда еще был деревянный, одноэтажный. И в
нем, начиная с сорок восьмого года, ставили под руководством Горбачева Павла Демьяновича спектакли: Гольдони, Мольера. Горбачев был научным
сотрудником, но ставил профессионально, то есть на уровне. Привозили из Москвы
настоящие театральные костюмы, входные билеты продавали по три рубля.
Ну и теннис. Немцы эту культуру
привили. Даже фашисту Кеппелю — все немцы были просто
немцами, а Кеппеля почему-то иначе как фашистом не
называли, — так вот, даже Кеппелю, который всюду
ходил с ракеткой теннисной, на какой-то праздник подарили эбонитовую расческу.
Это при том, что череп у него был — как ящик и абсолютно лысый. На Новый год
подарили…
Как нам Глазанов
танцы по ночам перекрыл, я уже рассказывала. Потом он организовал в Обнинске
филиал МИФИ, и мы, кто закончил среднюю школу или
техникум, пошли к нему на вечерние курсы. Глазанов
был очень вежливым, только на экзаменах лютовал. У нас тут вообще никто из
начальства голоса не повышал, пока не приехал Шибаев Борис Николаевич. Он был
первым начальником расчетной группы. От теоретиков мы уже отошли, это был
пятьдесят первый год, уже осень пятьдесят первого года, и расчетная группа
состояла: Гудкова Владилена, Максимова Энгельсина,
потом Елена Ивановна Ляшенко — жена Ляшенко, и еще Щеникова
Тоня. Вот была расчетная группа.
И еще такой момент. Начинала я с
бумажки и счета столбиком. Потом папа подарил мне логарифмическую линейку. Это
уже полсчастья. Потом мне подарили арифмометр «Феликс». Он, в общем, не очень
удобный, но все равно это было счастье. Потом, когда немцы уезжали в Германию,
подарили мне «Триумфатор». Это великолепная машина — уже не просто счастье, а
настоящий триумф. Потом к «Триумфатору» добавилась электрическая машина
«Мерседес». Я ухитрялась считать на двух «калькуляторах» одновременно. Пока
умножал «Мерседес», успевала сосчитать на «Триумфаторе». Шибаев, начальник мой,
сидел в отдельном кабинете — так он приходил, вставал в угол и смотрел, как я
работаю на двух машинах.
Потом Глазанов
организовал институт, я стала старостой курса. А так как дело новое,
приходилось по организационным делам много общаться. Мы вечером учились, днем
работали, и Владимир Николаевич меня в рабочее время звал к себе, что-то
уточнял, давал поручения. Не так уж часто, но — было. Шибаеву очень не
нравилось, что я не отпрашиваюсь. Но я же буквально на пять-десять минут
уходила. А Елена Ивановна Ляшенко докладывала: «Владилена вышла — Владилена
вошла». И он, только войду, вызывает меня к себе в кабинет: «Где вы были?» Я
говорю: «Ходила к Глазанову». «Почему вы в рабочее
время на десять минут ушли? Почему вы…» — и начинает на меня орать. Буквально
орал: шея надуется — красная, лицо багровое. Я стою как побитый заяц. И это
длилось два года, потом я не выдержала и передала Люсе Кузнецовой, она после
меня стала старостой. Шибаев в этом смысле был уникумом: больше никогда ни один
начальник не повышал на меня голоса.
Учиться и работать было непросто.
Серафима Иосифовна Драбкина, супруга Блохинцева,
преподавала у нас физику и математику. Я, как староста, приносила ей тетрадки
домой. «Бедные ребята», — говорила она. Очень нас жалела. Представьте сами:
расчетчицы с восьми утра до пяти считают, с шести вечера до одиннадцати —
институт, и до часу, а то и до двух ночи — задания.
Потому что учили без дураков, жестко. У Глазанова была
голубая мечта — чтобы люди могли учиться здесь, в Обнинске, без отрыва от
работы. Чтобы люди могли расти. Он один развернул это дело. Когда его не стало,
целый отдел организовался. А он справлялся один.
Лично присутствовал на всех
экзаменах — только тогда не приходил, когда к нему приезжала жена, она в Москве
жила. Мы просто молились, чтобы она приехала. Потому что, стоило кому-нибудь
пошелестеть бумажкой на экзамене, он как коршун набрасывался.
Однажды я задержалась на работе.
Было часов девять вечера. Такое было настроение — на меня иногда накатывает, —
села и слепила из пластилина розу. У нас же всюду печати ставили, пластилина
много — и красного, и зеленого, как раз для розы. Стержень — оплетка
телефонная, шипы, бутон, листочки — я говорю, художественная жилка. Однажды
сделала для себя гвоздику. И меня солдат на проходной задерживает: «Почему вы
сорвали цветы?» А я говорю: «Да она же искусственная». — «Не может быть». Ну, я
тогда поднесла ему под нос, он стал разглядывать, трогать, потом взял под
козырек и сказал: «Извините, товарищ ученая, обознался».
Так вот. Слепила розу, иду из
главного корпуса, а навстречу Глазанов — вечером
многие, поужинав, возвращались на работу, это в порядке вещей. «Что тут у вас?»
Я показала. Он посмотрел на розу, посмотрел на меня и говорит: «Чудо». «Хотите,
— говорю, — Владимир Николаевич, я вам подарю?» «Да, — говорит. — Хочу».
Ну я и подарила.
В 1950 году мы ходили в поход на Кривское, с нами ходил Глазанов.
Он любовался каждой травинкой, каждым цветочком. И мне в походе рассказал о
своей нелегкой судьбе. О том, как боялся, когда в Ленинграде, где он жил, стали
пропадать соседи. Ночью улицы вымирали, только машина, в народе прозванная
«черный ворон», ходила по улицам. А наутро кто-то из сотрудников института
пропадал, не выходил на работу. Он в 31-м, что ли, году был в командировке в
Америке, а всех, кто возвращался из-за границы, брали в первую очередь, так
что, говорил, я про себя все знал. У меня, говорил, был такой страх за сына, за
жену — я прямо не мог. А когда пришли арестовывать — все окаменело, я уже не
боялся. Жену просил, чтобы она отреклась. А она не отреклась, пошла за него в
ссылку, успев восьмимесячного сына отправить к родителям.
Он сидел на Соловках. После них
остался хромым на всю жизнь. Потом его перевели в Норильск. Там изобрел новый
тип заземления, специально для вечной мерз-лоты. Основал лабораторию, ходил расконвоированный. И прямо оттуда, из Норильска, перевелся
к нам. И что интересно: уже в Обнинске Глазанов
встретил на улице Светлану Цыпину, жену Самуила Цыпина. Он мне рассказывал: «Я
смотрю на нее — где-то я эти глаза видел. Это сколько же лет прошло…» А его,
когда он был в Америке, родители Светы попросили с ней посидеть. Ей три года
было, а родители хотели пойти в кино. И он через столько лет ее увидел и узнал
по глазам.
И все это он рассказывал мне, своей
студентке.
Понимаете, тогда об этом старались
не говорить, только шепотом и с самыми близкими. Мой
родной дядя прошел через ГУЛАГ и рассказывал такие вещи, что волосы дыбом. И
зэков я видала здесь, в Обнинске, и ссыльных, и колонистов самых разных, от
воров до бандитов. То есть тем, что человек отсидел, нас было не удивить. Раз
посадили — значит, что-то такое было. Раз выпустили — значит, свое отсидел. Раз
доверили работать в Лаборатории — значит, человек заслуживает доверия. Но говорить о таких вещах было не принято. Тем более в
Обнинске. У меня муж, он уже умер, работал заведующим горячей лабораторией —
самой вредной, кандидат наук, и я его никогда не расспрашивала ни разу ни про
работу, ни про что. Незадолго до смерти он меня спрашивает: «Почему ты никогда
не интересовалась, что я делаю?» — Ну, как почему. Никого не спрашивала — не
только мужа, но и всех остальных. Вышел за ворота — и забудь, где ты был и что
делал. Так было надо.
Потом мы закончили институт. Нам
дали должности младших научных сотрудников и повысили оклады. Для подарка
Серафиме Иосифовне Драбкиной я сделала гвоздики, две
белые и одну красную. На даче Морозовой, где мы фотографировались после защиты,
я говорю: «Серафима Иосифовна, я хочу вам цветочки подарить». — «Ой, — говорит,
— Владя, да они у меня засохнут и завянут». А я их
сделала из крепдешина, взяла живую гвоздику и все изгибы, все жилки по ней
сделала. Я говорю: «Да они же искусственные, Серафима Иосифовна». Она взяла,
стала рассматривать, охать.
Был банкет. Глазанов
посадил меня справа от себя, а Люсю Кузнецову слева, потому что сначала я была
старостой, потом — она. И Глазанов мне говорит: «Владя, помните вашу розу? Она запылилась у меня совсем. Что
с ней делать?» Это пятьдесят седьмой год, а розу я подарила в пятьдесят
третьем. Я говорю: «Владимир Николаевич, поставьте ее под холодный-холодный
душ, она и оживет».
Когда он умер, наш филиал МИФИ
думали закрывать, потому что вдруг выяснилось, что всем филиалом Глазанов занимался чуть ли не в одиночку. Теперь около
института ИАТЭ есть аллея имени Глазанова. А потом,
когда праздновали столетие со дня его рождения, меня позвали в музей, и там
были его сын с женой. И они говорят: «Мы нашли у него в письменном столе, в
коробке, три гвоздики и розу из пластилина. Похоже, что он их очень берег всю
жизнь». Я сказала, что розу я ему подарила, а про три гвоздики… «Две белые и
одна красная?» — Да, говорят. — «Тоже я».
КОРНЕЕВ
НИКОЛАЙ АНДРЕЕВИЧ
биолог, специалист в области
сельскохозяйственной радиологии, радиоэкологии
и кормопроизводства. Ветеран Великой Отечественной войны, участник обороны
Севастополя. Один из ликвидаторов кыштымской аварии 1957 года и чернобыльской
аварии 1986 года. Академик ВАСХНИЛ. Лауреат Государственной премии СССР. Первый
директор ВНИИСХРАЭ в 1973–1989 годах
Однажды ко мне в кабинет, а опытная
станция была километрах в восемнадцати от города, вваливается начальник озерского КГБ майор Серый. Это его фамилия была — Серый. Я
так думаю, что не первая. До Озерска они с супругой несколько лет обретались в
Лондоне, каким-то там атташе он числился, на чем-то прокололся, вот его и
упрятали в Озерск. Надежнее не бывает. Супруга майора работала у нас
переводчицей. На станции, обратите внимание, состояли в штате три переводчика —
с английского, немецкого и французского. Вся литература, связанная с атомными
делами, шла к нам бесперебойно, переводчики трудились не покладая рук. В том
числе Рудольф Михайлович Алексахин — сейчас он директор Института
сельскохозяйст-венной радиологии, академик, а тогда был лаборантом и тоже
подрабатывал переводами. Переводчики были великолепные, в особенности Серая,
поскольку английским мадам владела действительно в совершенстве.
Так вот. Врывается ко мне в кабинет
начальник КГБ закрытого города Озер-ска, большая шишка по сравнению со мной, и
буквально орет: «Где у тебя люди?!». А людей у меня на станции числилось к тому
времени порядка 1200 человек, так что я только рот раскрыл от удивления, потом
опомнился и отвечаю: «Как где, товарищ майор… На
работе». — «Нет их на работе! — орет майор. — Где у тебя Серая?!»
— «Это, — говорю, — надо не у меня, у начальника информационного отдела
спрашивать».
«Я сам тебе скажу, где она, —
перебивает Серый. — Она лежит в постели с любовником. Причем с любовником,
который является другом моего сына. Сыну моему, Феликсу, четырнадцать лет, а
другу семнадцать. И этот друг хвастается перед моим сыном, что “я с многими женщинами побывал, но так божественно ведет себя в
постели только твоя мать!” Ты отдаешь себе отчет, Корнеев, что тут под твоим
крылом делается?»…
Тут я, конечно, припух. Даже не
помню, что промямлил, как оправдывался. Дело, сами понимаете, такое. Даже по нынешним
временам. А с другой стороны, сугубо семейное. Я,
наверное, попытался как-то вырулить на разговор с мужчиной, а не начальником.
Помните, как у Чехова: «Если тебе изменила супруга, радуйся, что она изменила
тебе, а не Отечеству». Ну, примерно так, только без шуток, потому что — какие
могут быть шутки с органами?..
Дело и впрямь оказалось тухлое.
Через пару дней мне звонит директор
комбината Николай Анатольевич Семенов: «Николай Андреевич, у вас есть такая
Серая?» — «Есть такая». — «Что она собой представляет?..» — «Как работник, —
говорю, — буквально незаменима. Качество переводов
великолепное. На работу является пунктуально, замечаний нет, одни поощрения». —
«Дай ей, — говорит, — отрицательную характеристику». Я отвечаю в том смысле,
что не могу этого сделать, поскольку работник хороший, претензий нет. Николай
Анатольевич выказал мне свое недовольство, но я уперся. С какой такой стати
давать отрицательную характеристику отличному работнику? А с остальным сами
разбирайтесь.
Через пару дней опять звонок.
Чувствую — не отстанут. И сам напросился к Серому на
прием. Позвонил ему — ну, говорит, приходи. До этого в КГБ бывать пришлось
только однажды, по рабочим делам. А тут сам полез в логово майора Серого. У
меня в кабинете он хоть и орал, но развернуться не мог. А тут встречает, сажает
напротив. Я начинаю говорить, что неужели вы не можете как-то полюбовно
разойтись с супругой, а то на меня давит Николай Анатольевич, чтобы я дал
отрицательную характеристику, а это неправильно, потому что она работает хорошо.
Серый говорит, что ее надо убрать из города. А он, как
большой начальник, жил в коттедже. Говорит: у меня в коттедже спецсвязь,
аппаратура, и, короче говоря, ее надо убрать. Это, говорю, ваши дела, дайте ей
жилплощадь в другом городе и разойдитесь, при чем здесь отрицательная
характеристика?
Теперь, значит, следующая сцена. Он
понял, что сломать меня не сможет, вытаскивает из ящика стола пистолет и кладет
поверх стопки бумаг. Кладет так, что ствол на меня смотрит. Мы продолжаем разговор
— но я ни слова не помню. Потому что на меня смотрит дуло. Потом говорю:
Анатолий Батькович (отчества не помню), а насколько
необходимо присутствие вот этого третьего? Да нет, ну что вы, говорит он и
нажимает кнопочку под столом. Дверь за моей спиной открывается, входит дежурный
и идет ко мне. У меня сразу плечо заныло: вот сейчас, подумал, начнет мне руки
заламывать. А мне плечо под Севастополем разворотило немецкой разрывной пулей,
военные хирурги высший пилотаж проявили, чтобы спасти руку, и в голове только
одно — бей по голове, бей по спине, как угодно, только плечо не трогай… Могучий
такой дежурный, прямо шкаф. И прямиком ко мне. Нет-нет, говорит Серый, ты вот
что — я тут стрелял на днях и забыл почистить. Смотрю я на дежурного — семь на
восемь, восемь на семь — а он с таким разочарованным видом пистолет берет и
уходит.
Отлегло.
Даже не помню, чем там у нас
разговор закончился. Теперь слушайте дальше.
Пошел я где-то недельки через две
на рыбалку. Озеро у нас хорошее, день такой солнечный, морозный, сижу у лунки с
удочкой, отдыхаю. И подходит ко мне наш «станционный смотритель» — местный
куратор, капитан КГБ. Я его знал неплохо, умненький такой мужичок с
университетским образованием — окончил, кажется, Киевский университет. Он мне
всегда говорил: если, Николай Андреевич, вы куда-то собираетесь ехать,
обязательно предупреждайте меня, поскольку люди вашего калибра находятся под
присмотром. И даже лично сопровождал, если мы отправлялись на дальние озера, не
наши. Так вот, мужик, в общем, толковый, разумный — ничего не скажешь. И вот он
подходит к моей лунке и начинает расспрашивать, как я формирую и задаю тематику
для работы станции. Никогда раньше не интересовался, и вдруг
пожалуйста. Ну, я рассказал, как формируется тематика, что любой вправе вносить
свои предложения, которые мы суммируем и направляем на рассмотрение
научно-технического совета, и только после этого начальник главка, генерал
Зверев, подписывает, после чего данная тематика становится обязательной для
выполнения. А с чего такой интерес, спрашиваю. Он говорит, что приезжал
генерал, начальник КГБ Челябинской области, интересовался вашей личностью.
Оказывается, один из наших научных сотрудников написал, что начальник опытной
станции, значит, неправильно формирует тематику и тем самым создает условия для
ослабления обороноспособности Советского Союза. Даже фамилию назвал сотрудника.
