Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2015
Моей терпеливой жене
КАК БЫ ПРЕДИСЛОВИЕ
Хорошее название найти трудно.
Почти все разобраны коллегами-конкурентами, которые как-то враз
принялись писать. Слово Ebenda* — немецкое, серьезное и с намеком.
Можно посмотреть в словаре. Вообще от названия зависит много, поскольку слов
просто так не бывает.
Больница начинается словом «боль»,
и не зря. Тут русский язык оказался точнее всех остальных. В больнице — больно.
Чтобы было не так больно, надо, чтоб было чисто, сыто и профессионально. Когда
так — то это называется другим словом: «Krankenhaus»**, и никто не
смеется. Когда не так — есть место юмору, который принято называть врачебным.
Это только
кажется, что я стал толстым и балованным врачом из заграничной частной клиники.
Меня и сейчас можно переместить в любую больницу на территории моей бывшей
страны. И я буду соответствовать. Можно даже за-слать меня в медсанбат или
фронтовой госпиталь: я и там придусь ко двору. Хотя, если честно, на войну мне
не хочется.
Прочитавшим эти истории может
показаться, что врачи конца прошлого века только и делали, что пили и куролесили. Да нет, еще и работали. Иногда — хорошо, часто —
бесплатно. А пили и куролесили тогда почти все.
Про врачебные подвиги и прочую
печаль уже написали многие и много. А нижеизложенное — это просто разная «ебенда». Ни к чему не обязывает. Приправа к тому
вареву, от которого привкус не проходит. Или соль, которая попала на наши
ссадины и жжет до сих пор.
ОТВЕРТКА
Я не бредил. Такое невозможно было
придумать нарочно. Молодая и довольно приятная из себя баба с отверткой в
голове. Всаженной почти в центре и почти по рукоятку.
И больше никаких повреждений. Обстоятельства этой травмы можно было разузнать
поподробнее. Ревнивый муж — электрик, например. Или что? Простор для фантазии
необозримый. Но к чему? Выживет — будет милиции развлечение. А нам без разницы.
Поехали в операционную.
Анестезиолог Замышковский дал
наркоз и переместился на каталку. Замышковский потерял фамилию в незапамятные
времена. Сначала его называли «Зам», а потом «Зяма». «Зам» — это было как-то
по-армейски или по-флотски, типа «замполит». Не соответствовало образу
нисколько. «Зяма» тоже не соответствовало, но прижилось.
Итак, Зяма переместился на каталку.
Раньше он просто садился к теплой батарее и мгновенно засыпал после дачи
наркоза. Больной уснул — и Зяма, вслед за ним. Перед разрезом я говорил:
— У нас все готово. На старт,
внимание. Привяжите Зяму к батарее. Марш!
Потом Зяма понял, что у батареи
хоть и тепло, но неудобно. Потому, что сидя.
И начал использовать каталку, на
которой больного ввозили в зал. Больной — на стол, Зяма — на каталку. Больного
со стола — и Зяма уступал ему место. Иногда он даже катался по
операционной, разметавшись во сне. Анестезистка, подкалывая и переливая
по ходу операции что надо, возвращала каталку с Зямой к батарее толчком ноги.
Поразительно, что Зяма всегда чувствовал момент пробуждения — и своего, и
пациента. Годы тренировки и крепкая психика с элементами алкогольной
энцефалопатии.
Мы вытащили отвертку через
маленькую добавочную трепанационную дырочку. И все прошло без сучка и
задоринки. Как вдруг Зяма проснулся до конца наркоза, досрочно. Сверзнулся с
каталки и заорал шепотом, округляя глаза:
— Клапан травит, вашу маму!
Лично я подумал, что это психоз.
Белая горячка.
Анестезистка, однако, побледнела.
Зяма бросился к баллону с кислородом и начал что-то вертеть и крутить. Не
крутилось. И не вертелось.
— Сейчас кто-нибудь зажжет свет, и мы
улетим к маме все вместе! — шептал Зяма трагически. — Кислород-то травит… А у нас везде проводка искрит.
Всякое бывало у нас, и закурить
могли в предоперационной. Или в соседней
кто-нибудь мог устроить «обжиг инструментария».
— А надо тебе еще кислорода, Зяма?
— хладнокровно спросила операционная сестра.
— Да нет, уже и будить пора! Я бы и
отключил насовсем. Так клапан проворачивается,
мать-перемать… — причитал Зяма беспомощно.
