Рассказы
Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2015
Об авторе | Саша Миндориани родилась в Молдавии.
Выпускница МПГУ. В «Знамени» печатается впервые.
357
375 573
(ГЕРБАРИЙ)
Морская
фигура, на месте замри!
Можно девичьи имена выбирать, как
по святцам: Вероника, Анна, Марина, Настя, Ксения, Лена, Аглая, Саша… А
девушки, у которых имена с начальной «К» — бедовые:
Кристина, Кира, Карина. После жизни они превратятся: в тимьян ползучий, в
багульник болотный, в ковыль перистый, а смерти нет. А после работы, если графики
вдруг совпадают, три девушки ходят в «Макдоналдс» (так, бывает, с похмелья
хочется сырных чипсов и сладкой совсем газировки самого яркого цвета, чтобы
ядом яд изгнать): возьмут в «Макдаке» картошку и
клюквенный соус, по роял чизбургеру,
коку и кофе, хохочут. У каждой длинные волосы, по пояс, сильные, и раз в месяц
друг другу кончики остригают на чуточку-чуточку, чтобы больших сил
набирались косы. Кира плетет подругам француз-ские колоски, но вот только они у
нее по-русски выходят: в петушках.
— Снова с колдуном тем встречалась,
— говорит Кристина подругам.
У Кристины (море волнуется раз: №
357) запястья тоненькие совсем, и она их любит обрядить индийскими браслетами,
чтобы много за раз, и звенеть-звенеть. А сама тихая, дышит так по-дитячьи, со вздохами — «ах…», и
мохнатые тени ресниц опускаются на подглазья нежные-нежные, чуть припухлые. А
если проснется раньше мужчины, всегда посуду его, которая с вечера, бережно
моет, неслышно совсем, так, чтобы не разбудить. И с мужчиной никогда не кричит,
а походит на самого красивого жука, когда тот, перевернутый на глянцеватую спинку, лапками-ниточками бессильно перебирает
в воздухе.
— С алеутом? — улыбается ей Кира.
— Ах… он
не алеут, он с Ямала. Страсти рассказывал: когда олени тонут в трясине, им
хорошо так делается, тепло, как во сне, под перинкой. Чтоб спасти их, нужно
этих оленей начать душить, — только тогда понимают, что надо вы-браться из
болота. Ах… еще он мне в сон опять нагнал своих псов,
злых таких — я от псов этих в сон к нему бежала.
— А ты вернулась потом? — испуганно
спросила Карина.
— Не знаю, девочки…
— А он вот так вот может сделать,
чтобы всякую-всякую ночь Иван меня видел во сне? — зашептала Карина. — Не
просто видел, а то, как я с другими мужчинами, — и зажмурилась крепко-накрепко.
* * *
Кира (море волнуется два: № 375)
учится на последнем курсе филфака, начинает писать диплом о поэтике народных
названий трав, цветов и грибов в русском языке. И чтоб
говорить о растениях, в которые после жизни превратится с подругами, Кира могла
б подобрать самые теплые имена: тимьян ползучий — фимиамник,
а еще нежнее называют его богородской травой,
багульник болотный — багун душистый, а ковыль
перистый — это и без того красиво и нежно, но есть и другое название доброе, не
народное, правда, — научное тоже, обозначенное в справочнике по ботанике как
stipa joannis — ковыль
Иоанна.
У Киры грудка маленькая совсем, и
сквозь молочную кожу виднеются паутинки голубоватых вен, а в ногах ломота
вечная, и когда их закидывает на плечи мужчине, боль уходит, кровь от ног
приливает к сердцу по тем самым голубоватым венкам, и сердечко тогда
быстро-быстро стучит, по-птичьи.
И Карина учится на филфаке,
поступила в прошлом году. Подружилась с Кирой на летней практике: в экспедицию
по сбору фольклора шли студенты разных курсов. Из той поездки Карина привезла
всего одну фольклорную единицу — ей деревенская старушка наказывала шептать над
пиалой с отваром бузины: «Боль-болюшка, перейди из
меня в воду», а потом выплеснуть воду наземь, приговаривая: «Иди к траве, иди в
землю-землюшку, там твой дом. Иди и радуйся!». Карине
нравились смешные звери и веселые красивые люди, она совсем не хотела впадать в
несчастие, и нужно было только сцедить куда-то большую-большую теплоту, которую
Иван не желал больше знать и которая, огромная, непротраченная,
душила Кариночку изнутри.