А в общем понятно, что это майор Серый начал под меня
копать. И я спрашиваю своего капитана: что делать, Серый на меня давит, чтобы я
на его супругу дал отрицательную характеристику. И мой капитан, подчиненный Серого, отвечает: не пиши, Николай Андреевич. Если этого
нет, то зачем. Это все специально подстроено. Дело в том, что сам Серый
влюбился там в Озерске в заместителя председателя
горисполкома. Такая там, говорит, бабочка есть, они стакнулись и решили Серую выдавить, а насчет самой Серой не могу сказать точно,
но думаю, что это стопроцентная выдумка.
Вот такие полеты во сне и наяву. Из
цикла «нарочно не придумаешь». Оставаться на станции в таких условиях, когда на
тебя давят по линии КГБ, было достаточно проблематично. Вскоре я полетел в
Тюмень на сессию ВАСХНИЛ и там, среди прочих знакомых, встретил Митрофана
Андреевича Самурыгина. Он к тому времени уже
поработал начальником главка в министерстве, а из начальника главка его
перевели директором ВНИИ кормов имени В. Вильямса. И когда я ему рассказал, что
у меня вот такая сейчас ситуация, не очень устойчивая по линии КГБшной, он предложил перейти к нему начальником
лаборатории радиологии, тогда она называлась лабораторией сельскохозяйственной
биофизики. «И, как только переедешь, я сразу представляю тебя в министерство
заместителем по научной работе. Согласен?» Я согласился. По возвращении в
Озерск захожу к директору комбината, Николаю Анатольевичу Семенову, объясняю ситуацию
и прошу характеристику на себя. Вот не поверите: Семенов после всех наших
распрей выдал мне настолько блестящую характеристику, что можно было бы
переводиться прямиком в Кремль, если бы вдруг в Кремле возникла нужда в
радиологах. Несмотря на все мои выговоры и несговорчивость в истории с мадам
Серой. Просто блестящую характеристику. Правда, через несколько дней опять
затребовал меня и сказал, что получил от Зверева нагоняй: «Оказывается, Николай
Андреевич, я не имел права давать вам характеристику, поскольку вашим
непосредственным начальником является генерал Зверев. Езжайте в Москву, генерал
хочет вас видеть».
Я распрощался со станцией и поехал
в Москву генералу Звереву на съедение.
Между прочим: где-то
через полгода Семенов стал первым заместителем министра, то есть Зверев
перешел к нему в подчинение. Вот такие качели.
Приехал в Москву, захожу в кабинет
к Звереву. Объясняю, почему ухожу из Средмаша — а
ведь от «Средней Маши», как тогда говорили, просто так не уйдешь. Он говорит,
дословно: «Дело в том, что ты не захотел со мной посоветоваться. Советоваться в
таких случаях надо, Николай Андреевич. И не посоветовался с министром. Министр к тебе относился, как к сыну, а ты не посчитал нужным
посоветоваться ни с ним, ни со мной». Я начинаю объяснять, что не хотел
никого впутывать в дела с КГБ, а до министра пытался дозвониться, но не смог — Славский уехал на Иссык-Куль и был недоступен. — «Но, если
вы так считаете, я готов работать и дальше год или два или сколько нужно, чтобы
подготовить себе замену». — И тут Александр Дмитриевич взглянул на меня жестким
генеральским взглядом и оборвал: «А ты мне больше не нужен — можешь идти».
Я встал, вышел в коридор и
почувствовал, что сейчас упаду. Начался мощный сердечный приступ. Успел
таблетку вытащить и положить под язык. Стою, шатаюсь, а в это время проходит
мимо начальник кадров. Даже не начальник, а исполня-ющий обязанности, до сих
пор помню фамилию — Каретин. Подошел ко мне и
говорит: «Николай Андреевич, так реагировать на гнев генерала не надо. Пока вы
здоровый, вы нужны и генералу, нам вы нужны, и туда, куда вас приглашают, тоже
нужны. А вот случится у вас инфаркт, вы и нам будете не нужны, и туда, куда вас
зовут, тоже будете не нужны».
Вот так это было.
В последний раз мы встречались со
Славским месяца за полтора до того, как его ушли. Это уже после Чернобыля. Я
тогда не числился по его ведомству, но имел, если так можно выразиться,
персональный допуск к министру. К тому времени я уже был академик, доктор наук,
но дело не в титулах. Просто после первых двух моих рабочих докладов он вызвал
секретаря и распорядился: «Как Корнеев появляется, незамедлительно его
пропускай». Так и повелось.
Пришел, не буду скрывать, по
личному делу. У нас была хорошая трехкомнатная квартира в Москве, но,
понимаете, годы летят, сын женился, дочь вышла замуж, стало нам тесновато всем
табором. А я ведь ко всему прочему инвалид войны, так что даже без
академических надбавок отдельная квартира мне полагалась. И мне присоветовали
обратиться к Славскому, поскольку сын мой, в отличие от меня, работал в системе
Средмаша. И только-только вернулся из-под Чернобыля.
Славский выслушал меня и говорит: «Есть заявление?» Я подал
заявление. Он сверху написал резолюцию, чтобы начальник главка рассмотрел и
организовал… В общем, через какое-то время дали сыну
квартиру — не новую, но нормальную, тут ничего не скажешь, кроме «спасибо».
Написал резолюцию и говорит:
«Товарищ Корнеев, меня работники сельского хозяйства одолели. У них навоз
накапливается, и заразы там такое количество разводится, что не обезвредить
никак. Давай с тобой организуем такую пушку, чтобы она подъехала к навозной
куче, как дала по ней — и все бациллы лежат ножками кверху!» Вот примерно так.
Я отвечаю: «Ефим Павлович, такое, наверное, невозможно по двум причинам.
Во-первых, обслуживание должно быть соответствующее, иначе не по бациллам, а по своим лупанут. А во-вторых, пушку такую можно придумать,
но выйдет себе дороже, поскольку себестоимость молока низкая. Зачем нам эту
черную дыру расширять? Придем с наилучшими пожеланиями, а только ухудшим
положение работников сельского хозяйства, в частности, животноводов…».
В это время раздается звонок. По
разговору понимаю, что какой-то другой министр просит у Славского нержавеющую
сталь. Тот ему говорит: «Слушай, где я тебе возьму? У меня сейчас нет». Ему там
отвечают: «Но ведь вы государство в государстве!». Это было такое расхожее мнение о Средмаше. Славский начинает кипятиться: «Слушай, это же чушь
полнейшая! Ты умный человек и ведешь такие разговоры. Ну
какой я государь в государстве? Ты же знаешь, кто у нас государь. Знаешь? Ну а
если знаешь, зачем такие вещи говоришь?» На том конце провода опять что-то
бубнят. «Упрекает меня, что я Доллежалю дал
нержавеющую сталь», — поясняет Славский, прикрыв
трубку ладонью. А потом в трубку: «А ты знаешь, кто такой Доллежаль?
Не знаешь? Ну тогда понятно. Так вот, знай: ни я, ни
ты, ни мы вместе даже в подметки не годимся Доллежалю!
Все мои реакторы — от Доллежаля. Не от бога, а от Доллежаля Николая Антоновича! Поэтому я ему не только
рубашку последнюю отдам, но если он скажет снять трусы, то и трусы отдам!..».
Но на том конце провода не
сдавались. Ефим Павлович слушал, слушал, потом вдруг перебивает: «Ты когда в
последний раз во МХАТе был? Давно? Так вот, сходи во МХАТ, посмотри «На дне».
Там увидишь, как Барон машет разодранной перчаткой. Вот я сейчас и есть тот
самый Барон. Были кареты, было все, а теперь — полный кирдык. Все заводы, которые я построил, все заводы,
выпускавшие лучшую легированную сталь, постановлением Совета Министров у меня
отняли и передали в черную металлургию. Так что отныне я нищий Барон, у
которого нет ничего, кроме разодранной перчатки, и просить у меня нечего.
Бывай», — и положил рубку.
«Вот такие дела, Николай
Андреевич», — сказал Славский и развел руками.
Через полтора месяца его отправили
на пенсию. Два года не доработал до своего 90-летия! А ведь хотел Ефим
Павлович. И смог бы — вот что самое удивительное.
ОНЫКИЙ
БОРИС НИКОЛАЕВИЧ
ученый, преподаватель. Доктор технических
наук. Выпускник МИФИ. С 1964
по 1984 год работал сначала заместителем, затем директором Московского филиала
ЦИПК Минсредмаша СССР. Ректор МИФИ (1997–2007 годы).
Президент НИЯУ МИФИ. Лауреат премии Правительства Российской Федерации
в области науки и техники, премии Президента Российской Федерации
в области образования. Кавалер ордена Трудового Красного Знамени,
ордена «Знак Почета», ордена «За заслуги перед Отечеством» IV степени
Я закончил МИФИ,
инженерно-физический институт, закончил не как физик, а по факультету
кибернетики.
…Надо сказать, что подготовка
специалистов в МИФИ… Давайте начнем с подготовки
специалистов, как это делалось. Во-первых, Минсредмаш
всегда знал, сколько и каких специалистов нужно и к какому сроку. Им нужны были не просто специалисты, а лучшие
специалисты по так называемым критическим технологиям, связанным с критическими
ядерными процессами. Их готовили в МИФИ.
Надо сказать, что отцы-основатели
МИФИ в ядерной отрасли прекрасно понимали, что она не может развиваться изолированно,
поэтому вокруг этой области, области критических ядерных процессов, создавалось
некое, как теперь бы сказали, облако специальностей: факультет электроники и
автоматики физических установок, факультет кибернетики и так далее. К
пресловутым гонениям на кибернетику в Минсредмаше
относились, скажем так, свысока. Вообще-то говоря, это
касалось не только кибернетики. Ситуация была такая. Это опять к вопросу, как
это делалось. Философы могли говорить все что угодно, идеологи могли говорить
все что угодно. Был особый вопрос — вопрос военной безопасности государства. И
нам, ребятам, которые учились на факультете кибернетики, явно или неявно
объяснили: неважно, что пишут в газетах, учитесь во все тяжкие, потому что это
нужно для обороноспособности, это нужно для автоматизации, это нужно для
моделирования физических процессов, это нужно для точных расчетов, которые пока
никто не знал, как делать.
Теперь что касается информации.
Тогда вырабатывалось понятие культуры работы с информацией. Это означало следующее:
все, что ты делаешь в институте, в лаборатории, в аудитории, касается только
тебя и МИФИ. Пожалуйста, говори во-вне о том, какой хор в МИФИ, как мы играем в
футбол, какая у нас программа, она открытая; а что читается на некоторых
специальных дисциплинах — это конфиденциальный предмет. Приучали держать язык
за зубами. Тогда в МИФИ родилась поговорка: надо думать, что говоришь, когда
говоришь что думаешь.
Потом я пришел в Средмаш, отработал там пятнадцать лет. Все очень просто, но
твердо. Не отходя от темы, связанной с конфиденциальностью: за пятнадцать лет
работы в Средмаше я прошел по всем технологическим
этажам, был знаком практически со всем научным руководством и ни разу за все
эти годы не услышал слов «ядерное оружие». Не употребляли. Это была информационная
культура. Говорили «изделие», находили способ. Кстати сказать, наверное,
правильно делали, потому что некоторые вещи, связанные с высокими плотностями
энергии, пугают несведущих людей. Этого не надо делать ни в коем случае. Нельзя
пугать людей. Те, кто пугает людей, — это вообще откровенные подонки.
Поэтому здесь очень, очень, очень аккуратно обходились и с терминологией в том
числе.
Должен вам сказать, что уже потом,
когда началась перестройка и на МИФИ обрушилась критика как на «милитаристский»
институт — а я в то время был ректором, — мы для того, чтобы давать меньше
оснований для наскоков, сделали следу-ющее. У нас была кафедра горения и
взрывов. Кафедру организовал академик Семенов Николай Николаевич. Не
кто-нибудь, а лауреат Нобелевской премии, человек, описавший физику взрыва. И
для того, чтобы никто особенно не лез со своими невежественными суждениями, ее
переименовали в кафедру быстро протекающих процессов. И дело сохранили, и
никого не пугали, и отмели всякие невежественные суждения на этот счет.
Мы подходим к вопросу, как это
делалось в Минсредмаше. Делалось так: когда я окончил
аспирантуру МИФИ, меня вызвали в управление кадров Средмаша.
А работал я на кафедре вычислительных машин по тематике профессора Хетагурова
Яро-слава Афанасьевича. Тогда уже вовсю строился
атомный подводный флот, он оснащался стратегическими ракетами, способными
нести, в том числе, и ядерное оружие. Мы занимались вопросами управления
ракетной стрельбой. Сейчас уже об этом можно говорить. У меня все неплохо
получалось, я защитил диссертацию. Очень не хотел уходить из МИФИ. Насиженное,
хорошее место, хорошие перспективы, учитель, которого я обожал.
И тут меня вызывают в Средмаш. Я тогда вообще толком не знал, что это за Средмаш такой. Обучаясь в МИФИ, можно было вообще ничего не
знать. Вот идешь на распределение, тебе дают распределение, там написан
почтовый ящик, и больше ничего. Можно спросить: мне идти или ехать? Тебе адрес
называют, и все. Так и было. Но меня сразу после защиты кандидатской
диссертации пригласили на Ордынку и поставили задачу организовать филиал
Центрального института повышения квалификации для нашей отрасли. Я не сразу
согласился. К тому времени, однако, я уже был членом партии, поскольку пришел в
МИФИ с флота, закончил Нахимовское училище. Поэтому разговор
был короткий: «Вы коммунист?» — «Да, коммунист». — «Тогда какие вопросы?» —
Вопросов нет, пошли работать.
Зачем меня взяли? В Средмаше заблаговременно обдумывали и готовились ко всему,
очень тщательно готовились. В недалеком прошлом осталось время, которое назвали
оттепелью, время косыгинских реформ, которые так и не
состоялись. Но, тем не менее, к тому времени какая сложилась ситуация?
Во-первых, управление производством, исследование и так далее стало наукой.
Появились такие дисциплины, как системный анализ, исследование операций. На
этот счет писали книги, появилась специальная математика. Что это означало? Это
означало, что наши руководители и руководители Средмаша,
которые выдвинулись, идя по всем технологическим ступенькам и демонстрируя свою
состоятельность, должны были получать еще эти дополнительные знания, во-первых.
И во-вторых, предполагалось, что со временем вся промышленность, наука перейдут
на принципы хозрасчета. Собственно говоря, планировалось то, что впоследствии
реализовали в Китае. Вот Китай сейчас развивается, каждый видит своими глазами,
я не буду здесь особенно распространяться на эту тему.
Задача была следующая: создать
систему повышения квалификации внутри отрасли для того, чтобы переподготовить
весь руководящий состав. Руководящий состав предприятий Минсредмаша
— это действительные члены Академии наук, это генералы, это люди с полным
иконостасом на груди. То есть серьезные люди. А я мальчишка, тридцать один год.
Но мне сказали: «Вы окончили факультет кибернетики? Окончили. Кибернетика — это
теория управления? Да, теория управления. Осваивайте и стройте институт. Для
начала будете заместителем директора по учебной и научной работе, а там
поглядим».
В моей судьбе это был очень крутой
поворот, потому что нужно было теперь уже самостоятельно изучать все
дисциплины, которые проходят в школах бизнеса в Соединенных Штатах, в Англии, в
Европе. Надо сказать, что, если что-то нужно для дела, в Средмаше
не скупились и не стеснялись. Обращались в соответствующие ведомства, закупали
литературу, мы ее получали, осваивали, сами учились. И потом на занятиях с
руководителями очень крупного ранга обсуждали эти вопросы. Само понятие
«повышение квалификации» — не совсем точное. Просто были институты такого типа,
можно было за это зацепиться. Потому что ну как повышать квалификацию,
например, группе директоров этих самых предприятий, научно-исследовательских
организаций Минсредмаша? Там старостой был Анатолий
Петрович Александров, в недалеком будущем президент Академии наук.
Главное делалось так: люди
понимали, что для того, чтобы отрасль была передовой, для того, чтобы можно
было конкурировать с Соединенными Штатами и со всем миром, нужно было набрать
лучших людей. На Средмаше не говорили — талантливый,
еще какой-то. Было постановление правительства, позволяющее управлению кадров Минсредмаша брать на работу любого человека, окончившего
любое учебное заведение России. Этим правом очень хорошо пользовались. Когда я
начал работать, увидел, что был специальный механизм отбора. Всего по России
было порядка ста двадцати учебных заведений, которые более-менее регулярно
посещались представителями управления кадров Минсредмаша.
Это все было очень серьезно поставлено. Из МИФИ почти все туда уходили.
И наряду с правильным планированием
такой отбор в конце концов создал в Минсредмаше определенную человеческую среду, которая
обладала внутренними личностными качествами созидателей. Я хочу сказать, чтобы
было понятно, как это проявляется на бытовом уровне. Представим себе: два
человека разговаривают и обсуждают кого-то третьего. Можно говорить о том,
сколько ему лет, какой у него цвет волос, где он работает. А потом неизбежно
возникал вопрос естественно: а что он сделал? Неважно, что он начальник пятого
главного управления, которое разрабатывало тогда все это ядерное. А сам-то он
что сделал? Что под его руководством сделано? А дальше следующее: если был
ясный ответ, тогда интерес сохранялся, а если общие разговоры «да вы понимаете,
он сделал нечто типа того», интерес очень быстро угасал. Дело — вот что было
главное.