— А вот тут еще хомутик с винтиком
на шланге, — заметила оперсестра. — На-ка, вот, попробуй. — И протянула Зяме ту
самую, достатую отвертку со стола.
— Дай ему перчатку, Света, —
осенило меня в последний момент.
— Ладно, сойдет! — Зяма потянулся
за отверткой.
— Не сойдет! — сказал я строго. —
Отпечатки пальцев! Менты будут искать злодея, а найдут тебя, дебила!
Все остались живы. А баллон-то и
вправду вытравило почти полностью.
МАЛЕНЬКИЙ МУК
Леха Альперович по прозвищу
Маленький Мук был человек пьющий, неуравновешенный и скандальный. Вообще —
грамотный и опытный врач. Там, где он появлялся и задерживался дольше получаса,
начинались: пьянка, скандал или драка. Иногда все
сразу. Единственное место, где Леха был сравнительно тих и полезен, называлось
«операционная».
Через открытую дверь доносилось
Лехино бурчание и звенящий раздражением женский голос:
— А я настаиваю на госпитализации!
Повторилось несколько раз:
— Бур-бур-бур, — неразборчиво.
— Я настаиваю на госпитализации! —
громче и настойчивей.
Пауза.
— Настаивать лучше на апельсиновых
корочках! — сказал Леха отчетливо.
Баба сорвалась в крик.
РАССКАЗ О НАУКЕ И ЛИНЕЙНОЙ
МИЛИЦИИ
Бабах! Взорвался автомобиль с
аферистом-дилетантом, который задолжал банкам и бандитам одновременно. Когда
поняли, что долгов он не отдаст, случился бабах. Возле
школы, средь бела дня. В соседнем доме вылетело несколько стекол. Привезли его
к нам еще живого, с осколочными ранениями всего тела, из головы лило. Дырку я
заткнул пальцем, так и дошел до операционной. Кожевников обкусывал вокруг
костные отломки, делая доступ, я помогал ему свободной рукой. Он хватанул-таки
мой палец щипцами. Боль неимоверная. Рубчик теперь ношу на память.
Хлоп! Мужику с двух стволов сразу
залетел в голову двойной заряд картечи. А я сначала подумал, что дубиной
ударили. Посмотрел снимки черепа, наполненного железом, заклеил дырку пластырем
и дал мужику спокойно уйти.
Тра-та-та-та! Привезли
недостреленного из АКС братка. Я достал две пули из
головы, еще две или три пролетели насквозь. Товарищи-братки
не поверили, что ранения смертельны. Считали, что я угробил
их друга своей хирургией. Угрожали отправить меня вслед за ним, если не
выживет. Он не выжил. А мне, выходит, повезло.
И так далее.
Еще недавно «огнестрел» был
экзотикой. А потом перестал. Я сидел и перебирал в памяти подробности тех случаев,
на столе лежали пухлые и не очень истории болезней — в зависимости, кто сколько
прожил.
Доцент вызвал меня в кабинет, долго
объяснял про грядущую конференцию и попросил написать статью. Про огнестрельные
ранения черепа и мозга. Мирного времени. Попросил — как потребовал.
— Почему я?
— Потому что у тебя их оказалось
больше всех.
— Я не виноват.
Доцент настаивал, я упирался, хотя
смысла не было, он уже так решил.
— Мне что с того, Александр
Сергеевич? Я наукой не занимаюсь. Мне публикации не нужны.
— Не скажи. А аттестация? А
категория? А моя характеристика?
Короче, обложили. Ну, я написал.
Напечатали в хилом сборнике. Фамилию мою поставили второй за доцентом, дальше —
заведующего, дальше еще пару. У научников такой перечень авторов называется
«братская могила».
Со статьей собрались на
конференцию. Доцент писал доклад, интерны делали слайды со снимков и
операционных фотографий.
— Я не поеду, — сказал я
однозначно, — в этом дрянном городе я провел полгода.
Больше не тянет.
Доцент посмотрел на меня удивленно.
Никто меня и не приглашал куда-то ехать. Кроме доцента, в группу ездунов от нас
входили неврологи Снегирь и Помяловский и еще один ездец — заведующий
нейрохирургией из областной больницы Филиппенко.
Саня Филиппенко был
психопат-холерик. Он даже трезвым был непредсказуем. То есть реакции у него
были одинаковые, неизвестно было только, когда и на что они возникнут. Саня был
— как густо усаженное минное поле. В нетрезвом виде мины взрывались спонтанно.