— Тебя в ресторанах откормят, я
тебе про этикет расскажу: бокалы там, вилки, ножи — все просто! И раздашь ты
это тепло! Забудешь Ивана своего, дурака, выскребешь
из себя другими мужчинами. И с моей любимой Кристинкой
подружишься, она самая хорошая!
— Но это, Кир, как-то грустно… за
плату…
Чуть-чуть помолчали.
— У нас там один
дедушка-завсегдатай есть, прислал букет с открыткой, я даже удивилась, что без еров и ятей пишет, возил на дачу, мы потом на веранде пили
мадеру, сверчки орали навзрыд, голова аж болела, а он
мне вдруг: «Куда сверчки в последние годы пропали, интересно? Совсем не слыхать теперь! Раньше так стрекотали, так стрекотали!». Вот
это грустно! А в тебе пока молодость, понимаешь? А деньги — что деньги? У тебя
мечта хоть есть?
— Ну…
глупая совсем… хотела книжки писать. Только, Кирюша, я ж все для одного-единственного читателя, выходит, писала. Для Ванечки.
— А что-то такое, чтоб за деньги
можно б купить?
— Машинку хочу, которая сама
вышивает. Я б все платьица и джинсы себе расшила цветами!
— Ну
во-о-т! Сразу купишь, хоть три машинки! Будешь у нас пестрая! Как дымковская
игрушка! — Кира улыбалась подруге и гладила ей ладошку немного влажную.
Карина обняла Киру с слабой своею силою:
— И веселая?..
* * *
В «Доме Художников» офис. В нем уютно: свет от абажура глухой, чуть-чуть красноватый, большие
кресла, обтянутые потертым темно-зеленым шениллом, в
углу — старый буфет дубового дерева, внутри папки, и в них имена все эти, как в
святцах, на другой полке — чайный сервиз, а рядом — веселые дымков-ские
игрушки: петухи, барашки и барышни. Две ангелицы
сидят за столом: Дарья и Майя.
Карина улыбается закрытой улыбкой,
стесняется оголить передние зубы: они рифленые, так еще у деток бывает с
молочными, — вдруг это изъян, не возьмут?
Майя ласково оглядела девочку,
Дарья смотрит прохладно, заверяет Майю потом: «Она ж за идею пришла, за
красоту! Денег в руках, наверное, не держала». А Майе нравится: редкая,
волоокая, сама тоненькая и кожей белеет, коса — толстая, черная, глаза русальи какие-то — цвет, как у нежных зеленых водорослей
под быстрыми водами. Только грустная. Майя Дарью уговорила, и Карина теперь с
пятисотыми в папке (море волнуется три: № 573). Только просят Карину что-то
сделать с ногтями, а то коротко стрижены и виднеются бело-розовые подушечки
долгих пальцев — очень уж по-ребячьи, ей говорят.
* * *
— Страшно боялась. Тогда заказал
«Четыре розы», бурбон, чтоб перестала дрожать. Ну,
ничего. Больно, конечно. Но я смогу, — Карина распустила черную косу, умылась,
вытерла лицо своими большими пушистыми волосами. — Мы уже выходили, а он
вернулся в номер за «розами»: чего добру пропадать-то? Сунул бутылку за пазуху,
— как я рассмеялась!.. И тут же заплакала. Но я смогу, больше плакать не стану.
Первый раз — не считается, ладно?..
— А второй — не прощается. Ты не
плачь, — и Кристина целовала Карину в темные брови пушистые.
— Если начнутся какие-то в тебе
сейчас изменения — не пугайся! — говорит Кира. — Это тело так привыкает: могут
ногти покривиться на время, или зубы ныть, или волосы виться вдруг станут,
родинки на коже где-то взойдут или, наоборот, поисчезают…
много чего…
— Ах… вот Кирюша смуглянкой была,
кожа латунная, не поверишь! Раз за разом после мужчин с нее красота персидская осыпблась по чуточке. Теперь вот беленькая,
как под лунами загорала.