Там были определенные каноны.
Предприятием Минсредмаша
всегда руководила троица — директор (как правило, генерал), главный инженер
производства и научный руководитель. Это были самые главные люди, которые
оперативно управляли работой. И еще одна очень важная вещь: при каждом
руководителе такого уровня обязательно существовал коллегиальный орган, где он
был председателем. Научно-технический совет при научном руководителе
предприятия. Главный инженер имел свои коллегиальные органы, которые обсуждали
производственные планы, закупки оборудования и так далее. Директор отвечал за
все, в том числе за соцкультбыт. Плюс партком и профком.
И еще одна особенность, которая
была на Средмаше и выполнялась неукоснительно: на
материально-техническое обеспечение и на соцкультбыт обращалось исключительно
серьезное внимание. Ефим Павлович Славский был очень
солидный, обстоятельный человек. Он редко мотался куда-то по каким-то срочным
делам, но у него было правило: он каждый год
обязательно ездил на какое-то крупное предприятие, комбинат. И не просто для
того, чтобы поглазеть, а для того, чтобы на месте проверить, на месте принять
необходимые решения. И докладывали ему обычно так: в то время не было
презентаций, все рисовали на плакатах. Одна стена была завешана плакатами так называемого основного производства, все, что
делалось по технологии. Справа строительство, а слева соцкультбыт, сколько
домов построили. Он сам ходил и осматривал новостройки. Иногда по министерству
шли такие приказы с его оценкой деятельности архитекторов, что будь здоров.
Ведь не выгонял, но взгревал так, что больше не строили таких домов, в которые
Ефим Павлович Славский со своей крупной фигурой не
мог пройти, не повернувшись боком. Не строили, потому что нельзя. Города
строили, брали лучшие места. Этому уделялось исключительно большое внимание. И
этим гордились — вот как живут наши люди. Все, конечно, относительно, но именно
в относительных категориях человек оценивает свое благосостояние. И если он
видит, что государство все делает для того, чтобы он имел кров, еду и так
далее, то он будет работать не за страх, а за совесть. Из Средмаша
почти не уходили. Понятно почему.
Почему не уходили — понятно.
Интереснее другое — из Средмаша крайне редко
выгоняли. Только в исключительных случаях. Правило было очень простое: да,
ошиблись, да, прогорели — в нашем деле без ошибок никак. Мы первопроходцы, а
первопроходцы к своим Звездам Героев идут сквозь
тернии ошибок и неудач. А дальше ставился очень простой вопрос: к рукам
что-нибудь прилипло или нет? Вот если прилипло, тогда аж до самых
Соловков. Но если ничего не прилипло — ну, получишь
партийное взыскание. Понизят в должности. Обсудят, но не осудят.
Те, кого мы сегодня величаем
мастодонтами, были людьми с большой буквы. Приведу вам такой пример. У меня был
товарищ по общежитию, он учился на факультете экспериментальной и теоретической
физики, теоретик. Работал в федеральном ядерном центре и как-то рассказал такую
историю. Были программы мирного использования ядерной энергии не только в
реакторах, но и по мирным взрывам, закрыть горящую скважину, вскрыть рудник и
так далее. Алик занимался этой проблематикой. И были какие-то эксперименты, на
которых он присутствовал, они прошли удачно. Под самый Новый год его вызвали на
доклад к Славскому. Доложил. Славский, в прекрасном
расположении духа, говорит: «Проси чего хочешь». Алик говорит: «Ефим Павлович,
может быть, есть какой-то способ успеть мне домой к Новому году?» — «Есть такой
способ». — Дал распоряжение, и Алик успел к Новому году в свой федеральный
ядерный центр. На личном самолете Славского.
Вообще, надо сказать, эти люди в
действительности уделяли очень большое внимание работе с людьми. Я вспоминаю, у
меня была единственная встреча с легендарным директором Арзамаса-16 Борисом
Глебовичем Музруковым. Я туда приехал с небольшой
командой читать лекции по управлению производством. Читали в большом зале,
интерес был большой, потом дискуссии… Оказывается,
Борис Глебович сидел и слушал по трансляции. И, как ни странно… Я потом узнал,
что к тому времени он уже был глубоко нездоров, мало кого принимал, но меня
вызвал. Поскольку я ему прямо не подчиняюсь, не вызвал, а пригласил. Я понимал,
что если генерал приглашает, надо ответить «есть» и вовремя явиться. И мы с ним
разговаривали часа два. Обсуждали вопросы, связанные с управлением производством,
вот с тем самым человеческим фактором, о котором идет речь. И Музруков сказал, что у нас не было ничего из науки
управления, кроме этого самого человеческого фактора. Про
«ничего» — это, возможно, слишком сильно сказано, но они, действительно, умели
сплачивать, зажигать, убеждать огромные коллективы.
Однажды вызвали на учебу в Москву
руководителей научно-исследовательских организаций из Арзамаса, из нынешнего Снежинска. Приехали крупные люди, в больших званиях.
Конечно же, по вызову министра, все это было довольно строго. И нужно было эту
группу свозить в Санкт-Петербург (в Ленинград по тем временам) на некоторые
оборонные предприятия. В том числе для знакомства с некоторыми новациями в
управлении, которые там осуществлялись. Я, по неопытности, через транспортное
управление заказал все места в одном вагоне. Пришел в управление кадров, а там
меня реально взгрели: «Ты понимаешь, кого везешь?! По
двум вагонам надо». Казалось бы, мелочи, да? — Нет. Продуманная, отшлифованная
техника сбережения кадров.
А потом, когда закончилась их учеба
— занятия проходили в здании, которое официально
называлось «Комитет по атомной энергии», — слушатели должны были написать
отзывы. И большинство — ну прямо как сговорились — написали, что 50% лекций и
занятий были полезными. А это уже дело к концу, они пошли обедать. Сижу, читаю
отзывы. Про себя думаю: 50% — дойдет до ВПК, дойдет до оборонного отдела ЦК,
почитают и скажут, что отвлекают людей от работы ради
каких-то 50%. Сижу грустный. Анатолий Петрович Александров не ходил обедать, не
знаю, почему. Он был нездоров, что-то с почками. И просто прохаживался по
коридору. А дверь открыта. Подошел, посмотрел на меня. Говорит: «Ты чего такой
грустный?» Я говорю: «Сижу, думаю, где мне теперь искать работу». — «А чем тебе
здесь плохо?» — «Да вы написали, что пользы всего 50%». — Он на меня
внимательно посмотрел и говорит: «Ну, ты и нахал!
Человечество десятки лет работало для того, чтобы повысить КПД паровоза от 12%
до 40% тепловоза, а тебе мало 50 %. Социальная машина не может иметь
коэффициент полезного действия больше, чем тепловоз!» — Такой совсем другой
интересный взгляд. Все это обернулось в шутку, и на душе стало спокойно.
Люди они были веселые. На те же занятия, помню, пришел академик Зельдович. Все его
хорошо знали. Встретились, поговорили, потом начинается сама лекция. Он
говорит: «Я сейчас вашими делами не занимаюсь. Я сейчас пошел в астрофизику.
Давайте немножко расскажу о состоянии в этой области и о том, что я делаю».
Взял мел, подошел к доске. Все затихли. Посмотрел в аудиторию, на доску, потом
еще раз в аудиторию и говорит: «Представим, что это галактика», — и ставит
мелом точку. Отошел, посмотрел на свою точку, окинул взглядом аудиторию и
говорит: «Нет, пожалуй, вот так», — вернулся к доске и сделал точку чуть покрупнее. Тут, конечно, все серьезные люди расхохотались.
Что-что, а хороший юмор в этой среде ценили и понимали.
Что до тогдашних взаимоотношений
между учеными, производственниками, управленцами и военными — это четыре
главные составляющие Минсредмаша, — то охарактеризовать
их можно всего одним словом: взаимодействие. Да, это разные слои, разные
психологии, разные взгляды — и задачи разные. Но эта разность работала на
благо, а не на раскардаш.
Разные точки зрения, разные взгляды
— они возникали постоянно на тех МТС, на которых мне приходилось
присутствовать, несмотря на то что к МТС вопросы
готовились очень тщательно. Выступить, как говорили, на босу ногу на МТС — это
просто потерять лицо. Но, тем не менее, различие в точках зрения обязательно
было. Оно было на всех уровнях и на всех этажах.
Это, если хотите, залог
всестороннего подхода к решению той или иной проблемы.
Как ректор МИФИ я взаимодействовал
с соответствующим главным управлением Министерства обороны, которое отвечало за
эксплуатацию всего ядерного оружия. И должен сказать, что это было самое
интеллигентное подразделение в министерстве, а соответствующий главк — самый
рафинированный в Министерстве обороны. Все офицеры были выпускники Академии
Петра Великого, они имели очень солидное техническое образование, поэтому
существовала какая-то близость.
Я вспоминаю этих военных, вспоминаю
руководителей главка — это была элита. Люди, которые могли разговаривать на
научные темы абсолютно свободно, они были к этому подготовлены. И потом, все
понимали, что без них ничего не сделаешь, они творят, в конце концов, на
полигонах последний акт. Так что, я бы сказал, скорее, тут была очень тесная
работа, во-первых.
Что касается управленцев.
Современных управленцев называют чиновниками — и правильно называют. Тех
управленцев — тогдашних — называли государственными деятелями. Чувствуете
разницу? Конечно, внутри главного управления были люди, которые занимались
технической работой, какой-то частью своей работы. Ну, хорошо, их с какой-то
натяжкой можно было назвать чиновниками. Но не первых лиц. Начиная, скажем, с
уровня замначальников главных управлений, я имел дело
с государственными деятелями крупнейшего масштаба. Это были люди, которых
приятно было слушать. Не только приятно, а просто надо было слушать, потому что
они говорили дело. И если ослушаешься, все будет плохо.
Давайте возьмем, для примера, ныне
здравствующего Рябева Льва Дмитриевича. Он, когда
приезжал на курсы, был директором ядерного центра в Сарове. Я наблюдал его в
группе директоров. Он приехал. Все они были чрезвычайно занятые люди. А когда
приезжали на курсы, немножко расслаблялись, как всякие человеки.
Так вот, Лев Дмитриевич, раз он
попал сюда, чем он занимался, чему была посвящена его выпускная работа? Он
создал перспективный план освоения вычислительной техники в Арзамасе.
Серьезнейший документ, но, как всегда, не слишком толстый, в пределах двадцати
пяти страниц. Я потом прочел его работу. И по классу этой работы определил
уровень автора. За две недели человек сделал. Он призывал моих молодых ребят,
которые работали на кафедре и владели всеми вычислительными делами, сажал,
просил объяснять все аспекты по нескольку раз. Человек работал. И все
компоненты использования в области управления вычислительной техники, в области
моделирования физических процессов — в общем, абсолютно все компоненты были
задействованы.
Разве не мог он, как современный
менеджер, привлечь специалистов, чтобы грамотные специалисты составили ему
план? Мог, конечно. Но тогда бы он не сумел прочувствовать те нюансы, которые доступны
только специалистам. Иначе говоря, его уровень компетентности был бы ниже. А
этого Лев Дмитриевич допустить не мог.
Или привожу я группу начальников
главков после прохождения курса к Слав-скому. Ефим Павлович интересуется, как
дела, как прошла учеба, вручает удостоверения об окончании — была такая
процедура. Все-таки это встреча с министром, и можно было задать какие-то
вопросы, не относящиеся к делу, идеологические, еще какие-то. И вот ему задали
такой вопрос: «Ефим Павлович, у вас такое огромнейшее хозяйство, гораздо
больше, чем экономика некоторых стран в Европе, а у вас совершенно нет
помощников. В другое министерство зайдешь, там у
министра и советники, помощники. А у вас одна секретарь и все. Как это может
быть?» Он так посмотрел на всех с хитринкой и говорит: «Нет, у меня много
помощников, но мои помощники — это начальники главков». То есть — они. Они
самостоятельно вели крупнейшие проекты, потому что в Средмаше
каждый человек выполнял свою функцию. В хорошо выстроенной организации каждый
человек выполняет свою функцию. Вот у него были помощники — начальники главков,
потому что это была каноническая система управления.
А сейчас функции размыты. Пришло
другое время, другие люди. Старых зубров, чтобы не сразу с глаз долой,
переводят в советники. Знаю одного выдающегося в прош-лом специалиста. Он, в
статусе советника, приходит, открывает дверь: «Ребят, советы нужны?» — «Нет, не
нужны». — «Ну, я пошел». То есть у нас сейчас неотстроенная
государственная система управления промышленностью, да и государственных
промышленных предприятий почти не осталось, поэтому тяжело сравнивать.
А с другой стороны, надо понимать:
дважды в одну реку не войдешь. Сейчас, если говорить о государственном
строительстве, о государственном управлении экономикой, надо уже строить
управление по-другому. В те времена была иерархиче-ски единая система прямого
управления. А сейчас нужно выстраивать государственное управление в виде
каких-то сильных рычагов воздействия на крупные частные предприятия. Надо
искать вот этот самый компромисс. У нас есть очень хороший пример — Китай. Там
все было не так просто. Я, будучи ректором МИФИ, (…) ездил
(…) в Китай, восстанавливал отношения между Академией инженерной физики Китая и
МИФИ, был погружен в эту тему, внимательно изучал китайский опыт. Они сейчас
действуют именно таким образом. Поэтому, не ломая, в общем, своей политической
системы, они эту политическую систему успешно модернизировали. И вместе с тем
допускают наличие частных и иностранных предприятий. Но, с
другой стороны, такие опасные сферы, как ядерная, конечно, держат как
государственные. (…) Потом я выяснил, что, оказывается, с вице-президентом
Академии инженерной физики Китая мы жили в одном общежитии, он учился в МИФИ, в
одно время их тридцать человек окончили МИФИ. Никого в мире не
допускали, но около тридцати китайских студентов все-таки закончили. Потом,
оказывается, они в атомной промышленности занимали очень крупные посты, их в
процессе культурной революции не уничтожили, не подвергали остракизму, они
продолжали работать.
Если говорить о будущем, это уже,
конечно, другой разговор. Надо сказать, что, когда я работал в Средмаше, мы как раз работали на эту идеологию. Мы думали,
что она придет. Думали, что Россия стоит накануне реформ, так же, как Китай. Но
у нас реформы затоптали, и все получилось так, как получилось.
А ведь Минсредмаш
один мог возглавить и провести реформу во всей стране. Нам тогда это было по
силам. Мы, несмотря на почтенный возраст нашего министра, работали в ногу со
временем.
Помню, Славскому перед самым уходом
на пенсию кто-то из руководящих товарищей ставил в пример какую-то компанию:
«Вот, такая-то компания успешно увеличивает количество продукции на экспорт для
того, чтобы зарабатывать валюту». Ефим Павлович пожал плечами как бы в
недоумении и говорит: «Да у нас вся продукция на экспорт».
АБРАМОВ
ЕВГЕНИЙ ПЕТРОВИЧ
окончил Московский электромеханический
техникум. С 1948 года работал техником, старшим техником в Южно-Уральской
конторе Главгорстроя СССР.
С 1954 года работал инженером, старшим инженером в службе дозиметрии Обнинского ФЭИ. Ныне на пенсии
Я из Раменского Московской области.
Сорок семь километров от Москвы. Самая напряженная железная дорога.
Единственная дорога с левосторонним движением. Знаете?
Вот там я родился в 1927 году.
Жизнь была очень тяжелая. В сорок четвертом году скончалась мама. Ей было сорок
два года. Мы остались вдвоем с сестрой. Папа в армии. А у нас — свой дом, коза.
Приходилось и веники заготавливать, и сено — все самим.
Окончил Московский
электромеханический техникум им. Красина. На Большой Грузинской, 13. Он в
церкви располагался. Ездил из Раменского каждый божий день. С «Комсомольской»
до «Белорусской» на метро. А с «Белорусской» до
Большой Грузинской на трамвае. Уже рассчитывали, где дверь остановится. Народу
было тогда полно. И в трамвае висели, и в метро битком. Метро-то было — всего
несколько веток…
На последнем курсе проходил
практику на Бауманской, завод Физприбор. Вот там
впервые увидел пересчетки. Это такая установка,
которая считала импульсы. Секретный цех. Нас не пускали туда. Ну, как-то мы
проходили. Потом, когда попал в Челябинск, увидел такие
пересчетки. Подумал: «Ну
надо же».
После практики нас пригласили на
Солянку, 9. Там располагалось Первое Главное Управление, которое занималось
атомной энергией при Совете Министров. Девчат агитировали поехать в
Челябинск-40. Куда ехать, еще не говорили. Говорили «на Урал». Условия,
говорят, хорошие. Нигде вы такого ничего не достанете, как там. Там и машину
швейную, и иглы, и ткани рулонами, будете шить в свое удовольствие. В общем,
агитация была — на полную катушку. Парням обещали рыбалку, охоту, спорт. То
есть представители кадров — они умеют. И потом, они знали обстановку. Ну,
сагитировали. Подписались. Анкеты заполнили.