У Саниной дочки в школе возникли
проблемы с учителями, и завуч потребовала справку от психиатра. Филиппенко
пошел за справкой сам, оставив дочь дома. Врачица справку без ребенка выдать
отказалась. Саня взорвался и дал врачице «леща». Та поправила прическу и
сказала:
— На освидетельствование девочку
придется привести отдельно. И пусть ее приведет мама. А вам, Александр
Дмитриевич, я могу выдать справку прямо сейчас.
Научная группа составилась на
вокзале воедино, погрузилась в вагон и заняла купе по профессиональной
принадлежности и символично. Неврологи по ходу движения. Снегирь внизу, длинный
Помяловский на верхней полке, поджав ноги. Нейрохирурги разлеглись против хода
поезда. Филиппенко нехотя уступил доценту нижнюю полку. Еще и не тронулись, а
Саня начал извлекать из портфеля. Ну, и остальные кое-что добавили. Известный
рефлекс поездных путешественников — начать вовремя. Ехать предстояло семнадцать
часов.
Ну, выпили раз. Потом еще раз. Ну,
еще пару раз. Неврологи — народец хлипкий и невыносливый. Уснули. Филиппенке
много не надо было. Похоже, что он пил для запаха, а дурь
была своя, и всегда при себе. Он куда-то унесся. Доцент переоделся в треники
с вытянутыми коленками и взялся перечитывать доклад шепотом. Репетировал
завтрашнее выступление. Сморило и его.
И тут — нате вам. Распахивается
дверь, два милиционера вталкивают Филиппенку и влезают сами в
и без того тесное купе.
— Ваш? — грозно спрашивает мент
постарше и потолще.
— Наш, — отвечает Снегирь тревожно.
— Составим протокол, — говорит
мент.
— О чем? — спрашивают Снегирь с
Помяловским почти синхронно.
— О нарушении общественного порядка
в пьяном виде, — втягивая носом, скучно поясняет мент, который помоложе и потоньше.
От неврологов малость
попахивало.
— Пьете, да? Пьяными катаетесь? А
этот в соседнем вагоне уже подраться успел!
— А тебе завидно! — нагло говорит
Филиппенко.
Тут более худой мент замечает, что
в купе есть еще одно тело, еще один объект. И начинает методично тыкать доцента
резиновой дубинкой в живот. Со словами «В чем дело, товарищи?» доцент
приподнялся в своих трениках, закинул седую
прядь на лысину и стал искать очки.
— Все ясно. Старик тоже пьян, —
сказал мент постарше.
И получил за это оскорбительное
замечание «леща» от Филиппенки.
Это было уже совсем плохо. Линейная
милиция — это вам не просто милиция. Рельсы уложены ровно, почти без изгибов.
Мысли у линейного милиционера лежат так же, подогнаны плотно и на стыках не
стучат.
— Так, значит, да? — сказал мент
постарше. — Сопротивление при исполнении. Статья такая-то, пункт такой-то.
Доцент похолодел, а неврологи
парадоксально заржали. На то они и смежная специальность. А Сане нацепили
браслеты, он пыхтел, вошкался, пытаясь пристроить руки поудобнее,
и багровел лицом. Картина!
Все свое красноречие доцент
потратил на объяснения. В конце концов удалось.
Линейные менты тоже ведь люди. Долго, правда, не понимали, с какой целью
двигалась группа в соседний город. Пришлось извлечь доклад. Доклад убедил,
особенно фотографии стрелянных. Филиппенку менты
приговорили к ссаживанию на ближайшей крупной станции. Никаким доводам не
внимали. Были бесстрастны и безжалостны. Шлея под хвост попала.
— Скажи спасибо! — крикнул на
прощание толстый и постарше. — А то пятнадцать суток —
это долго. Две недели!
А младший и худой добавил, уже
закрывая дверь:
— Можем на работу тебе письмецо
выслать. И перестанешь заведовать, неврохирург хренов!
Оказывается, Филиппенко и об этом сдуру ляпнул при задержании. Думал вызвать уважение.
— Клал я на вас! — крикнул Саня,
спрыгивая на обледенелый перрон станции «Усть-…». —
Чтоб вы обосрались!
И пошел смотреть расписание на
обратные поезда. С момента начала путешествия прошло часов шесть.