* * *
Если графики вдруг совпадают, после
мужчин три девушки ходят в «Макдоналдс», едят и хохочут:
— Какие-то прям
уроки внеклассного чтения! — заливается Кира. — Он мне чьими-то стихами
говорит: «А мы-ы отвы-ы-кли
по-с-ступа-а-ть, как ве-е-лено приро-о-дой.
А мы привы-ы-кли
от-с-ступа-а-ть по-э-э-мой
или о-о-дой»*, — и тут же своими словами:
«Танцуй-танцуй плавно! Раздевайся!».
— Каринка, милая, а ты дашь нам
свое почитать? — спрашивает, разрумянившись от смеха, Кристина.
— Знаете, я ведь все ему одному
писала, Ване. А теперь вот выдумала себе моего читателя, идеального: он
огромное лохматое чудище с косматой сизой шерстью, пусть даже в колтунах. Оно
доброе, это чудище. Я вам дам прочесть, любимые, правда. Только чуточку потом,
хорошо? Когда буду знать, что уже не ему пишу, не Ивану.
— Ах… он
же, тот колдун, он пообещал мне, что нашлет сновидения на Ивана! Как же забыла
тебе рассказать?!
— Семь верст до небес и все лесом,
— тихо сказала Кира то ли на обещанье Карины — дать подругам читать исписанные
свои листочки, то ли на обещание колдуна — делать так, чтоб Ивану шли и шли эти
сны, где Карина мужчинами разными хочет выскоблить из себя теплоту к нему.
— Он меня любит страшно… только мне
от него не жить… ах…
* * *
Кристину ее же волосами душили,
красивыми, сильными. Карина плакала тогда много совсем, особенно в день
прощания, и все вытирала лицо своей мягкой черной косой. Она просила Киру
уложить под подушку Кристине записи, которые обещала дать на прочтение. И
подписала: «Очень твоя Карина». А от девичьих слез кое-где на бумаге чернила
плыли.
Кира открыла через несколько лет
почти в самом центре маленькую чайную лавку, куда свозились редкие ароматные
травы, терпкие коренья, дорогие совсем сорта чая. А сама любила обычный, черный, крупными листьями, и веточку чабреца
добавить. Чабрецом — это тоже в народе зовут так ползучий тимьян, thymus serpyllum.
После универа
Карина довольно скоро переучилась слова выстраивать на письме не под углом (как
выходило, когда хотела мечту сбывать о книжках собственных), а в линейку,
тихонечко. Устроилась в редакцию хорошего журнала, где писали о кораблях и
далях, их красивых жителях и забавных животных. Носила Карина все чаще черное,
всегда изящное. Вышла замуж: не из любви, понятно, — из благодарности. Остригла
волосы, и муж, завидев, сказал смешно так: «Каре ягненка». А машинкой, которую
еще с Кристиной и Кирой покупала себе, пользовалась раза три, не больше:
расшивала салфетки столовые цветами, незатейными, слабо-голубенькими.
ВЕРБЛЮЖЬЯ ПОЧТА
Из всех скотов мне по
сердцу верблюд
Б. Чичибабин
У Аны
новое пальто: двубортное, приталенное, из верблюжьей шерсти, подарок
поклонника. Лаша увидел — заревновал. «Ну, — думает,
— не буду ночевать сегодня!» Ночевать — это значит дневать: Лаша вечером учится, в ночь — в море,
утром — в комнату: отмываться, спать, в воскресенье — за город, к матери.
«Лаша» означает «светлый», а любит ночи. Ночами Лаша браконьерствует: мстит морю за украденную невесту. До
того, как она утонула, говорила, что ей снятся рыбы, все зовут ее, все зовут
безмолвно, обещают, что останется красавицей навсегда. Комнату сдали Лаше с Аной: кровать одна,
круглый плетеный столик, плетеное кресло и кресло-качалка, шкаф, комод, даже
трюмо в раме из обветшалого дерева, а зеркало — в черных пятнышках все, будто кариесом
изъедено. Лаша привез из дома плотные занавески
льняные.