Потом сказали: вот такого-то числа
придете на Казанский вокзал к 30-му окошку. Вас там встретят. В общем, нас
человек пятнадцать пришло. Билетов не покупали, с
комсомольского учета не снимались, с воинского не снимались. Все за нас
делали соответствующие органы.
Посадили, приезжаем в Челябинск.
Поселили в гостинице на Торговой улице. Не помню, сколько там были. Потом
подали «коломбины». «Коломбины» — это такие трехтонные машины, ЗИС, для
перевозки личного состава. Из Челябинска в Кыштым. И уже за Кыштымом…
Значит, выходим. Два ряда колючей
проволоки. Проверяют паспорта. В общем, привезли нас в зону. Тогда называлась
«База-10». Паспорта отобрали, дали временные удостоверения. Вот такая книжечка,
как профсоюзный билет.
Поселили нас на проспекте Сталина.
Дом 31, по-моему. Здоровенная комната, почти казарма.
Двухъярусные койки. Человек восемьдесят. Мы жили там несколько дней. Хочешь
внизу, хочешь вверху. Тумбочка и стул, больше ничего.
Там пожили недолго. Не больше
недели. Уже на ДОКе, деревообрабатывающем комбинате,
строили бараки. Очень они быстро строятся. Деревянные,
засыпка там. Это 1948 год. Короче, переселили в бараки. Там уже — комнаты на
четыре койки. Тут и столик посередине, и красный уголок в этом бараке. И
комендант. Все как полагается. Нас, москвичей, поселили вместе: я, Серега Гагарский, Борис Макаров и Николай Кузин. И один у нас
женился: Борис Макаров, раньше всех. Привел жену прямо в эту общагу. Они спали
на одной койке. А Серега — он такой чувствительный был, Гагарский.
У него отец — генерал. Жил на улице Горького, 4, прямо над аптекой. Мы у него выпускной отмечали. Серега, значит, очень плохо
спал. Чтобы ничего не слышать, он голову — под подушку. И так все время. Ну, и
на Борьку обижался.
Потом я тоже начал встречаться с
Зиной, будущей женой. Мы расписались 2 сентября 1950 года. Причем что
интересно. В тот день заключенных перебрасывали с одного объекта на другой. И
на это время в магазинах все спиртное убирали. В аптеках все спиртовые настойки
убирали. Ничего нельзя было купить, все изымали из торговли. Это как в
Лужниках: на футбол идешь — все в округе пусто, ничего не купишь: не то чтобы
водку, даже пиво не купишь. И тут так же. Потому что все равно, когда их
переводят, они где-то что-то как-то достают.
А у нас — свадьба. И мне пришлось у
шофера, начальника хозяйства, у него жена работала вместе с моей женой, химиком… Ну, вроде как, знаком. А он — Николай. Забыл фамилию. Я
говорю: «Коль…». У него в запасе была бутылка шампан-ского. И мы зашли, зашла
соседка, я и этот водитель за бутылкой шампанского. Такая свадьба была. Потом
мы здесь, в Обнинске, праздновали шестидесятилетие брака, я тоже там рассказал
об этом. Вспомнили.
Так вот, я женился и Зину тоже
привел в барак. Но у нас к тому времени уже свободнее стало. Кузин был такой
шустрый: он, когда женился, «красный уголок» захватил. Потом говорит: «Жень, я
получаю комнату, перебирайся сюда, я с комендантом договорился». И мы с Зиной в
«красном уголке» поселились. То есть, видите, в сорок восьмом приехали, в
пятидесятом уже расписались. Я жил на Песочной улице, она —
на Зеленой. Встречались, пока не поженились, только на улице. Причем
работали на одном заводе, в одной лаборатории. Но друг к другу не имели права
заходить. Там все было строго. Списки. Список: вот такие только лица имеют
право заходить.
Ну, все-таки «красный уголок» есть «красный
уголок». Мы не особенно долго там задержались. А там сразу — как расписались,
подаешь заявление на жилье.
И довольно быстро получили комнату
на проспекте Ленина. Около самого озера.
Фундаментальный дом. Хороший.
Двухэтажные дома такие. Двухэтажные, кирпичные. Комната фонариком.
Поселились в этой комнате вдвоем с
Зиной. А в соседней комнате — Зоя Войтенко. Вот она — одиночка, а мы с Зиной —
вдвоем. И сразу подаю заявление на квартиру. Это еще только комнату получил. Я
говорю: «А мне сейчас больше не надо. Вот у нас будет ребенок, мы привезем маму
с родины». И приняли заявление. И как угадал.
В пятьдесят первом у нас рождается
первая дочь, Ирина. Вызвали тещу. Приехала. Тогда же яслей не было. Чтобы она
могла к нам приехать, десять анкет заполнишь, десять подписок дашь, только
тогда пускали. Приехала мать жены, с нами жила. Потом рождается вторая дочь, в
54-м году. Светлана. Условия жизни уже были вполне приличные. Ну, то, что
стройки есть, секретно — это все ясно. Но быт был обеспечен. Кинотеатр был, театр
был. Машину я купил. Получил отпускные, жена — декретные, и теща приехала,
полдома у нее было в Буе Костромской области, — продала. Я купил «Победу» себе
сразу. Представляете? Мне двадцать шесть лет, жене — двадцать три. Первая
половина пятидесятых. А мы уже имели машину. Неплохо.
Зарплата у меня была — 1200 рублей
плюс за вредность. Большая облучаемость была на нашем
объекте. А самым вредным был 25-й завод, объект «Б», где мы с женой работали. Который сначала назывался по фамилии руководителя. Тогда они
назывались «хозяйства»: хозяйство Точеного, хозяйство Громова, потом Демьяновича. А еще было кладбище по имени первого покойника
— «хозяйство Лысенко». Потом оно стало самым большим в городе.
Медосмотр был, по-моему, раз в год
или раз в полгода. Кто перебирал дозы — по состоянию здоровья выводили с
основного производства. Кого на месяц, кого на два. Дозиметр давали каждому. И
по ним определяли, какую дозу получил. И накапливалось, накапливалось. Вот я
принес для интереса старый список. У меня — двести семьдесят бэр. Или двести
семьдесят сантизиверт, как называется. По
терминологии, по ГОСТу. (…) Максимальная годовая —
восемьдесят пять. А допустимые нормы сначала пятьдесят установили, потом —
тридцать, потом — пятнадцать, потом — пять. И вот уже последние международные
нормы — два бэра в год (два сантизиверта).
Представляется, какие были дозы у нас?
У меня жена приболела.
Там вторую группу ей дали. Отправляли в шестую клинику, в Москву. Она ведь
работала со мной вместе, в одной лаборатории, проводила радиохимические
анализы.
Я занимался радиометрическими
измерениями радиоактивности в образцах, которые после облучения урана при
обработке плутония приносили из отделений.
…Значит, меня вывели с объекта на
год. Вывели сначала в ЦЗЛ — Центральную заводскую лабораторию. Ну, что с таким делать, которому на основное производство нельзя,
здесь срок кончается. Приглашают в кадры: «Вам дальше здесь работать нельзя,
вас отсюда выводят». Куда? Не говорят, куда. Значит, здесь больше работать
нельзя. Я говорю, я из Подмосковья, хотел бы поближе к родине. Ну, вот «объект
Блохинцева» предлагают. — «Это где?» — Подпишите, тогда скажем, где он
находится. Представляете, как было? Не говорили. Потому что — секретная
информация. Я даю подписку. Значит, он говорит: объект Блохинцева, адрес:
Малоярославец, 1. Смотрю по карте. Малоярославец. Москва. Раменское рядом.
Согласился. Вот так я попал в Обнинск, в 54-м году. В декабре.
Ну, приехал сюда, захожу в отдел
кадров. Бурлака Иван Савельевич, майор КГБ, мне говорит: «Твою квартиру уже
отдали, ты задержался на две недели». Ну что? Отдали — отдали. Что ж делать?
Дают мне комнату 24 метра. В трехкомнатной квартире. Мы уже приехали, нас пять
человек: двое детей, теща и мы с женой. Вместе с соседями Володей Поповым и
Аркадием Шиманским в одной квартире жили.
Через некоторое время дают
двухкомнатную квартиру. А нас — пять человек. Подаю на расширение. Получил
трехкомнатную. Дети вырастают, внуки появляются. Потом делить пришлось в
обратную сторону.
На работу я попал в отдел ТБиД (отдел техники безопасности и дозиметрии)… И
проработал здесь, в службе «Д», в службе дозиметрии, сорок четыре года.
Наша служба находилась в Главном
корпусе ФЭИ. Обслуживали первую пром-площадку, где
работали с радиоактивными веществами. Там были ускорители, критсборки,
были химики, рентгеновские установки. В общем, у нас на контроле было около
тысячи человек. Мы проверяли их дозы и рабочие места обследовали. На критсборках снимали коэффициенты Dн/Dг,
чтобы определить дозы.
Один раз был такой случай. Привезли
из Москвы кобальт-60, двести кюри активностью. Это все приборы зашкалили. Был
такой главный инженер на пятьдесят втором здании, Костырев
Георгий Борисович. Чтоб захоронить кобальт, его в трубу опускали. При
захоронении этого источника он получил большое переоблучение рук. И… ему отняли пальцы. И этот кобальт
долго был на территории корпуса «В», в этом могильнике. Потом начали строить
могильники уже основные, а этот — прямо на территории института хранился.
Начальник лаборатории Смирнов-Аверин к каждому празднику, к майским
и к ноябрьским, организовывал уборку территории. За-грязненные муфельные печи,
посуду, спецодежду. Все закапывали в ямы на территории корпуса «В». Пришло
время его извлекать. Замначальника отдела ТБиД
Забелин Петр Алексеевич поручил мне этот источник извлечь и захоронить в
специальном могильнике. Были заказаны кран, машина, труба с песком. Источник
был извлечен из могильника дистанционно и помещен на машину в трубу с песком.
Мощность дозы на поверхности была — шестьдесят тысяч микрорентген в секунду…
Очень большие дозы. Мы сделали все, все засыпали, все вывезли. И в моей
трудовой книжке записано: «За выполнение особого задания» — двадцать рублей
премия.
Так что трудовая книжка полна
записей у меня. И благодарности, и поощрения. И даже один выговор имеется.
На пятьдесят первом здании, на
атомной станции, облучали источники, потом привозили в лабораторию для
измерения. Их опускали в каналы, и они немного за-грязнялись. Вызывают
дозиметристов, те проверяют, берут мазки. Все чисто, можно работать. В дозиметристах
у нас была такая женщина, Вера Федоровна Тюрякина.
Она взяла мазок — грязный, надо мыть. А исполнитель — научный сотрудник, Багдасаров Роберт Эрвандович —
взял его и потер. А источник был — два кюри Na24. Помимо
гамма-излучения еще имел и мягкое бета-излучение. И
получил радиоактивный ожог пальцев. Ожог, профзаболевание. Мне выговор — как
руководителю службы. Красноярову Николаю Викторовичу — как его руководителю
выговор. В общем, влетело всем…
У Дубовского была крупная авария в
здании 169А в 1977 году. Это когда Виктор Осипов руки потерял. Там растворный
стенд, на нем проводился эксперимент — готовились к пуску. Добавляли раствор,
набирали критмассу. Все дистанционно делалось. При доливе раствора образовалась самопроизвольная цепная
реакция. Осипову пришлось руками закрывать вентиль в дозаторе, а там — сильно
облученный раствор. В результате у Осипова руки отняли: на одной руке — ладонь,
а другую до локтя, и было установлено профессиональное заболевание. Но он жил
потом еще долго, скончался 23 февраля 1998 года.
Из-за этого сняли начальника отдела
Дубовского Бориса Григорьевича и начальника лаборатории Владыкова
Германа Матвеевича. Снял министр Средмаша Слав-ский Ефим Павлович.
Назначили вместо него Прохорова
Юрия Александровича. А Дубовский — он был такой. Он,
во-первых, специалист был очень высокого уровня. Работал вместе с Курчатовым.
Изобрел дозиметр. То есть величина была такая, известная. Он был ответственным
за всю ядерную безопасность в системе Средмаша.
Всего аварий было — штук семь. Есть
список с подробным их описанием. Но этот список я вам показать не могу, он
закрытый.
Вспомнил еще такой эпизод. В
Челябинске-40 я был физоргом. Спортом активно занимались. Нас, футболистов,
даже отпускали на день игры. — «На что сегодня играем, на
красное или на белое?» — говорили соперникам. «Давайте на красное, оно полезнее». — «Ну, на красное — так на
красное…». Тем не менее — большие дозы облучения. Врачи говорят — надо в
санаторий. А в санаторий не отпускают. Пять лет безвыездно за колючей
проволокой.
И все же Гуськова,
лечащий врач мой, настояла.
В 52-м году меня первый раз
выпустили на лечение в санаторий «Сосновый бор», в Подмосковье, Балашиха —
где-то в этом районе. И то, когда поехал, подписка: никуда не ездить, не
говорить, где работаешь. Ни адреса, ничего.
Я в Москву за три или четыре года
впервые попал и не мог из Москвы доехать до Раменского. Час езды. Пошел к
главврачу, говорю: «Понимаете, у меня такое положение». — «Мы не имеем права».
— «Давайте я вам дам подписку, все». И вот впервые в пятьдесят втором году я
побывал дома, повидался с сестрой. Вот такие были условия.
КИРИЛЛОВ
ПАВЕЛ ЛЕОНИДОВИЧ
доктор технических наук, профессор,
действительный член Международной инженерной академии, заслуженный деятель
науки и техники РФ.
С 1950 года работает в ФЭИ. Специалист в области теплофизики, входит
в состав национального комитета РАН по тепло- и массообмену.
Ведет активную преподавательскую деятельность, является автором ряда книг,
учебников и учебных пособий. Награжден орденом Трудового Красного Знамени,
орденами «За заслуги перед Отечеством» IV степени, «Знак почета»
Закончил я институт, меня
распределили в Москву, но жилья в Москве не было. Я сказал, что, дорогие
товарищи, я не могу — я уже был женат — и поэтому мне надо жить где-то,
какое-то жилье. Тогда нас троих направили сюда, в Обнинск, мы приехали сюда
втроем, выпускники.
…Здесь тогда не было никаких
корпусов, была лаборатория, институт только создавался, работало всего двести
пятьдесят человек, когда мы приехали, включая немцев, примерно человек
тридцать-сорок. Четыре дома. Конечно, все друг друга знали, загороженная
территория, все прекрасно. У нас во время учебы была повышенная стипендия,
примерно в полтора раза по сравнению с обычными факультетами. А сюда приехали —
еще в два раза больше, тысяча триста стали получать. Жить можно.
Старшим лаборантом я пробыл один
день, на следующий же день стал младшим научным сотрудником. Еще через год стал
старшим научным сотрудником, еще через два года меня захотели назначить
начальником лаборатории. Я сказал: «Ни в какую не хочу
быть начальником». — «Как вы не хотите?» — «Не хочу, я хочу заниматься наукой».
Говорят: «Вы член партии?» — «Член партии». — «Ясно вам, вопросы есть?» —
«Вопросов нет». Вот такие были разговоры. Но, правда, я потом довольно быстро
убежал из начальников, буквально через год или два, когда приехал сюда Валерий
Иванович Субботин. Но потом он меня опять назначил начальником лаборатории. Ну,
так уж судьба сложилась.
Мы с супругой — она, кстати, была
первым врачом здесь, в Обнинске, терапевтом — примерно две недели жили в
гостинице, которая называется «Морозовская гостиница». Потом нам дали на троих
большую квартиру в только что построенном доме. Одному товарищу одну комнату,
он был одиночка, нам с женой дали самую большую комнату, а третий товарищ был
женат и у него был ребенок, ему дали две комнаты. Так что мы разделили все
по-честному.
А через год дали уже квартиру,
потому что построили новый дом и сказали: «Выбирай любую квартиру на третьем
или на первом этаже, потому что второй все уже распределили». Мы взяли самую
маленькую, потому что у нас ни мебели, ничего не было. Через год уже кусали
локти, когда родилась дочка и нужно было еще и еще.
Так что жизнь была веселая в этом плане.
А по делу, значит, так. Принял нас
Александр Ильич Лейпунский, и с ходу включил в работы
по проектированию реактора с гелиевым охлаждением. Мы быстренько, очень быстро,
буквально в две недели сделали расчеты физические, поскольку знали, как это
делается, без всяких ЭВМ. Считалось все на линейке, никаких проблем не было. Потом, через год, появились арифмометры «Триумфатор», «Феликс»,
потом «Рейнметалл», «Мерседес», всякие электрические
машины. Теперь жалею, что не сохранил, вообще жалею, надо было сохранять
их, но как-то вот не принято у нас сохранять, а в
общем-то это уникальные вещи.