Снегирь с Помяловским отсидели на конференции сколько смогли, отметились. Там ничего
интересного и не планировалось. Погуляли по городу, не нашли в нем никаких
достопримечательностей. Вечером оказались в местном кукольном театре.
Спектакль, на удивление, понравился. Съездили не зря.
Доцент, как выяснилось, до
конференции не дошел и с докладом не выступил. У него расшалилась гипертония,
да и вообще все хорошие слова он, похоже, истратил в поезде. Он шлялся по маленькому гостиничному номеру, мочил полотенце,
прикладывал его к пульсирующей голове и все повторял: «Ах, батюшки, бляха-муха,
стыд какой…». Потом достал из портфеля початую бутылку. Немного полегчало.
Единственными слушателями и
зрителями оказались сотрудники линейной милиции. Кроме них, никто не узнал о
наших достижениях в лечении огнестрельных ранений черепа и мозга.
УЧИТЕЛЯ И УЧЕНИКИ
Мы не сами такими получились,
самородки. У нас были учителя, каких поискать.
Настоящее артериальное кровотечение
я видел дважды. Первый раз — из задницы. Второй раз —
из пробитой пулей сонной артерии. Больше не хочу увидеть что-либо подобное,
хотя меня уже трудно испугать.
Пуля застряла между шейными
позвонками, надо было ее доставать. Я как будто забыл, что на пути к пуле есть
еще чего-то, и ринулся. И тут меня остановил поток, хлынувший навстречу. Ну, не
в потолок. Но с лампы несколько раз капнуло за шиворот. Зажимая поток пальцем,
я потребовал в операционную сосудистого хирурга.
А сосудистый хирург находился в
другой больнице, на правом берегу могучей сибирской реки, делившей город на две
неравные части. Поехали за сосудистым, привезли. В дверном проеме появился
длинный парень, уже переодетый. По тому, как он подходил и как заглянул в рану,
а потом спросил, в чем у нас тут дело, я понял, что он такой же зеленый, как и
я. То есть проку с него было немного. Он и сам сказал:
— Я тут не справлюсь, надо искать
заведующего.
Где прикажете искать заведующего
сосудистой хирургией областной больницы летом, в воскресенье? Верно, на даче.
Туда и поехал больничный шофер на казенной машине, малой скоростью. А я все
стоял, зажимая артерию пальцем.
Василий Игнатьевич Иваненко был,
между прочим, однокурсник моего папы. Привезли его с дачи, в выходной день, на
абсолютно бесплатную работу, пьяного — тут ничего не поделаешь. Увидев дядю
Васю, я подумал… Даже не подумал, а все понял. И, как
выяснилось, ничего я не понял — то ли с испугу, то ли по молодости.
Дядя Вася бодро помылся, дал себя
одеть и двинулся к столу, трезвея с каждым шагом. Рассек рану от моего пальца
вверх и вниз, наложил зажимы и разрешил мне вытащить палец. Начал понукать
своего молодого врачишку, чтобы то, и это, и еще вот это. И тот заработал, как
механизм, помогая и поддерживая. А уж когда дядя Вася из-под запотевших очков
начал оглядывать невидимую ниточку, намереваясь вшить заплату в порванный
сосуд, я перестал дуть на свой нечувствительный палец. Потому как начал ощущать
его вновь, как родного.
— Давай, пацан,
доставай свою пулю, — сказал мне Василий Игнатьевич, отвалившись от стола и
опять превратившись в сильно пьяного человека. — Только аккуратнее там. Не
шуруди. Попортишь мою работу — будешь сам мудохаться.
На ватных ногах я пошел искать дядю
Васю, который после операции исчез, как фокусник. Нашел его в самом дальнем
отсеке оперблока, в компании. Без признаков усилившегося опьянения.
— …пригласил в гости этот финн. Ну
и что? Ну — дача, три этажа, два под землей. Еще гаражи, два. Один под землей.
Не спи, пацан, наливай… Ну, красиво, чего там.
Комаров, правда, до хера. Будьте здоровы, ребята… Сауна, конечно, — это вещь.
Водку финны пьют будь здоров. Ну, я сижу, попиваю, не
завидую. Вдруг вспоминаю — как током стукнуло: перед самым отъездом я завез
себе на дачку две тысячи кирпича. Доставал, договаривался. И не успел занести
на участок. На дорожке оставил. Ну, все, думаю, нет у меня кирпича…
— Василий Игнатьевич, там вас
машина ждет, — говорю и сую какую-то приличную бутылку из запасов. — Надо ж
вернуть вас откуда взяли.