Ана нравится старым мужчинам с плешью и животами-арбузами: кость
ее узкая, в бедрах хотела бы покруглее быть, а грудью довольна своей, кожа
пшеничного цвета, до прозрачных мочек покрыта персиковым пушком, и пушок этот
на солнце светится нежным золотом, волосы темно-русые и вьются от моря и от
туманов, зимой — от вьюги, глаза внимательные, доверчивые, радужки — янтарные,
ключицы острятся, а под правой —
тонкий шрам: в детстве картошку с сестренкой копала и червяка в нее ради смеха
бросила, а сестренка с испугу угодила Ане лопатой выше груди. Ана пахнет летом, всеми запахами Медового Спаса, Яблочного,
Орехового и чем-то дынным. Рано-рано проснется, затянется
папироской некрепкой — вскружит себе голову на пустой желудок, неверным шагом
встанет под душ, натрет тело гущей кофейной, промоет волосы душистым недорогим
шампунем, покружится перед зеркалом: заколка лилией, сорочка невесомая,
блузочка, юбка вразлет, лодочки, тушью коснется ресниц, палец лизнет — чуть
брови взъерошит, помадой слабо дотронется губ, радуется себе, улыбается.
И застучит негромко лодочками, шелестит легкой красивой юбкой, идет скоро,
ловит пух растений — загадывает желания добрые: чтобы синяя гортензия зацвела
скорее в саду или чтобы налетели ветры с лугов. Ана
шла после пар на работу в детсад — с малышами рисовала, лепила. Из зооуголка
забрала к себе кролика Любу: кролик шума боялся и деток кусал.
Ана еще никому не растворяла своих долгих ног, потому не
источала пока особого запаха, на который слетаются молодые мужчины. Но до
отсутствия того особого аромата охотливы мужчины в летах: они и кормили Ану мороженым и всякий пытался бражничать с Аной. Но шелк ее юбок и блузочек всегда из чужих рук
выскальзывал, и девушка, чуть-чуть захмелев, колыхаясь на лодочках,
рассеивалась, как дым.
Хозяин комнаты, одинокий славный
старик, мало денег просил, но Ане сказал: «Ты ночами тут спи, а днем, когда нет
тебя, я комнату сдам другому, который ночами
работает». Утром Ана стягивала с кровати свое крахмаленное белье постельное, а Лаша,
как приходил, отмывшись, стелил свое белье и шторы льняные задергивал. Но
хозяйский матрас был стар, не привык, чтоб спали на нем и ночью, и днем, и
теперь истомился сновиденьями Аны и Лаши и вздыхал: «Эх, молодо-зелено…».
Ана Лашу не видела. Лаша Ану ловил на мгновение в
зеркале, как входил: зеркало было древнее матраса, и в своем многолетии
замирало от девичьих кружений утренних, отпускать не хотело красивое отражение Аны, расставалось с ним, только Лашу
завидев, заревновав. Сердце Лаши тогда удивилось и
наполнило высокого сильного Лашу
теплотой большой. И с такой теплотой все смотрел на платьице Аны — оно реяло под потолком: Ана
платье стирала и повесила на струну для штор, чтоб на солнце быстрее сохло,
повертелась у зеркала, убежала снова. И тем днем Лаша
спал, не задернув льняных плотных штор: пусть парит ее платье. А вместо учебы
на рынок ходил и хотел морошку купить, чтобы Ане подарок сделать, чтоб под цвет
ее глаз хороших. Только Лаша не знал, что такие
ягодки соберут нескоро еще, поздним летом, как не знал, что в древности
называли их «янтарем болотным», а иначе — «очами болотного».
Тогда клюкву в сахарной пудре купил, вспоминал, как стоял на морозе, лет
двенадцать было, ел такую вот клюкву индевелыми
рукавицами и мечтал, что когда-то отца отыщет.
Лаша вернулся в комнату и коробку картонную с клюквой в сахаре на
кровати оставил, на голом матрасе. В море шел до утра. А про клюкву Ана решила, что хозяин комнаты, дед, принес: она знала, что
нравится старикам, и привыкла к вниманию их, ей ни в сердце, ни в ум не пришло
бы, будто парня зачаровала, молодого, красивого.