Так вот, Лейпунский
сказал: «Ребята, посчитайте реактор». Мы посчитали на окиси бериллия, он срочно
заказал эту окись бериллия, стали развивать технологию окиси бериллия, создали
лабораторию, а спустя полгода или даже раньше мы ему показали, что ничего из
этого, Александр Ильич, не получится. Потому что нужно высокое давление, нужно
пятое, десятое, получаются высокие температуры, ничего не выдержит. Но к тому
времени, это примерно через год-полтора, техника уже стала развиваться, всякие
постановления правительства пошли, причем правильно делали, шли по разным
направлениям. С водой, с гелием, еще там. Ну, короче говоря, проект этот был
зарублен довольно быстро.
Работа была, действительно,
интересная, и до сих пор, между прочим, ни одного реактора на гелии нет. Все,
которые пытались сделать, закрыли. То есть это не то что мы предугадали, а
действительно сложная задача, и с этой точки зрения решение было правильное.
Потом стали заниматься жидким металлом, причем тоже так, знаете: когда это
делается, не придаешь значения, что тебе дают задание, а это, извини, тебе на
всю жизнь.
…Начались работы по жидким
металлам. Было построено большое количество стендов, очень быстро, на эти
стенды стали приезжать руководители, потому что это было внове — и министр Славский, и другие. Потом приезжали даже из-за рубежа —
лауреат Нобелевской премии Сиборг, председатель
комиссии по атомной энергии, поскольку созданная здесь экспериментальная база
была одной из самых больших в мире.
Построили в том числе и тот физический стенд ПМТФ, на котором авария
была, и Александр Ильич пострадал, и Прохоров пострадал, и Попко.
Субботин ушел за полчаса до этого. Там, конечно, он был подкритический сначала,
а потом стали вытаскивать стержень и обнаружилась вспышка, просто реактор пошел
в разгон. Ну, то есть не было толковых расчетов, делали все на ощупь. И такие
вещи очень часто бывали в первые годы.
Там расплавился парафин, все
наглотались дыма, мою жену Марию Семеновну вызвали ночью, и она приняла правильное
решение: «Я не знаю, что у вас там случилось, — она ж единственный врач была, —
всех под душ, вымыть, все белье отдельно, пускай жены принесут им чистое
белье». К этому времени приехала «скорая помощь» из Москвы, всех посадили и в
чистом белье отвезли. Александр Ильич хватанул, я спрашивал у Прохорова,
сколько, ведь это важно, на каком расстоянии кто стоял, он сказал, где-то около
двадцати бэр. Это немного. Пострадал больше всего Саша Малышев, он как раз
поднимал этот стержень, и он опустил его, но было поздно, ему пришлось отнять
руку.
Работали, прямо скажем, на ощупь.
Никто не знал, например, как с
натрием обращаться. Ну, знали, конечно, школьные сведения, что натрий горит,
натрий взаимодействует с водой, но свойства не знали. Вот Александр Ильич сказал:
«Соберите, ребята, свойства». Ребята сели и в течение двух-трех месяцев собрали
все свойства натрия, других жидких металлов, все стали считать. То есть Александр Ильич давал полную свободу действий. Он говорил:
«Этим надо заниматься, а как заниматься — это дело ваше. Надо построить стенд».
— «Какой?» — «Какой хотите». — Построили стенд размером чуть побольше,
чем этот стол. На чем? На сплаве натрия с калием. Почему? Потому что он жидкий
при комнатной температуре. Натрий твердый, а он жидкий. Не надо обогревать, и
все. А как сделать сплав? Ясно как: надо взять восемьдесят процентов калия,
двадцать процентов натрия, расплавить их — и готово. И вот тут началось. Как
расплавить? Значит, печку надо иметь. Завели печку. Ну, хотя бы литр надо
сделать этого сплава? Посмотреть, как это делается. Берем фарфоровый стакан,
взвешиваем. Сколько там? Двести грамм натрия. Отдельно восемьсот грамм калия,
стакан побольше. Кладем туда, ставим в печку. Должны
расплавиться — а они, собаки, не плавятся. Печка двести градусов, а они не
плавятся. В чем дело?
У калия — шестьдесят градусов
температура плавления, у натрия — девяносто семь, все наизусть знаем
температуры. Тогда мы берем, догадались, лопаточку фарфоровую, ведь они же
окислились, надо взбить эту окись, и они сплавятся. Подняли шторку, ладно, я
был в очках, чуть тронули — как бабахнет! Прибежал часовой — мы работали
вечером в главном корпусе, из вестибюля прибежал: «Чего случилось?». Мы
говорим: «Не знаем, взрыв был». Три месяца разбирались, почему взрыв. Потом,
оказывается, вот какая история. Когда калия кусок на воздухе окисляется,
получается окись калия. Если эта окись окисляется дальше, здесь получается
калий 2 О2, сильнейший окислитель. Здесь очень много
кислорода, и когда вы нарушаете эту штуку, кислород взаимодействует с калием
очень быстро, а это расплав, и такая реакция идет с большой энергией, то есть
взрывается. Это мы узнали то ли через два месяца, то ли позже, потому что стали
читать литературу и наткнулись на статью, что хранилища, склады калия, часто
взрываются самопроизвольно. И мы сразу поняли. Но ведь это же нигде не было
написано.
Вот так мы работали, на ощупь, и
отношения между людьми были вполне нормальные, никаких подсиживаний. Друг другу
не мешали. Все знали, какие у кого успехи, какие промахи. Появились первые
телевизоры, ходили смотреть в одну квартиру, где стоял первый телевизор.
Страшно было интересно.
Когда меня назначили начальником
лаборатории, я впервые задумался о том, что для любого эксперимента, помимо
слесаря, необходимо оборудование, материалы, приборы, да и слесарю нужны
станок, стол для слесарных работ, и так далее. То есть я впервые задумался о
том, откуда все берется. В институте не учили, как надо организовывать
лабораторию. К Андросенко пришел, как его звали — Александр? Первый человек,
который у нас на Кончаловке был похоронен. Я был
председателем похоронной комиссии. Открывал новое кладбище. Прихожу к нему,
говорю: «Слушай, научи, как мне лабораторию оборудовать». Он говорит: «Ну как,
приборы — надо идти на склад, выбрать, заказать». — «Где заказать?» — «В отделе
снабжения, они тебе привезут». — «А материалы?» — «Тоже на складе, выписать
надо». — «Как выписать?» — «Заявку надо написать». — «Покажи, как заявка
пишется». — «Вот так». Вот так все, на коленке. То есть методы организации
труда в институте тогда не преподавали, и сейчас не преподают, между прочим.
Никто этим абсолютно не
интересовался. Надо делать — делали, и все. Лейпунский
говорил: «Надо сделать стенды». — «Какие?» — «Какие хотите». Мы напридумывали восемь стендов, в конструкторское бюро
написали задание на каждый из этих семи или восьми стендов. Надо то-то и то-то.
Началось взаимодействие с конструкторским бюро.
Как, к примеру, делали насосы?
Александр Ильич повез меня в ЦКБМ, есть такое, еще и сейчас существует эта организация.
Два начальника: один начальник бюро, другой начальник лаборатории. Сидим
вчетвером за столом, Лейпунский говорит: «Нам надо
сделать два насоса для жидкого металла». — «Какие вам насосы нужны?» — «А это
вы сами придумайте». Он им говорит: «Центробежные, конечно». — «Какие
параметры?» — «А это Кириллов вам скажет». А что Кириллов скажет? Я приехал, я
еще ничего не знаю. «На какой вам расход нужно?» — «Вот на такой примерно
расход». — «Ну давайте, ребята, на такой расход
делать». — После этого возвращаемся с Александром Ильичом в машине, он говорит:
«Вот что, больше я туда не поеду. Вы взаимодействуйте с ними, у меня и так дел
полно, а вы только ставьте меня в известность». Вот такой стиль работы.
На следующей неделе приезжаю с
письменным заданием. Они говорят: «Что за бумажку вы принесли?» — «Это
техническое задание». — «А нам надо делать сейчас насосы для МГУ». Тогда
строилось здание МГУ на Ленинских горах. «У нас постановление правительства,
мало ли что Лейпунский тут сказал». Я приезжаю,
говорю: «Александр Ильич, они не хотят делать, нужно постановление
правительства». Он говорит: «Ну, будет им постановление правительства». Через
полмесяца было постановление правительства сделать насос. Вот это был стиль,
понимаете. Как он провернул, я потом выяснил. Он приехал в Первое Главное
Управление и сказал: «У нас есть задание, которое — постановление. Для того
чтобы выполнить это постановление, нам нужно стенды построить. Для того чтобы
стенды построить, нужны насосы, вот мы вам подготовили, пожалуйста, выпустите
соответствующее постановление». И выпустили. Вот так.
Между прочим, так работали, может,
я совру, может, нет, во всяком случае, до 1990 года примерно. Потому что
руководство слушалось научных руководителей и, в общем-то, им доверяло.
Вот я уже затрепался, как
говорится, стал просто в сторону говорить, но в данном случае еще скажу. Почему
1990-й примерно год? В семидесятые-восьмидесятые годы, когда строились быстрые
реакторы и другие установки, обнаружилось, как ни странно, что гидравлика
считается очень плохо. Притом что гидравлика — древняя наука. Еще Архимед ею
занимался. Но настолько сложны всякие контура и установки, что там внутри это
все не считается до конца, и были ошибки. Была ошибка по гидравлике, когда
строился реактор в Шевченко, была ошибка в контуре БН-600. Там число оборотов
подрегулировали, а в Шевченко нельзя было подрегулировать, там просто в трубу
врезали перегородку, расход оказался больше, чем нужно, вот так перегородку
врезали, но это варварство, конечно. Сопротивление увеличили. А в БН-600, там
подрегулировали число оборотов. Потом еще на одной установке…
В то время я как раз был
начальником отделения. Это крупнейший коллектив теплофизиков,
семьсот десять человек. Отделов пять или шесть. Внутри отделов лаборатории, и
так далее. Сейчас такую структуру назвали бы институтом.
И когда случились эти три довольно
большие неприятности, я приехал к первому заместителю министра, покойному Мешкову, и говорю: «Александр Григорьевич, ну сколько
можно? Тут ошиблись, тут ошиблись…» — «Ну чего тебе надо?» Он на «ты» все
время. Я говорю: «Построить два стенда». — «Каких?» — «Один с большими
расходами, а другой с большими напорами, чтобы мы все диапазоны могли пройти».
Он снимает трубку и говорит: «Слушай, Николай, вот ты готовишь постановление
правительства, напиши Кириллову построить два стенда». Положил трубку. Вот
решение.
Он все это знал прекрасно, Мешков,
прошел все ступени. Он первым замминистра был. До этого был инженером на реакторе,
сменным инженером, потом начальником смены реактора, начальником реактора,
далее — начальником объекта, начальником департамента в министерстве, просто
заместителем министра, потом стал первым заместителем министра. Вот послужной
список.
Вот так он принимал решения,
Александр Григорьевич. Не потому, что не знал чего-то, — но ему нужно было,
чтобы кто-то ему об этом сказал. Я сначала стеснялся к нему напрямую — потом
понял, что без этого нельзя. Стал ездить к Мешкову, к
другим заместителям. Ну, понимаете, это надо делать, руководитель должен
взаимодействовать на своем уровне. Скажем, если начальник лаборатории поедет к
заместителю министра, тот его или примет, или не примет. А у меня был пропуск.
Тогда было просто: пропуск есть, заходишь в приемную и спрашиваешь: «Александр
Григорьевич занят?». Если говорили «занят», ну, занят, в
следующий раз зайдешь или позвонишь.
К сожалению, так и не достроили
стенд. Началась перестройка, здание стоит, зал большой стоит и закрыт, насосы
стоят, но зал пустой, почему? Потому, что экспериментальных установок нет.
Насосы есть, трубопроводы есть. Я помру, но этого не достроят.
Все заморожено. Водяные насосы
купили тогда за миллион, сейчас они стоят пятнадцать миллионов, понимаете. И
все оборудование так.
Нет, оно не устарело, но оно
подлежит, как это говорится, пересмотру, его не законсервировали
как следует. Жалко, жалко. Несколько главных инженеров уже ушло, к каждому я
обращался: «Давайте доведем!» — «Павел Леонидович, ну кому это надо?» Приезжали
иностранцы, я им показывал, говорю: «Смотрите». Облизывались. Возможности,
большие возможности. Минсредмаш закладывал всегда
большие возможности, поэтому все делалось быстро. Надо сделать — все уже есть,
вот стиль был. Не просто так. Вот эта окись бериллия, которую заложили и на
которой мы погубили реактор — ее разработали, измерили все ее свойства,
научились делать, исследовали хрупкость, она пригодилась во всяких других
вещах, в высокотемпературных термопарах и, по-моему, даже в МПО «Технология»
чем-то там пригодилась. Короче, это высокотемпературный материал, который
держит температуру больше двух тысяч градусов. То есть это не в пропажу. Но
люди, которые с этим работали, и я случайно об этом узнал, между прочим, от
своих учителей, которые приезжали сюда и консультировали нас, тот же Савелий
Моисеевич Файнберг… Мы как-то сидели, обсуждали
что-то, он говорит Лейпунскому: «Александр Ильич, а
вы знаете, я тут прочитал в одном американском журнале, что окись бериллия very-very toxic». Александр Ильич
говорит: «Да? Мы не знали. Надо сказать, чтобы были осторожнее». Ну что значит
осторожнее? Окись бериллия, когда ее делают, она вы-глядит примерно как сахар,
такая же белая, или как фарфор, вот так. Но когда делают порошок, его прессуют,
порошок летуч, он попадает в легкие, и там начинается кальцинация. Вокруг этой
частички собираются, организм борется, начинает ее обволакивать, и она растет,
растет эта защита, и в результате легкие наполняются неизвестно чем. И человек
задыхается. У нас несколько человек умерло. Действительно, было. То есть не
знали, понимаете, это не излучение, которое можно измерить, и, конечно, потом
приняли меры, сделали защиту, в этих шкафах стали делать, но была специальная
лаборатория, несколько человек там заболели. Кто-то вылечился, успели, кто-то
нет. То есть, понимаете, это неизвестность. Но это жизнь. Первый человек, когда
только коснулся до огня, обжегся. Так и тут.
Так что вот какой стиль работы был.
Надо делать — делали. А то, что работали и сделали эту окись бериллия, не в
пропажу, это науке осталось и в технике осталось. Надо будет где-то применить —
уже известно как. Это все зафиксировано в документах, в отчетах, во всем. Даже
в Институте биофизики об этом знают и научились бороться, лечить людей. Ну, как
обычно, видите, я вам наговорил сколько…
НИКИПЕЛОВ
БОРИС ВАСИЛЬЕВИЧ
инженер-технолог, доктор технических наук.
Выпускник УПИ.
С 1955 по 1987 год работал на комбинате 817 (ПО «Маяк»),
пройдя путь от инженера-технолога до главного инженера, заместителя директора.
С 1987 года — первый заместитель министра Минсредмаша
СССР.
С марта 1992 по 2002 год был советником министра РФ по атомной энергии.
В настоящее время работает главным научным сотрудником в Институте геологии
рудных месторождений, петрографии, минералогии и геохимии (ИГЕМ).
Лауреат Государственной премии СССР, премии Совета Министров СССР, заслуженный
рационализатор РСФСР, действительный член Академии информатики РФ. Награжден
орденами Ленина, «Знак Почета», медалями
В заместители министра меня отобрал
Лев Дмитриевич Рябев. Чем-то я ему понравился. Он
приезжал к нам на комбинат, будучи первым заместителем Слав-ского. Меня он
немного помнил, потому что как-то в Арзамасе пришлось повздорить с некоторыми
его подчиненными. Он тогда явился на шум, сказал: «Прекратите». Разобрался и
сказал: «Он прав, поэтому бросьте все это».
В чем была суть конфликта, не
помню, давно это было. Конфликты возникали чаще всего из-за чисто человеческих
отношений.
…Так вот, Рябев
приехал на комбинат, тут тоже была ситуация, которую он запомнил хорошо. Была
встреча на троих: Рябев, я как главный инженер и
директор комбината Брохович, тоже Борис Васильевич. И
вот Брохович начинает что-то рассказывать. Он
увлекающийся человек — не чистый технолог, а руководитель, причем начинал с
отдела снабжения. Потом был на реакторах, но не профессионал, хотя реактор знал
замечательно. Он начинает заливать, я молчу, потому что все-таки как-никак
директор. Дальше больше. Я говорю: «Дай я, Борис
Васильевич». Он: «Что ты, что?». Я начинаю, Лев Дмитриевич хмурится, говорит:
«Чего это вы не поделили, в чем дело?». Я говорю: «Немного неправильно». — «Как
это так, директор говорит, и неправильно?». И вот начинаю… Рябеву
почему-то это понравилось. Он со мной встречался всего два раза, тем не менее на него это какое-то впечатление произвело. А вы
говорите — мелочи. Мелочей в наших делах не бывает.