— Ну да, ты прав, конечно. Завтра ж
на работу.
— Спасибо, Василий Игнатьевич.
— И вам, ребятки. За добро, за
ласку, за теплый прием. Нет, ты представляешь: увели у меня кирпичи!
Через пару недель я оказался на
правом берегу. На какой-то конференции. Подошел поздороваться с Василием
Игнатьевичем Иваненко, ведущим сосудистым хирургом. Он меня не узнал.
ЗА ОДНОГО БИТОГО
Год еще толком и не начался, а
небитых врачей в приемнике почти не осталось. Я ходил, похохатывал, пока один
организм не повредил мне лицо.
Наклонившись над безжизненным
телом, я приподнял ему веки: посмотреть зрачки. Это начало осмотра в
нейротравматологии, врачебный автоматизм.
И — без всяких предупреждений —
дикая боль в подбородке. Гад вцепился мне в бороду.
Долю секунды я видел пальцы, из которых торчали волосы. Сработал другой
автоматизм, уличный. Уже поднимавшемуся дяде я засветил так, что он опять лег.
Подождав пару минут и не отметив положительной динамики в состоянии, я сказал
сестре:
— Заводи историю. Теперь точно
сотрясение.
Mea culpa*.
На моем постаревшем лице в бороде
до сих пор видно маленькую плешь.
ТАЛАНТ НЕ ПРОПЬЕШЬ
Анестезиолог Лаврушин был
больничной легендой. Трезвым его не видел никто, никогда и нигде. Зайдя в
какую-нибудь забегаловку после работы, был серьезный шанс встретить Лаврушина.
А на работе — святое дело, огненная вода была повсюду. Пациентов Лаврушин не
раздражал и не внушал опасений. Больному все равно, какой доктор введет его в
наркоз, главное — чтобы вывел. Лаврушин, сам в полунаркозе, дело знал.
Дежурства Лаврушина проходили
быстро, слетали с древа жизни блеклыми листьями без особых примет. Он приходил,
добавлял и укладывался на диванчик — грезить. Его особенно не трогали, берегли,
как резерв.
Привезли огромную бабу с чем-то в
животе. «Мечта полостного хирурга» требовала наркоза. Чтоб дать наркоз,
требовалась хотя бы одна центральная вена. Периферическая вена на руке или на
ноге не сгодилась бы — так и тех не было. То есть были, просто под жиром не
видать и не прощупать. Бабу искололи все по очереди, пытаясь пунктировать
подключичную вену. Когда отчаяние стало единственной эмоцией, вспомнили о
Лаврушине — он еще не попробовал. Разбудили, дали в руки иглу, подвели к бабе:
— Эдик, подключичку!
Лаврушин пощупал пальцем край
ключицы, примерился и ткнул. Из иголки характерно потекло. Кто-то другой завел
проводник и всунул катетер. Бабу катнули в операционную. Лаврушина повели к его
дивану и дали грезить дальше. Утром на планерке народ кланялся и говорил:
— Спасибо, Эдик, спас! И бабу, и
нас, и честь советской медицины! Спасибо!
Лаврушин отмахивался и говорил:
— Все вы врете! Я спал и никого не
трогал!
Лаврушина я встретил у кабинета
главного врача. Не потому, что хотел к главному. Там оставался единственный во
всей больнице приличный туалет. По крайней мере в нем
можно было закрыться изнутри.
Лаврушин был много трезвее
обычного, можно сказать, почти трезв. Он маршировал вдоль кабинета главного по
тесному коридору и напоминал часового в Тауэре, только без ружья. Вместо
медвежьей шапки у него на голове колыхался примятый нечистый колпак.
— Эдик, как дела?
— Плохо дела, то есть — писец.
Увольняют.
— Кого?!
Увольнение Лаврушина было сравнимо
с выносом Ленина из Мавзолея.
— Бес попутал! Я, понимаешь, спал.
Ну, как всегда. И тут я встал. Может, пописать… И
как-то я вышел в шестую (операционную). Смотрю: лежит тело на столе. Ну, думаю,
раз лежит — надо дать наркоз. И начал. — Лаврушин остановил марш и шумно
вздохнул. — Вот. А мужика только что закончили оперировать. Еще не выкатили. А
Любимов был еще в кильдыме (в предоперационной) и не
разделся. Все увидел. Ну и все… — Лаврушин опять зашагал. — И ладно. — Он
махнул обеими руками. — Похер!