Но не только матрас томился
сновиденьями юными, Ана тоже слабела душой во сне,
оттого что стройное тело ее все звенело и хотело чужую ласку прознать,
а свою — дарить. Скорым днем, когда Ана училась, Лаша спать ложиться хотел, тут хозяин зашел с чем-то
светлым, пушистым в руках и сказал, что посыльный из мастерской вручил,
передал: «Для Аны, подарок Григория. Двубортное
пальто из верблюжьей шерсти». Старик бросил пальто на скрипучее кресло-качалку,
прохрипел: «Я, брат, спрашивал Ану, как живется в
доме моем. Говорит, ей здесь нравится, только запах в комнате рыбий. Я ей
молвил, что промысел твой такой. Она в чашке гущу кофейну
несла, говорит, чтоб тебе давал. Будешь кожу тереть — смрад уйдет совсем. Не
серчай, не серчай… А за кофем
ко мне заходи». Дед ушел, Лаше стыдно и горько, со
стола плетеного баночку взял, а в той баночке белужья икра: Лаша
Ане принес и записку даже оставил: «Вы самая дивная, Ана!
Мы с Вами встретимся?». И все думает: «Я дурак совсем!
Ей зачем икра?! Икра тоже пахнет! Брошу море это —
одни беды мне!». Тут же кролику Любе икру скормил: позабыл, что те звери траву
едят. А дурной кролик Люба всю банку схрумкал. Лаша все на пальто глядел — мучился: «Не буду ночевать
сегодня!». И не стал. Ночевать — это значит дневать.
Ана в ночь побежала к Григорию и взяла с собою пальто: не сезон,
но покажет Григорию, как сидит на ней, точно влитое, ее талию еще тоньше
делает. Перед выходом покружилась у зеркала: платьице из батиста, чулочки,
заколка с сухоцветами в пластике, как в янтаре. Себе радовалась, улыбалась: «Он
меня сильно-сильно любит!», — застучала негромко лодочками. А матрас весь день
и всю ночь отдыхал от зеленых снов Лаши и Аны.
Кролик Люба болел животом пару
дней, скоро сдох. Лаша был
тогда в комнате, но не видел: он вертел в руках ту записку, которую Ане писал.
А на дверце дубового шкафа вновь висело пальто красивое. Лаша
нюхал записку, воздух втягивал неспокойно, руки нюхал, дописал на листочке том:
«Это Лаша», — одеколоном спрыснул бумажку и в карман
пальто опускал ее: может, осенью, как жара спадет и не
будет стоять этот рыбный дух вокруг Лаши, Ана руку опустит в карман, обрядившись в пальто, и прочтет,
и захочет встретиться.
А в другом кармане приталенного
пальто дожидалась Ану записка Григория. Он ее написал
для Аны, когда девушка заснула с устатку: «Какая ты
тоненькая! Какие узкие бедрышки! И там… Думал, легче верблюду пройти сквозь игольное ушко. До
встречи. Целую и знаю — как».
МОРЕ ВОЛНУЕТСЯ…
(сказка)
Як давно-давно отбился от стада и
забрался высоко-высоко. Он уснул на вершине скалы, а чуть ниже легли облака, и
никто бы уже не сказал, отчего як так бел: от рождения или то снега его замели
и туманы окутали молоком. Белели рога, и копытца, и покатая спинка, и косматая
длинная шерстка на боках, на ногах, и нежные уши белели, и даже ресницы. Только
нос чуть-чуть розовел, по-ребячьи, почти незаметно. И из носа катились белого
пара клубы, когда як выдыхал размашисто, когда думал во сне протяжно: «Где же др—ру-у-уг?..»
И клубы те катились вниз по горе, к облакам, облака от них только ширились, все
росли-росли. А как пробудился як от долгого сна, он забыл морды
братьев своих, имена их и запах забыл, помнил только, что погонщик кричал ему:
«Сбрлык!», — и тянул его за кольцо, продетое сквозь
влажные ноздри. «Не тяни-и!.. не тяни-и-и…» — поводил
доброй мордою як и глаза закатывал, чтоб не расплакаться. А когда так глаза
закатывал, видел небо-реку, и кувшинками плыли по ней облака. «Отчего внизу
теперь облака, подо мною?..» — думал як, не помня совсем, как теленком,
отбившись от стада, на вершину забрел. Он решил, будто мир опрокинулся, и небо
теперь течет понизу, за белыми облаками. «Чем быть одному, лучше в небо
скачусь!» — изогнулся в спинке упрямо, напоследок выдохнул сильно-сильно,
рогами коснулся передних копыт, а задними яро гору лягнул и кубарем вниз
полетел. Облака долго-долго тянулись, и як чувствовал их касания кроткие,
сделалось сонливо и ласково — вновь бычок задремал. Ему снились подводные царства,
и рощи самшита, и пушистые высокие травы, и граната плоды наливные — все
хорошее, красивое, что есть на Земле, по которой белоснежным шаром катился.