Конечно, формально приглашал не он.
Есть отдел кадров, все остальные. Это не в первый раз. Меня приглашал еще
Александр Дмитриевич Зверев, начальник четвертого управления. Это был настоящий
мастодонт, работал в Средмаше дольше Славского, еще
со времен Первого главного управления. Он мне говорил: «Пошли к Славскому, и
все». Я говорю: «Александр Дмитриевич, я приеду на комбинат, улажу дела и
позвоню». Он говорит: «Ладно, черт с тобой». Я возвращаюсь в Озерск, звоню
Звереву и говорю: «Александр Дмитриевич, я не поеду». — «Ох ты, мать твою…».
Приглашал меня к себе на должность главного инженера четвертого управления.
Тут ведь какая штука. Москва — это
совершенно другая епархия, это первое. Второе — я был уже немолод, поэтому
стремиться к чему-то новому мне не очень хотелось, я привык к тому, что было.
И, наконец, последнее, что касается возможного продвижения. Я не сомневался,
что, когда Брохович уйдет, а он уже был в
соответствующем возрасте, то никого, кроме Никипелова,
там все равно не будет, я буду директором. А это совершенно новая, интересная
работа. То есть у меня каких-то серьезных позывов не было. Ну и не хотелось
менять обстановку. У меня сын заканчивал институт. Приедет, его надо как-то
тоже… В общем, не было никакого желания. К тому же —
тоже надо учитывать, — главным инженером химкомбината я зарабатывал девятьсот
рублей, а здесь — шестьсот, и это первый заместитель министра. Там и спецдоплаты, и вредность, и рационализация, и все
остальное. Это естественно. Это, во-первых, интересно по мыслям. А здесь —
какая рационализация? Извините, что и как рационализировать в Москве?
В общем, Рябев
приглашает меня в первые заместители министра — это уже после Славского, — а
мне не хочется. Приезжаю. Меня направили в управление, не знаю, как оно
называется. При ЦК была такая штука, какой-то отдел, начальником отдела был
Сербин Иван Дмитриевич. Вот к нему вытащили, говорят, что меня назначают. А я
говорю, что не хотелось бы.
«Тогда, конечно, мы вас отпустим, —
говорит Сербин. — Единственно, что можно сказать, что главным инженером вы,
конечно, не будете. Может быть, просто инженером оставим, а может быть,
придется техником». Ни хера себе! Человеку почти пятьдесят пять лет, и тут
техник! Что это? — «У вас и жена там работает, кажется? Знаете, и ее вряд ли
получится оставить…». — «При чем тут жена?» — «Ну, знаете, у нас такие
правила». — То есть такую мне нарисовали перспективу, что сильно не
развернешься. Напомнили, что я коммунист, а это уже не шуточки… Что называется,
уговорили.
Лев Дмитриевич Рябев,
конечно, оригинальный человек. Седьмого января 1987 года я был назначен на
должность первого заместителя министра, а девятого января он уехал в отпуск,
назначив меня исполняющим обязанности. Нормально. Это было своеобразно. Хотя,
вероятно, Лев Дмитриевич не сомневался, что я справлюсь. Почему? Да потому что
мы, работая главными инженерами, не только я, мы знакомились со всем
хозяйством. Мы встречались раз в год, организовывал тогда это все Евгений Ильич
Микерин, соответствующий начальник главка.
Встречались тогда главные инженеры по технике безопасности, были встречи. Они,
как правило, проходили в течение недели на каком-то из
комбинатов, мы знакомились с комбинатом, с руководством и так далее. Так что я
неплохо представлял себе четвертый главк и основные комбинаты, но не все. Это
естественно, но основу мы знали все, нас готовили, чтобы мы шире
ориентировались. Это была не моя заслуга.
С другой стороны — там работали в
основном те люди, которые были при Славском. Они были назначены им, и так
далее. Например, заместителю по экономике, экономисту Славского, было уже за
девяносто. Правда, мы с ним сработались хорошо. Но в принципе они привыкли
работать с другим, соответственно — по-другому.
Поэтому назначение нового человека на высокую должность — это далеко не
приятная вещь. Одно дело — выдвиженец из своего круга. А когда тебя вдруг берут
со стороны, а ты встречался с этими людьми только раз в год, да и то только с
одной десятой, то проблемы обязательно будут. И они были, конечно.
…Однажды пришли домой к Славскому —
то ли по работе, то ли в гости, уже не помню. Он был практически трезвый, хотя,
конечно, немного принял. И тут он решил продемонстрировать нам свою шашку. В
солдатской, чуть ли не красноармей-ской нательной рубахе, огромный,
девяностолетний — достал здоровенную шашку и стал
размахивать. Квартира большая, в центре города, потолки высоченные — так он
чуть до потолка не доставал своей шашкой. И очень ловко ею орудовал. Вид был
такой, знаете: зарублю любого. И действительно — мурашки бежали по коже. Шашка
в его руках была грозным орудием.
Какая величавая натура! А как
виртуозно матерился!..
ЛУКОНИН
НИКОЛАЙ ФЕДОРОВИЧ
инженер-электрик, выпускник Одесского
электротехнического института связи. С 1952 по 1976 год работал на горно-химическом
комбинате № 6
(Красноярск-26) инженером, начальником смены, главным инженером, директором
реакторного завода. Директор Ленинградской АЭС (1976–1983), Игналинской АЭС
(1983–1986). Министр атомной энергетики СССР (1986–1989). Герой Социалистического
Труда, Лауреат Ленинской премии.
Награжден орденом Ленина, орденом Октябрьской
Революции, двумя орденами Трудового Красного Знамени
Про отношения с партийными органами
расскажу подробнее. Для утверждения директором Ленинградской АЭС одного приказа
министра было мало, надо было пройти собеседование в военно-промышленном отделе
ЦК КПСС. Тогда им руководил Сербин Иван Дмитриевич. Стиль работы у него был
такой. Я приехал в Москву, жду день, другой, третий, неделю живу в гостинице,
жду приглашения для беседы. Каждый день в девять часов утра приезжал в
министерство и там слонялся, ждал вызова. Говорю начальнику главка по кадрам
Семендяеву: «Юрий Сергеевич, отправьте меня домой, а когда надо будет,
позвоните, я быстро прилечу на самолете». — «Да нет, нельзя, могут в любой
момент позвонить». В общем, пятнадцать дней проболтался. На шестнадцатый
прихожу к Сербину. Минуты три он с кем-то разговаривает по телефону, потом
спрашивает: «А вы знаете, куда едете?» Отвечаю, что знаю. «Ну и хорошо, желаю
успеха, езжайте». Вот и весь разговор.
Как-то встретились с Броховичем Борисом Васильевичем, он был директором
комбината в Челябинске-40. Разговорились и вспомнили, кого и как назначали.
Борис Васильевич рассказал: «Я тоже проходил собеседование у Сербина. Сидим, молчим.
Спрашивает: «Ваша фамилия Брохович?» — «Да, Брохович». Опять молчит. Потом опять спрашивает: «Ваша
фамилия Брохович?». Тут я уже понял, о чем он думает.
Не выдержал и говорю: «Я белорус». Пообщались, он ничего конкретного не
предложил и говорит: «Ну, идите». Я ушел, гадая, назначили меня директором
комбината или нет. Назначили».
В Ленинградском обкоме партии тоже
надо было пройти беседу в оборонном отделе. Назначили время приема. Продержали
нас с начальником главка в приемной на полтора часа дольше от назначенного
времени. Потом Юдин спрашивает начальника главка: «Зачем вы везете сюда
специалиста из Сибири?». Больше никаких вопросов.
Приехал в Сосновый Бор. Он сначала
подчинялся Ломоносовскому райкому партии — там хорошие отношения у меня были и
с первым и со вторым секретарем. Потом организовали, значит, горком партии в
Сосновом Бору. Ну, и когда организовали, председатель горисполкома звонит мне и
говорит: Николай Федорович, в следующем году вы должны исполкому города
Сосновый Бор двадцать пять процентов возводимого жилья выделить. То есть
четверть. Говорю, а в честь чего мы должны вам выделять? Вам положено, говорю,
пять процентов, причем вы должны были направить свое письмо, как и кому вы распределите эти пять процентов, — вы даже этого не
сделали.
Меня в горком партии вызывают, а мы
в Сосновом Бору в одном доме и на одной площадке жили, секретарь горкома партии
и я.
Выступает председатель горисполкома
— вот он не дает двадцать пять процентов. А перед тем как поехать туда, я
секретарю партийной организации Ленинград-ской станции говорю: ты меня не
защищай и в дискуссии не вступай — тебя могут и снять с должности, а меня,
говорю, не снимут — силенок не хватит. Меня Ефим Павлович не сдаст. Мне не
нравилось, еще когда работал на комбинате в
Красноярске-26, — вот жилье сдаешь, сдают дом — сразу несколько квартир
распределяют по всем заводам. Люди на прием к директору завода, не только ко
мне, но и к другим директорам идут постоянно: жилье, жилье, жилье; жилье-садики — вот это. Я посоветовался с секретарем партийной
организации, профсоюзной, комсомольской — говорю, мы знаем, сколько ведем
жилья, сколько нам положено, какие дома будут по плану сдаваться. Давайте по
очереди распределим все жилье, и они к нам будут меньше ходить, они будут сами
даже интересоваться, в каком состоянии, и тому подобное. И мы распределили,
утвердили — все люди знали.
В Сосновом Бору то же самое
сделали. И люди перестали дергаться, на прием уже не ломились. Практически
закрыли вопрос.
Ну так вот. Секретарь горкома спрашивает: а вы знаете, в какой
партийной организации вы состоите? Я говорю: в Ленинградской партийной
организации города Сосновый Бор. Почему вы не выполняете? Я опять объясняю — им
положено 5%, а они даже этого не обосновали. Он опять за свое. Я говорю: ну,
если вы имеете право забрать 25%, попробуйте заберите.
Вы столько, я говорю, получите жалоб. Говорю, вы учтите, люди уже знают, в
каком доме какая квартира, распределены они. Хотите неприятностей — вы их
немедленно получите. Секретарь сразу сообразила, что будет, если до этого
дойдет. Ну ладно, Николай Федорович, ладно — вот председатель горисполкома, с
ним договаривайтесь. Я не стал договариваться — 5% им отдали, на этом все
закончилось.
…Авария на Чернобыльской станции
произошла 26 апреля в час с небольшим по времени. Я
тогда был директором Игналинской АЭС. Накануне аварии мы всем четырехугольником
— директор, секретарь партийной организации, профсоюзной, комсомольской
организаций — приехали в Москву на коллегию министерства. Это была суббота,
прекрасный день в Москве, солнечный. Коллегия министерства по итогам работы за
1985 год. Она каждый год проводилась — со всех предприятий министерства
четырехугольники съезжались на Ордынку.
С докладом выступал Ефим Павлович,
итоги работы и тому подобное — какие положительные, какие отрицательные. Все
это обсуждалось. Я в 9.20 зарегистрировался. Были у меня вопросы к первому
заместителю министра, Мешкову Александру
Григорьевичу. Зашел к нему. Секретарь: «Николай Федорович, заходите — он один
сейчас». Я зашел, Мешков говорит — поближе садись, сейчас буду с директором
атомной станции Чернобыля говорить — там произошла тяжелая авария. Я сел.
Первый вопрос, который задал Мешков, — как охлаждается реактор. Это 9.25 или
9.30 утра. Ему отвечает директор: реактор охлаждается нормально, у нас не
хватает дополнительных поглотителей. Раз реактор охлаждается нормально, это
значит, что реактор не взорван. Когда реактора нет и такое говорят, что
охлаждается нормально, да еще и поглотители просят… Сказали,
что два взрыва каких-то произошло. Ну, я потом сразу связался со своей
станцией, с главным инженером Хромченко Анатолием Ивановичем на Игналинской
АЭС. Подумал я, говорю, и вы еще подумайте — взрыв, может быть, водорода. Где
выделяется водород? Он может выделяться в нижнем баке СУС, куда сливается вода
с каналов со стержнями охлаждения. Там может выделяться, но там хорошая
вентиляция специально работает. Я говорю, проверьте там. Проверили — все
нормально. Ничего непонятно, что там, в Чернобыле, произошло.
Я прилетел на станцию в Снечкус. Часов в пять или шесть вечера дозвонился до
Чернобыля Мешкову, он мне сказал, что «соблюдайте
строго технологический регламент». Спросил, отправили ли дополнительные стержни
в Чернобыль — да, говорю, целый комплект со 2-го блока. Говорит, ну ладно, все
равно стоит охрана — перекрыли дороги, и машину с поглотителями вернут —
реактор разрушен. Ну и после этого у меня раздался звонок из ЦК — сказали,
чтобы завтра был в ЦК КПСС, у Долгих Владимира Ивановича. Это секретарь ЦК
КПСС, отвечающий за энергетику. Заехал в поликлинику к жене — говорю, так и
так. Ну, и приехал к Долгих — он знал меня еще по Красноярску-26, был
секретарем крайкома партии. Побеседовали, как работа с персоналом, как
технологическая дисциплина — вот такие вопросы были. Ничего толком не сказал. Я
вышел — для чего меня вызывали? Потом позвали к Щербине Борису Евдокимовичу, зампредседателю
Совета Министров, и к Рыжкову Николаю Ивановичу. Они говорят, будем назначать
вас министром атомной энергетики. Я попытался отказаться — никогда, говорю, в
министерстве не работал; говорю, я на своем месте работаю. А мне в ответ: мы
тебя вызывали не для того, чтобы ты отказывался, а чтобы ты работал. Тогда я
сказал, что персонал министерства буду сам набирать, чтобы никто не вмешивался.
Это, говорят, правильно — это твое право. И действительно, никто не вмешивался.
Зачем затеяли реорганизацию — мне
не объясняли. Авария произошла. Авария произошла рукотворная — диверсанту не
придумать, что там творилось. Основная, конечно, ошибка Министерства энергетики
и соответствующего главка, что они персонал настолько ослабили. Начальник
главка — он из Госплана. Экономику он, конечно, хорошо знал — тут претензий
нет. Главный инженер — вообще ни рыба ни мясо. И так был подобран персонал —
хуже не придумаешь. Вторая главная ошибка — при передаче атомных станций из Минсредмаша в ведение Министерства энергетики не передали
опыт работы промышленных предприятий атомных реакторов, в том числе Ленин-градской
атомной станции. Не передали все наши наработки предыдущих лет. Недостатки
конструкторские и научные действительно были, но все об этом знали, об этих
недостатках. Они устранялись, но не настолько, как бы хотелось нам,
эксплуатационникам, и в то время к нам не очень-то прислушивались. Особенно
конструктора, научные руководители. Одни даже так говорили, когда я им задавал
вопросы: а вы не нарушайте — соблюдайте дисциплину на реакторе. Такие амбициозные были руководители.
И главное — это подготовка
кадрового состава. Как можно было поставить Брюханова директором станции,
Брюханова, который докладывал — реактор охлаждается нормально, он так и доложил
министру энергетики, а тот доложил в ЦК и Совет Министров. В заблуждение ввел
всех — и министра своего, и ЦК КПСС. Директор с тепловой станции. Ну, тепловую
часть на электростанции он знает, а основную технологию и что такое реактор —
представления не имел. Главный инженер с Том-ска был — его под каким-то
предлогом с промышленных реакторов убрали. Назначили Фомина, тоже с тепловой
станции, заместителем научного руководителя. Зам главного инженера Дятлов,
который совершил эту аварию, пришел с Комсомоль-ска-на-Амуре, с ремонтного
завода, где ремонтируют подводные лодки. Ну, там реакторы водо-водяные — там
физика реактора совершенно другая, да и по мощности они, по сравнению с блоками-миллионщиками, маловаты. Командовал один человек.
Командовал персоналом диспетчер энергосистемы. Он командовать не может, потому
что эти реакторы работать должны в базовом режиме, то есть на постоянной
мощности. А у них это завели.
Второе — когда начали разбираться,
то оказалось, что программа, которую они собрались проводить, она должна была
быть согласована с проектной организацией, с научным руководителем и
конструкторами. На всех станциях эксперименты проводятся
и будут проводиться. Должны были согласовать — ни с кем не согласовали. На Ленинградской мы как проводили: позвонишь — они не только
согласуют, но и приезжают, вместе с нами проводят эти эксперименты. Мы там
очень сложный эксперимент проводили, когда теряли вообще все внешние источники
электроэнергии и проверяли, есть ли естественная циркуляция в первый момент
после остановки всех внешних источников электроэнергии в каналах реактора. Это
очень сложный эксперимент. Все провели отлично. Все присутствовали, кого
вызывали — и Госатомнадзор, и все.
Далее по безопасности. Программа
выполняется под руководством начальника смены станции — это в технологическом
регламенте записано. То есть нельзя подменять начальника смены другим лицом, в
том числе и директором, допустим. И директор, и главный инженер или зам
главного инженера должны только следить, как выполняется программа и правильно
ли она выполняется, чтобы не нарушали и не создавали сложные ситуации. А у них
ни директор, ни главный инженер ничего не знали. Командовал зам главного
инженера, всеми командовал: и директором командовал, и персоналом. Да плюс еще
один инспектор ЦК КПСС — я годика через три-четыре после аварии только узнал.
Почему позвонил инспектор ЦК? Может быть, кто-то из энергетиков, из
Министерства энергетики попросил. Копчинский такой —
позвонил на станцию и сказал, что если ты на этот раз не выполнишь программу
проведения, то никогда тебе не бывать главным инженером станции. А Дятлов:
какое ты имеешь право вмешиваться в дела станции, инспектор ЦК КПСС?
Это дикость какая-то. Дикость
просто, ну ни в какие рамки, а тот вспыльчивый очень, начал уже колбасить, Дятлов, раз ему пообещали никогда главным
инженером не быть, пошел ва-банк. Это не сказки, не выдумки, разговор был
записан.
Так что аварию в первую очередь
сделало руководство станции, легшее под зама главного инженера.
…На сессии МАГАТЭ в Вене я, уже в
ранге министра, выступал с докладом по итогам чернобыльской аварии. Я там
довольно откровенно рассказал о нарушениях, потому что доклад, который до меня
делали, был приглаженным. В конце сессии ко мне подошли специалисты Англии,
Америки, Франции, Японии, в частности лорд Маршал из Англии — это председатель
энергетической компании Англии, — и говорят: «Николай Федорович, мы вас
приглашаем в Париж. Хотим побеседовать, как улучшить работу по недопущению
подобных аварий». Она же нанесла колоссальный ущерб — ударила не только по
нашей стране, по атомной энергетике, но и по всем, по всему миру. У меня
никаких полномочий не было, но я дал согласие и поехал в Париж. Побеседовали и
договорились, что надо создавать независимую всемирную организацию операторов
атомных станций, чтобы обмениваться опытом и информацией о
всех происшествиях, чтобы не повторять вот таких ошибок, а если где нужны
какие-то изменения, надо изменения вносить в регламенты и документацию.
Полномочий не было, но я понял, что дело нужное, и согласился. Они предложили
провести 1-ю учредительную конференцию по созданию ВАНО, так называемая
Всемирная Ассоциация Независимых Операторов атомных электростанций, в Москве.
Приехал в Москву — тут уже началось. Не в высших эшелонах власти ЦК КПСС, не у
Долгих, а опять же, тот же Копчинский: как так,
министр, не имея полномочий, дает такое согласие. Звоню Щербине Борису Евдокимовичу, зампредседателя, говорю: Борис Евдокимович, я самолично принял
такое решение, если превысил свои полномочия, не прав, то наказывайте меня. Он
говорит: «Не за что тебя наказывать — ты совершенно правильно поступил». И меня
потом поддержал Рыжков Николай Иванович. И Первая учредительная конференция
ВАНО прошла в Москве.
А потом уже начался раскардаш. Даже могу сказать, с чего начался. Вышло
постановление за подписью Горбачева, Лукьяненко и Шалаева, который возглавлял
ВЦСПС — это профсоюз Совет-ского Союза, — на профсоюзных собраниях избирать
директоров. Это, понимаете, дикость: говорим о дисциплине, всех ругают за
отсутствие технологической дисциплины, в том числе и меня, — даже я получил
выговор по линии партийного контроля — и такую чушь сморозить
надо. Избирать на профсоюзных собраниях!.. — Тянули мы, тянули, но вот вам,
пожалуйста — на Кольской станции хороший директор, требовательный — не
переизбирают, избирают зам главного инженера по ремонту директором. Вызываю
демократически избранного директора, спрашиваю: обещал повысить заработную
плату в два раза? Обещал. Как ты собираешься выполнять: у тебя что, фонд
заработной платы есть? Молчит. Обещал обеспечить в ближайшее время всех жильем,
садиками и т.п.? Обещал. Как ты собираешься, ты же не выполняешь план!
Строители там, строители-монтажники Минэнерго работали, вы же не осваиваете все
деньги, как ты собираешься, когда деньги-то не осваиваете, ежегодно станция не
осваивает! Еще много там наобещал — молчит, ничего не отвечает — не может
ответить. Ну а потом чехарда там началась: начали переизбирать начальников
цехов. Я пишу письмо в ЦК КПСС и Совет Министров, что нельзя этого делать, ведь
обещают персоналу, потом начинается… Разве можно такое
допускать на атомных станциях? Меня на Политбюро покритиковали: молодой
министр, еще не понимает вопросов перестройки. Потом на Смоленской стации
директора переизбирают. Я говорю: готовьте второе письмо в Совет Министров и ЦК
КПСС. Мои заместители говорят: «Николай Федорович, нельзя вам подписывать
второе письмо — снимут». Я говорю: «Ну и пусть снимают, не хочу быть
соучастником второй аварии типа чернобыльской». Подписали. После этого приходит
постановление: директоров не переизбирать, а начальников цехов переизбирать.
Ну, у нас же все хитроумные. Поскольку нам разрешили директоров не
переизбирать, мы решили у себя в министерстве, что не будем и начальников цехов
переизбирать. Вот как-то так…
ШИШКИН
АЛЬБЕРТ АЛЕКСАНДРОВИЧ
выпускник Института иностранных языков им.
М. Тореза.
Работал в Минсредмаше и Министерстве внешней
торговли.
С 1974 года возглавлял «Техноснабэкспорт» — один из крупнейших
мировых поставщиков урановых материалов
Я закончил
Институт иностранных языков Мориса Тореза, потом Академию внешней
торговли (тогда еще СССР). Набирался опыта, будучи на «Висмуте» на практике. Где-то
полгода числился переводчиком, потом старшим и главным референтом генерального
директора Волощука Семена Николаевича, который
проработал на «Висмуте» беспрерывно двадцать пять лет.
«Висмут», если кто не в курсе — это
такое советско-германское акционерное общество, работавшее до 90-го года
прошлого века в Рудных горах, на территории Саксонии и Тюрингии. Это такая
довольно продолжительная история, можно даже сказать — эпопея.
Казалось, что руководить таким
огромным комбинатом, как «Висмут», не по силам одному человеку, но Волощуку это прекрасно удавалось. И в первую очередь
благодаря личному, довольно жесткому, распорядку дня, которого он придерживался
в течение всех двадцати пяти лет работы на посту генерального директора. Еже-дневно
вставал в шесть часов утра. Занимался утренней гимнастикой в специально
оборудованной комнате со шведской стенкой, используя эспандер, гантели и гири.
Совершал короткую десятиминутную пробежку, затем ехал в бассейн, только после
этого возвращался домой завтракать.
Уже в восемь часов утра Семен
Николаевич был в офисе Генеральной дирекции, которую он называл «контора», и
где с перерывом на обед работал до восьми-девяти часов вечера. Но в «конторе»
генеральный директор проводил от силы два-три дня в неделю. Все остальное рабочее
время посвящал поездкам на предприятия, входившие в структуру «Висмута».
После бесед с рабочими Семен
Николаевич проводил совещания с руководителями предприятий комбината, устраивая
«разбор полетов», не делая разницы между немецкими и советскими гражданами. Он
всегда был строг, но справедлив, требуя от подчиненных выполнения поставленных
задач. И никогда не позволял себе грубости по отношению к
нижестоящим.
В соответствии с Уставом СГАО
«Висмут» каждые пять лет предполагалась ротация руководства комбината. Если
председателем правления в течение предыдущих пяти лет был гражданин ГДР, а
генеральным директором — СССР, то в следующие пять лет гражданин ГДР должен был
быть назначен генеральным директором, а советский гражданин — председателем
правления. Однако в случае с Волощуком немецкая
сторона настояла на том, чтобы сохранить «статус-кво» и не проводить никаких
перестановок. Таким образом, Семен Николаевич проработал на своем посту
двадцать пять лет.
Вот интересно, вам это ничего не
напоминает?..
Семен Николаевич умер в девяносто
три года, а жена его, Мария Николаевна, прожила девяносто девять лет. Вот
так-то.
…На Средмаше
было довольно интересно, когда я наезжал по делам из ГДР. Там у каждого на
Ордынке был свой кабинет, стол, стул, диванчик, газета «Правда» на столе и
больше ничего, ни одной бумажки. Такой порядок.
Я в первый раз приехал из ГДР в
шестьдесят третьем, что ли, году, привез штук десять-пятнадцать новогодних
календарей с полуголыми девицами (в купальниках). Захожу к друзьям, сначала в
отдел кадров, а потом дальше. Говорю: «Вот календарь в подарок». Они говорят:
«Слушай, убери подальше голых баб, елки-палки. Бутылку бы привез». — «Я бутылку
немецкой водки здесь куплю. Ты ее пить не будешь». — «А бабу убирай куда
хочешь, сдай, чтобы ее и близко не было». Повесить на Ордынке календарь
какой-нибудь нестандартный, тем более с девицами — это, знаете, как харакири
совершить при всем при честном народе.… Так было.
Сейчас вспоминаю свою первую
поездку в роли переводчика. По-моему, в шесть-десят пятом году впервые немцам
из ГДР (руководству) во главе с председателем правления, немцем, разрешили
посетить наши предприятия, добывающие уран. Я нашел информацию, готовя для
своего генерального директора обзоры прессы ГДР и ФРГ. Нашел заметку о том, что
русские практически обворовывают ГДР, вывозят «сливки», у них самих своего
советского урана нет. Волощук, естественно,
среагировал. Поскольку у нас на «Висмуте» был свой обком СДПГ, и секретарь
обкома партии был членом ЦК, дело быстро дошло до товарища Вальтера Ульбрихта.
Было принято решение договориться с советским правительством, чтобы руководство
ГДР смогло посетить хотя бы одно предприятие в Советском Союзе.
Собралась небольшая немецкая
делегация, я был со своим генеральным, с Волощуком и,
по-моему, пятеро немцев. Прилетели в Москву. Славский
великолепно нас принял, все как положено. Выделил свой самолет (по-моему, тогда
был Ил-14 или Ил-18, не помню). Нас прокатили по маршруту Москва — Желтые Воды
(Украина) — Навои, потом обратно Москва, Дубна и потом заключительная беседа у
Славского.
Первая поездка была в Желтые Воды.
Спускались в рудники, на шахты с немцами. Такое впечатление, когда, говорят, в
армии приезжает начальник, траву начинают мазать зеленкой, так и здесь, то есть
цветы всюду, даже в шахтах, красотища необыкновенная. Решили показать немцам
гостеприимство на полную ширь. Вы-ехали за город (где-то километров за
двадцать), поставили телевизионную антенну, включили. Как раз шел футбольный
матч, как сейчас помню, СССР — Уэльс. Мы выиграли 2:0. Все с удовольствием
смотрели, но главным были, конечно, беседа, горилка, сало и так далее, танцы-шманцы. Немцы, конечно, пообтерлись на «Висмуте», но такого
масштаба еще не встречали. Мы там пробыли два дня, переночевали, оттуда на
машине в Днепропетровск, а потом в Москву.
Из Москвы полетели в Навои.
Там еще более гостеприимно. Там Зарапетян Зарап Петросович, начальник объекта. Сейчас у нас встречают на
«Мерседесах», на «БМВ», на «Порше» и так далее… А он,
хитрый армянин, все легковые машины города, штук двадцать пять, подогнал к
аэропорту, и практически каждый садился в отдельную машину. Мы поехали в
закрытый город Навои. Посмотрели завод, съездили на урановый
завод, на золотодобывающий в Заравшан. Туда провели водопровод двести
километров через пустыню. Не только водопровод, но еще сделали искусственное
озеро. Мы там купались. С чем сравнить? С Онежским, конечно,
не сравнишь, поменьше, но громадное озеро, колоссальное: лодки, парусники,
катера в центре пустыни. Кругом ни одного дерева, саксаулы, а в
Заравшане все цветет, все блестит, фруктовые деревья, розы, орех, виноград —
чего там только нет. Рай на земле. Рукотворный рай.
Немцы были потрясены. Я, честно
говоря, тоже.
По возвращении в Москву Славский принял немецкую делегацию, попросил поделиться
впечатлениями. У него на Ордынке был кабинет, потом — комната отдыха, а дальше
— зал коллегии: анфилада комнат. Короче говоря, сели. Как всегда, он позвал
официантов: «Давайте нашей немецкой делегации, чтобы они не разучились
выпивать, нальем». Всем налили по рюмке. Немцы провозгласили тост за
процветание: «Теперь мы убедились, что, оказывается, в Советском Союзе урана не
меньше, чем на “Висмуте”». Я смотрю, что Славский не
чокается. Потом извинился, говорит: «Вы знаете, мне позавчера сделали операцию
на желудке. Наш знаменитый министр здравоохранения Вишневский, хирург, сделал
операцию, потом сказал: «Ефим, ты хотя бы недельку потерпи, не пей». Немцы
кивают: ja, ja. «Ну, ладно,
— говорит Славский. — Ради вас согрешу. Раз вы не
хотите пить, наливайте мне, но только целый стакан». А для него стакан водки —
это, по правде, был сущий пустяк. Но немцы, конечно, были в шоке.
Он был очень красивым человеком,
Ефим Павлович. Могучий, почти двухметрового роста, настоящий исполин. Родом с
Донбасса, между прочим.
У меня, кстати, деверь (моей
покойной старшей сестры муж), ему сейчас восемьдесят восемь лет. До сих пор
работает, при этом каждый день обязательно выпивает бутылку водки. Всю жизнь
проработал в особо секретном институте в Ленинграде. С нами тоже как-то
косвенно связан. Сейчас работает уже, естественно,
советником, не директором института. Для него это даже не пьянство, а стиль
жизни. Рассказывал мне недавно: «Отцу, когда умирал, было девяносто два года. И
вот он говорит: “Жень, наверное, я сегодня помру. Дай хоть четвертиночку
напоследок. Выпью и, наверное, скончаюсь”». Деверь говорит: «Ты что, пап? Как
так?». — «Да уж, помру, так что проставляйся». А дед всю жизнь пил. Налил ему
четвертинку, он с таким удовольствием выпил, огурцом закусил и отдал Богу душу.
В общем, знаете, хорошая такая
кончина. Правильная.
А это даже не шутка и не анекдот. Я
как-то присутствовал на коллегии, которую вел Славский.
Там обсуждалось много вопросов. Все сидели в большом зале вокруг стола (все его
замы, начальники главков и так далее). Человек пятьдесят плюс еще приставные
стулья. Ефим Павлович слушал, слушал, потом сказал: «Ну, что вы, комсомольцы (а
самому молодому комсомольцу было семьдесят один), надумали всякой ерунды: это
развивать, это развивать… Вы же все помрете, а мне потом за вас все это расхлебывать». Ему было восемьдесят восемь или восемьдесят
семь, а всем остальным — за семьдесят. Так выглядела коллегия министерства при
Славском.
Молодых было очень мало. Ефим
Павлович доверял тем, кого очень хорошо знал, с кем вместе работал. В
девяностые годы товарищи из министерства полушутя-полусерьезно говорили так:
«Ефим Павлович был такой прижимистый мужик, обеспечил Министерство запасами
всего, что необходимо: урана, плутония, редкие земли, цветные металлы и так
далее, включая некоторые приборы и оборудование, на десять лет вперед, но за
три года все было разворовано».
ЭПАТОВА
НИНЕЛЬ МИХАЙЛОВНА
выпускница МЭИС. Работала в НИИ-9, на
комбинате 817 (ПО «Маяк)» инженером, начальником смены. С 1953 года работала в Обнинском ФЭИ начальником сектора
метрологического контроля. Почетный гражданин Обнинска, член Российского союза
профессиональных литераторов
В школе я увлекалась художественной
самодеятельностью, занимала первые места, читая «Беглеца» Лермонтова.
Московская комиссия присвоила мне первое место по Марийской ССР. Война
заканчивалась. Мне говорят: «Для того чтобы стать писателем, надо обязательно
объездить весь мир». «Ах, так?! — сказала я. — Пойду-ка я в капитаны». Тогда же
можно было поступить в любой институт. И я подала заявление в Одесский институт
капитанов водного транспорта. Одессу к тому времени освободили. И мне говорит
один литовец, который у нас был сторожем: «Женщина-капитан на корабле —
нехорошо. Не надо. Вы себе испортите жизнь. Лучше идите в институт связи,
будете радистом — сможете плавать на любом корабле. А женщина-капитан — не
пойдет». И я решила поступить в Московский институт связи. А Московский
институт связи в то время находился в Ташкенте. Пока он был в Ташкенте, я
училась в педагогическом институте на литературном факультете в Йошкар-Оле,
потому что я там жила. Потом институт вернулся в Москву, и меня вызвали.