Тем, кто жил у горы, казалось, будто то не як-альбинос, а лавина неслась, и
рассказывали, как в воду сошла, и покрылся волнами океан. Як катился по дну
морскому, где ни день, ни ночь различить нельзя, стайки рыб рассыпались в
стороны, проходили и дни, и ночи, як катился по дну морскому — выкатился на
дальний берег. Як проснулся, открыл седые свои глаза:
— Ах ты
дурень лохматый! Ду-ур-рень! — Анна щипала яка за
мокрый нос.
— Ты же др—ру-у-уг?.. — вздохнул ей
спросонья бык.
Анна с яком не могли друг дружку
понять: говорили на разных совсем языках.
— Ты мне домик сломал! Раздавил
совсем! — плакала красивая Анна и так же зарозовелась носом, как як.
Анна жила с отцом-рыбарем на
пустынном совсем побережье, и было ей столько лет, когда вот-вот можно девушку
в жены брать, только путники не за-бредали в забытые эти края. Отец теперь на
месяцы уплыл с китобоями из большого города, а Анна ждала его, чинила старые
сети. У Анны были густые длинные, ниже пояса, светло-синие волосы: вскоре после
рождения Анны отец полюбил всем сердцем русалку, и любовь прорастала тогда
вкруг него голубыми цветами, деревцами с бирюзовой листвой и лазоревыми плодами
и окрасила нежные волосики новорожденной в светлый цвет небесный. Теперь Анна
носила косы: она знала такие узоры плетений, что песчаные пауки сбегались
учиться дивным орнаментам, которые Анна складывала из мягких прядей своих. Но больше
всего любила косу вокруг головы овить, и получалась корзинка или улитка. А из
грубых веревок плела отцу кружевные неводы. Анна ветрам шептала послания, и
ветры морями несли слова девичьи, закидывали в сети отцу ее. Так он знал
сейчас: на родном берегу больше нет их с дочерью домика. Посылал ей с ветром
ответ. Но тот ветер был молод и зелен, он погнался за глупой чайкой и сбивался
с пути, на который ему указал рыбак.
Як не знал, зачем нужен домик, и не
мог понять, отчего так печалится девушка. А она ходила вдоль берега, все ждала
ответа отца и у каждого ветра спрашивала про послание ей. Но веселые ветры
только играли ее длинными распущенными волосами. Як бродил по пятам, а море шло
волнами.
— Ну чего тебе, чудище?! —
поворачивалась Анна к быку.
Только як не смекал,
о чем она: говорили на разных совсем языках.
— Ну чего ты за мной увязался?!
Будто мало, что домик снес?
Анна до ночи спрашивала у каждого
ветра встречного, не слыхал ли, что велел ей делать
отец теперь. Не дождавшись ответа, заплела вокруг головы косу, чтоб во сне не
спутались бледно-синие длинные волосы, спать легла прямо так, на песке
остывшем.
Як подумал, что Анна — друг, и всю
ночь в недальнем лесу собирал для нее гостинцы: шел на запах, голову к земле
опускал и нанизывал на рога грибы, а зубами рвал травы пахучие. Воротившись на
берег, осторожно, чтоб Анну не разбудить, ей в корзинку светло-синей косы
ссыпал лакомства.
Так и жили: Анна варила грибные
супы, и ждала-ждала возвращенья отца, и поила яка чаем на травах, которые
приносил ей ночами, и смотрела с грустью в его глаза седые, спрашивала: «Что
мне делать с тобой, кудлатый?..». Вспомнила, что за
лесом недальним, на горе, живет дикое стадо таких же мохнатых зверей, только
шерсткой все больше чернеют, повела туда яка.
— Ты не друг, — равнодушно сказали
темно-бурые и сизые яки.
Растерялся горе-бычок и быстро
моргал, чтобы слезы не мешали видеть красивых статных зверей, отчего-то таких
родных:
— Кто же я?..