Поначалу я чуть с ума не сошла,
потому что физика и математика — я их терпеть не могла. Но постепенно, вникая,
я в них влюбилась и стала отличницей. Под самый конец учебы нас вызвали в
кабинет нашего Докторовича, замдекана, и некий майор
по фамилии Киселев сказал: «Кто хочет работать в средней полосе России и
получать хорошие деньги, тот заполнит анкету и поедет в среднюю полосу России».
Нас еще к тому времени не распределяли, мы даже еще не знали, какие нам дипломы
дадут. Мы в тот момент вообще ничего не знали. И, конечно, я заполнила анкету.
Со мной вместе заполнили еще пять однокурсников. Так что сразу после института
у меня в трудовой книжке появился забавный штамп: «Принята
на работу в южно-уральскую контору». И меня отправили на стажировку в НИИ-9,
это Покровское-Стрешнево, в лабораторию Доры
Ильиничны Лейпунской.
Под ее руководством мы занялись
разработкой радиометрических и дозиметрических приборов и калибровкой. Там я
работала до января 1949 года. А в январе 1949 года у меня случился первый
сердечный приступ, потому что я переоблучилась. Мы же
градуировали полонием, и я не все знала. Никакого осознания в первые годы не
было. Один наш сотрудник проводил эксперимент с радиоактивным образцом. Взял,
засунул пробирку в нагрудный карман и забыл. Поехал домой после работы, у метро
«Сокол» упал. Его забрали в милицию, решили, что пьяный. Тогда милиция работала
строго, не то что сейчас. Составили протокол, засунули
в «обезьянник». Утром наш сотрудник умирает, а дежурный милиционер теряет
сознание. Вот такие были случаи, но мы не придавали им значения. Мало ли что
могло произойти с человеком в милиции?..
Вот и я — подлечилась и снова на
работу. Правда, меня почти сразу отправили на Урал. Привезли сначала в
Челябинск, на Торговую улицу — там была конспиративная гостиница — оттуда в
Кыштым, а из Кыштыма, сквозь сплошной лес, в Челябинск-40. И в феврале 1949
года началась моя производственная деятельность на плутониевом заводе (или, как
его еще по-другому называют, химическо-металлургический завод). Его пустили
третьим, потому что сначала пустили первый атомный реактор, наработали
плутоний, потом двадцать пятый завод, а на нашем заводе делали окончательный
аффинаж.
Поставили меня начальником смены
радиометристов. Нам надо было замерять пробы, полученные от химиков. А химики —
со знаменитой Сосниной и Фаиной Сегель-Колотинской —
они работали в контакте с нами и приносили маленькие металлические тарелочки,
которые назывались мишеньками. Мы вставляли их в
камеры и замеряли количество плутония. Считалось, что плутоний три и два с
половиной сантиметра — пробег неопасный, они теряются в воздухе. А то, что мы
вдыхаем его, едим — у нас был ночной буфет, — это никого не касалось. И в результате
у меня уже где-то с 1949 года зафиксирована хроническая лучевая болезнь. Об
этом я узнала по-настоящему только в 1993 году. Нам до этого ставили условный
диагноз — астеновегетативный синдром. Потом наши карточки терялись,
уничтожались, нам ничего не говорили. Впервые мне поставили окончательный
диагноз, который у меня на руках, только в 1993 году. Никаких льгот, ничего.
Хасбулатов нас приравнял к чернобыльцам, дал нам удостоверения, но потом МЧС,
Минтруд, Минфин нас отбросили, и только Путин немножко что-то вернул. А так на
нас вообще плевали.
У меня за время работы на
плутониевом заводе было два происшествия. Первое происшествие такое: я
беременна, где-то на четвертом месяце, и у нас случился пожар, загорелась наша
установка типа Ж. Ночью к нам пришли Музруков со Слав-ским
(Борис Глебович тогда был начальником объекта, а Славский
— главным инженером) и говорят: «Это что у вас за безобразие?! Женщины в
декретах, женщины беременные — все беременные и всем в ночную смену работать
нельзя. Работать всем до декретного отпуска в ночные смены!» Вот мы и работали.
Пришла я на вечернюю смену, села за стол. А замначальника лаборатории Александр
Тимофеевич Калмыков был очень любознательный и творил какой-то эксперимент,
по-моему, с полонием. Я точно не знаю, с каким радиоактивным веществом. Ну, не
с плутонием же — тот очень ценный материал. И рассыпал на столе, где сидит
начальник смены радиометристов. Ложкой смахнул и забыл. Он был рассеянный
очень. Потом у него на руке был ожог. А я со своим пузом
просидела всю смену. Утром уходить, а меня не выпускают. И три дня не выпускали
— мыли. Поэтому у меня первая дочка умерла очень рано, у нее весь организм был
разрушен.
У нас — знаете, какой был отпуск?
Один месяц до декрета и один месяц после декрета. Так что я свою дочку
потеряла. Она по состоянию здоровья была старше меня. Я облучила ее в утробе.
А второй случай был вообще
парадоксальный. С работы надо было идти через подземный переход. Около
подземного перехода стоит часовой. Там было много часовых.
Каждый раз надо было называть пароль, пропуск. Стоит часовой, а я посмотрела на
часы и говорю: «Девочки, мы рано вышли: без пяти минут двенадцать». Я же
начальник смены радиометристов, моя смена — все женщины. Доходим до основной
проходной, всех пропускают, а меня задерживают: «Идите к коменданту. Вы
нарушили». — «А что я нарушила? Рано вышли?». Прихожу. «Вы оскорбили часового».
— «Как я его оскорбила?» — «Вы сказали: “Что ты стоишь, как немец?”». Он
башкир, «без пяти минут двенадцать» ему послышалось «что ты стоишь как немец».
Два часа разбирались, потом выпроваживают меня на улицу. «Куда я пойду, автобус
давно ушел». А комендант говорит: «Идите куда хотите». И я через лес иду одна
до поселка Татыш, это от завода где-то двенадцать
километров. Вечернюю смену отработала, завтра в
утреннюю. К шести утра пришла домой, успела сказать своим, что жива, и обратно на работу. В автобусе рассказала все своим,
за меня заступилась вся смена, и мне ничего не было.
Правда, и коменданту ничего.
Потом меня перевели инженером по
управлению реактором, там я и проработала до отъезда в Обнинск. У меня была
инструкция, по которой я должна была подавать определенные команды, конечно,
согласовывая с инструкцией и со старшим инженером. Например, разгрузку,
загрузку атомных блочков. Не
дай бог что-то перепутать. Я один раз перепутала, только сказала, исправилась —
меня на две недели отстранили. Нас очень строго экзаменовали. Мы все время
пересдавали экзамен.
Что интересно — реактором управляли
в основном женщины. Инженерами по управлению были только женщины во время моей
работы. Потом здесь, в Обнин-ске, были и мужчины. Точнее, здесь только одна
женщина была, Тая Колыженкова. А на «Маяке»
инженерами управления работали женщины, потому что только закончилась война,
мужиков подготовленных не было. Отсюда, наверное, и жесткость по части
декретов, потому что с женщинами такие вещи, как беременность, случались
регулярно, в особенности после войны.
В 1949 году, когда мы выходили на
максимальную мощность, приехали Курчатов и Берия. И в нашу лабораторию приходили.
Берия тогда был совсем не таким, каким сегодня изображают. Весь замученный, не
выспавшийся, с красными глазами, с мешками под глазами, в задрипанном
плаще, не очень богатом. Работа, работа, работа. На нас, красавиц, даже не
глядел. В первый день приехал, вышел из машины и попу трет: «Какие у вас
паршивые дороги!». На другой день приходит — хромает: лег спать, а под ним
сетка провалилась кроватная. И никого за это не посадили. А потом однажды
сдавали в соцгороде… Ведь
Челябинск-40 — это поселки Татыш и Течь, старинные
русские поселения, между ними сколько-то километров. И вот на Течи сдают первый
деревянный театр. Все съехались: расконвоированные
заключенные, за-ключенные под конвоем, ИТР, охрана, Музруков
и Берия собственной персоной. Его шофер дремлет, а задрипанный
плащ Берия, тот же самый, в котором он в первый раз приезжал, лежит в машине.
Торжества кончились, Берия возвращается к машине, а плаща нет. Подрезал кто-то.
И тоже никого не посадили. Такое впечатление, что ему вообще там было на все
наплевать, кроме работы.
А с Курчатовым я играла в карты в
том самом коттедже на берегу озера. Там Славский
построил два коттеджа, один для себя, другой для Курчатова. Потом, во времена
Хрущева, их снесли, сказали, что ай-ай-ай, отрыжки культа личности, как нескромно.
Я, кстати, даже не помню, по какому случаю Игорь Васильевич нас пригласил к
себе, человек десять, какой-то сабантуй по случаю очередного великого
достижения. Выпили вина, поиграли в подкидного, все очень
мило. Игорь Васильевич был вообще удивительный, обаятельнейший
человек. Он со всеми на равных общался. Никогда не ставил свою персону выше
других и шутил всегда бесконечно.
Благодаря Курчатову, кстати говоря,
нас с мужем перевели в Обнинск. У меня дочка болела страшно. Меня с ней
направили в областной Челябинск к невропатологу, положили в клинику. Я
посмотрела, а там такой ужас, такое запустение, и самовольно удрала в Москву.
Меня предупреждали, что это нарушение режима, что подойдут двое в черном и арестуют. Но никто не подошел. Я положила ее в
Филатовскую клинику, там сказали: «Вам надо срочно менять место жительства». У
нее были судороги, припадки, она умирала, я ее столько раз в руках мертвую
держала. Ужас что было. Мой муж пошел к Музрукову, и Музруков разрешил мне пребывание в Москве. Хороший был дядька.
А Курчатов как раз тогда подбирал кадры для будущей атомной станции. И он
настоял, чтобы нас перевели в Обнинск.
Здесь меня очень любезно встретил
Красин Андрей Капитонович, замдиректора ФЭИ, и предложил должность начальника
сектора госповерки. Так я в очередной раз поменяла
профессию и стала метрологом. А закончила свою карьеру в ФЭИ начальником
сектора поверки и метрологического надзора.
Так вот, приезжаю в Обнинск и слышу
— Лейпунский, Лейпунский.
Все хочу с ним встретиться, а мне говорят: «Он занят». Потом я гуляю, мне
попадается Володя Колесников, это мой киповский
коллега, теперь Владимир Дорофеевич, и говорит: «Вон твой Лейпунский на коровьем пляже
лежит». Подхожу — он лежит под зонтиком, в трусиках. Я потом нашла похожий
снимок в Интернете. И говорю: «Здравствуйте! Вы Лейпунский?»
Он говорит: «Кажется», — и смотрит на меня. «А вы кто?» Я представилась. «И что
вы от меня хотите?» — «Я хочу узнать, где ваша жена». Он даже сел, говорит: «А
зачем вам моя жена?» — «Как зачем? Я с ней работала». Он говорит: «Еще
интереснее. Где работали? В Москве? Не может быть. А как звали мою жену?». Я
возмутилась: «А что, вы не знаете, как зовут вашу жену?». Он говорит: «Откуда я
знаю, на ком вы сегодня решили меня женить?». Он был с юмором. Я говорю: «Меня
интересует Дора Ильинична Лейпунская». Он как
захохотал, говорит: «Так бы и сказали. Вы меня решили женить на моей сестре?».
Я опешила и спросила: «Я могу увидеть Дору Ильиничну?». Он сказал: «Нет, она
уже не в НИИ-9».
Да, Дора Ильинична оказалась его
сестрой. И потом, когда он меня встречал, он всегда так мило улыбался, никогда
не проходил мимо. Однажды я пришла к Красину. Моя задача была —
зарегистрировать ФЭИ на проведение права монопольной госповерки.
Это давалось только режимным предприятиям. И принесла протокол о том, что вот в
таких-то подразделениях, в частности, у Кузнецова и еще у кого-то, стоят
незаконные, непроверенные приборы. И все время повторяю: незаконные приборы,
отклонение от закона, незаконные действия, действия не по уставу. Я ухожу, а
Александр Ильич так загадочно улыбается и говорит: «Неля Михайловна, постойте.
Возьмите на память», — и протягивает листок бумажки. А на листке нарисован
огромный столб во всю высоту А4, на столбе написано
«закон», а вокруг этого столба на поводках две собаки, которые задирают ноги, и
написано «отклонение от закона». Вот такие приключения у меня с Лейпунским. Человек, великий во всем, и юмор такой.
С Усачевым тоже была оригинальная
встреча, немножко не такая веселая, но интересно. Помните, он провалился?
Вообще в ФЭИ любили спорт необыкновенно, особенно альпинизм. И мое первое
впечатление от ФЭИ: захожу в мае-месяце 1953 года в вестибюль ФЭИ, а там висит
огромный некролог на Романовича — разбился в горах.
Усачев тоже провалился на Памире в
расщелину. Его спасло только то, что рюкзак зацепился за стену трещины. Но он
провисел там целые сутки. Его спасли немецкие альпинисты, вытащили. Обморозил
себе ноги, кисти рук, все, печень в ужасном состоянии. Московские врачи
вытащили его с того света. По случаю его выздоровления и выхода из больницы наш
отдел, отдел химиков и теоретический отдел, который Усачев возглавлял, решили
устроить вечер.
Вечер должен был проводиться в
Столовой № 1 — это там, где начиналась самодеятельность, когда еще не было ФЭИ.
И вот все пришли, а Усачева нет и нет. Я должна была вести этот вечер. Усачева
нет, мы не садимся за столы. На лестнице образовался как бы почетный караул в
ожидании Усачева. Наконец, он появился, скрипит протезами. Наступила какая-то
непонятная тишина. То ли орать «ура», то ли как-то не по себе. Идет и скрипит
новыми протезами, которые сам себе изготовил.
Ему одну ногу ампутировали до
колена, на другой срезали пятку, и пальцы на руках тоже ампутировали. В это время из толпы весело, с улыбкой вылетает Нина
Смирнова-Аверина, подскакивает к нему — он тоже ей весело улыбается, как будто
встретились на свидании — Нина хватает его руку, начинает сравнивать со своими
культяпками, которые у нее оторвало во время химического опыта, как будто
перчатки меряет или друг друга ласкают, и оба весело улыбаются. И всем
стало так здорово, все завопили: «Ура! Браво!
Здравствуйте!». И начался вечер. Совершенно изумительный, прекрасный вечер.
Потом объявили конкурс плясок. У меня кавалером был Боря Бабаев, копия Жерара
Филиппа — красивый дядька, умер рано, молодой, намного моложе меня. И мы с ним
так здорово танцевали, а Усачев нам прихлопывал и
притопывал.
Потом я задружилась
со всей семьей Усачева из-за любви к собакам. У них был замечательный пес,
ирландский сеттер, которого звали Дар. Не без усилий его старшей дочери Татьяны
моя овчарка Альма родила от Дара троих щенят, черных.
Овчарки в образе сеттера. Густота шерсти — как у овчарки, а длиннота — как у
сеттера, вот такие уши. И родились у меня Миша с Мартиком,
мои любимые собаки, которые изменили траекторию моей жизни, потому что я попала
в опалу из-за одной истории.
Здесь, в Обнинске, стали убивать
бродячих собак на глазах у детей и взрослых. Это в 1978 году, с января по
апрель. И я написала своему другу Сергею Образцову — народному
артисту, создателю Театра кукол — про это скверное дело. И он, не спрашивая
моего разрешения, написал статью «Добрые слезы», где позволил себе такую фразу:
«А в городе Обнинске должностные лица что-то вроде выродков,
мимо них прошли Каштанка и Муму, задели честь мундира Ивана Васильевича
Новикова». Иван Васильевич Новиков был у нас первым секретарем горкома, за
глаза его звали «Грозный». Так что можете себе представить, какую бочку
покатила на меня Марья Федоровна Юсупова, второй секретарь горкома по
идеологии. Меня вызвали на комиссию в горком. И она стала задавать мне такие
вопросы: «Почему вы отправили письмо не почтой, а через московскую подругу?» —
«Так быстрее», — сказала я. «Запишите: Эпатова
подвергает сомнению секретность переписки в Советском Союзе. Почему вы
утверждаете, что даже при царе, прежде чем убивать, собак держали две недели?».
Я говорю: «Потому что был такой закон. Он и сейчас есть, а его нарушают». —
«Напишите: Эпатова утверждает, что буржуазная власть
гуманнее совет-ской». — «Ах так?! — сказала я. —
Значит, вы мне клеете пятьдесят восьмую статью? До
свидания».
На другой день секретарь
парторганизации ФЭИ Камаев потребовал, чтобы я пришла
к нему в кабинет, переговорить с Марьей Федоровной Юсуповой. Я отказалась, и на
меня покатили бочку уже из родного парткома. Я разозлилась и ушла с работы в
пятьдесят четыре года. Вот такова собачья история.
Зато у меня наконец-то появилась
возможность посвятить себя любимому делу — литературе. И на сегодняшний день,
простите за нескромность, я автор двадцати трех книг. А вы сколько написали?