Только дикие яки брели теперь, кто
куда, медленно жевали коренья и не замечали уже ни девушку, ни быка. Анна, хоть
не понимала звериных слов, но могла разглядеть, как як ее больше прежнего
сгорбился, а глаза его сделались волглыми, будто тиной подернутыми. Анна
потрепала яка по холке, даже обняла неумело и пошла к побережью ждать и ждать ответа отца.
— Ты беля-я-як? Ты беля-я-як? —
кричал вслед большеглазый черный теленок, но вернулся скоро, понурый, к
родителям и смотрел, как скучно жуют коренья.
Так и жили. Но с севера шли холода,
Анна мерзла ночами, распускала светло-синие волосы, пеленалась в них, словно в
кокон пушистый, но и так дрожала во сне. Белый як не желал, чтоб мерз друг, но
не знал, как делиться с Анной теплом: если ляжет в песок рядом с нею, чтобы
шерстью девушку греть, вдруг уснет и раздавит хрупкую тонкую Анну во сне. И тогда
придумал бычок скинуть шубку свою нежно-белую, чтобы Анна спала на ней и чтоб
укрывалась ею. А наутро Анна спросонья решила, что всю зиму дремала, только в
мае проснулась, в котором жарко и вдоль берега пух тополей летит. Тут-то Анна
увидела яка и что клочьями выгрызал уже даже не шерсть, а подшерсточек
белый-белый, белее снега, и бежала по берегу, собирала
шерстку звериную, разносимую студеными ветрами.
— Ты зачем, глупый, шубку всю
погрыз?! — говорила вечером Анна и свивала шерсть быка в нити белые. А из нитей
хотела накидку для яка вязать, чтобы снегом зверя не замело, из остатков — себе
платок, чтобы укрываться ночами, и отцу вязать свитер, чтобы ждать его, хоть
без крова, но с теплотой большой.
Як пошел, как и прежде, в лес,
отыскать хвойных веточек, мерзлых ягод, шишек. Налетел снежный ветер и
касаньями голубиными целовал усталые глазки яка и шептал ему балладу про
цветенье багульника. Так, бывает, детки со спины подбегут и ладошками нежными
застилают веки тебе, скажут теплыми голосами: «Угадаешь, кто?..», — а ты
знаешь, кто, догадался по молочному запаху, но нарочно имя не называешь, чтоб
подольше в этой ласковой темноте побыть. Як вздохнул слабо-слабо: «Ты же др—ру-у-уг…»,
— и из носа, розовевшего по-ребячьи, покатился белый дымок. И не вытянуть яка
из сна никакими сетями искусными, даже теми, которые Анна из его же шерстки
плела и которые снега белей. Яку снится болотный багульник, и добрые пчелы
летают, мед творят.
* * *
По весне распустила Анна одежду
свою на нити, но ни свитер, ни сети, что для отца сплела, не тронула. Обрезбла свои длинные и густые светло-синие волосы, и
ветры, опускаясь рядышком с Анной, все дивились: где те долгие пряди, с
которыми раньше хороводы водили?.. Анна выткала полотно из распущенной белой
пряжи и вплетала в него свои бледно-синие волосы, и нежно-зеленые водоросли, и
ракушки морские, переливчатые, серебристые с розовым:
вдоль подводной синеющей пажити стремил бег добрый як косматый. А в те ночи,
когда не было видно луны, як светился белой-белой шубкой своей. Анна опускалась
на полотно, засыпала на покатой спинке быка и во сне улыбалась заметно едва, оттого что смешливо кожу кололо. И никто не
знал троп к забытому берегу, но однажды в недальний лес охотник забрел. Он
пошел на свечение и, завидев, как редкий белорожденный
як растянулся на берегу, зверя взял на прицел и трижды стрелял. Только Анну,
спящую на спине у быка, он не видел, а когда, подбежав, увидал, горько плакал:
Анна очень красива была, и он мог бы девушку в жены звать. Но теперь от
девичьей крови не белый — темно-бурый як, почти черный, Анну нес в сновидения,
где багульник цвел.
* * *
Расплескались майские ветры,
белый-белый пух тополей кружили. А вдогонку летел зеленый ветер, он был молод и
долго веял по свету, но хранил послание рыбаря, чтобы к берегу принести
однажды. Тот рыбак говорил сипато, с ласкою, с
горьким запахом табака, что любое горе не больше моря.
Стр. 108
* Из стихотворения Гарри Гордона.