Любимов был главным хирургом
горздрава. Сильнее вляпаться было нельзя. С другой
стороны, Лаврушин никого не убил. Им двигал благородный порыв. Профессиональный
рефлекс. Эдику сочувствовали, даже пытались созвать собрание. До сбора подписей
дело не дошло. Уволили.
Спустя полгода или около того
встретил я старого знакомого. Стоматолога из городской поликлиники.
— Лаврушин ваш у нас теперь
колосится, — говорит.
— Ну и как?
— Да хорошо. Все время на взводе,
спит в конурке. Если чего надо серьезного — будим, делает. Нам анестезиолог
редко нужен. Вот дефибриллятор, правда, спрятали от него. От греха…
ЧЕЛОВЕК — СВЕТОФОР
Вполне вероятно, что я проскочил на красный. А какая разница? Светофоры в городе стояли
больше для украшения. Многие не работали вообще. Там, где они были
действительно нужны, их не было. В остальных местах стояли сотрудники ГАИ.
Жара стояла изнуряющая. Мы поехали
к реке. У моста я проскочил на красный. В таком мареве
любой станет дальтоником.
— Нарушаете? — безучастно спросил
лейтенант. — Документы, пожалуйста.
В водительское удостоверение у меня
была вложена визитная карточка. Фамилия — крупно, имя-отчество — помельче. Название больницы — вызывающе крупно, под ним,
вязью: нейрохирург. Визитки изготовила мне одна полусумасшедшая пациентка,
целых сто штук на пробу. Я долго не мог понять, на что они мне. Потом
сообразил, что визитки можно раздавать или, например, показывать при возникших
проблемах с внутренними органами. В смысле, с органами внутренних дел. Народ по
большей части доверчивый. Собственной медсанчасти у них еще не было,
обслуживались городом.
— «Городская клиническая больница
номер один, нейрохирург», — медленно прочитал лейтенант, тоже ошалевший от
жары. — «Нейрохирургия» — это что?
— Голова, позвоночник, — заученно
ответил я. — Визитку оставьте себе. Ну, я поехал?
Иногда такое прокатывало.
— Не-е,
подожди, — сказал лейтенант, облизывая пересохшие губы. — Вот сотрясение мозга,
например.
— Ну, сотрясение… — я вздохнул и
протянул лейтенанту бутылку минералки. — И что?
— Что бывает у человека после
сотрясения?
Мой приятель Михеев, кстати,
говорил, что диагноз «Потрясение мозга» звучит солиднее и физиологически
точнее.
— Ну, слушай, — говорю я,
непроизвольно расправляю плечи и вижу, что жена уже отворачивается и закусывает
губу. — Бывает, что человека мучают головные боли. Еще — нарушения сна. Еще — немотивированные злоба и агрессия. Все раздражает. Все
бесит. Или вот, патологическое опьянение…
— То есть?
— Выпил всего ничего, а развозит.
Ну, я поехал?
— Подожди, — говорит лейтенант, не
выпуская из рук мои документы. — Еще чего бывает?
— Да всякое бывает. Жил, жил
человек, и — бац! Сотрясение мозга. Оклемался — и
пошел работать в милицию.
— Точно… — Лейтенант отпил
минералки. — Черт, все так и было… Ладно, езжай.
ПРИВИЛЕГИЯ
Профессор Левин был стар и очень
толст. Сидел на двух табуретках. Запросто спал на планерках, конференциях,
совещаниях и симпозиумах. Мог заснуть, осматривая пациента. Просыпался
мгновенно и вовремя — задавал уместный вопрос, высказывал дельное предложение
или внезапно ставил диагноз. Оперировал долго, некрасиво, почти всегда —
удачно.
Два молодых, нагловатых хирурга
отловили санитарку лет пятидесяти и сунули ей утку.
— Давай, тетя Маня, помогай.
Видишь: дело там затягивается. Операция сложная. Профессор — пожилой человек.
Писать хочет — а отойти не может.
Маня лезет под простынку с уткой.
Профессор улавливает движения под своим животом.
— Кто там? Чего изволите?
Маня, быстрым шепотком:
— Все-все… Уже
почти… Ох, простите, резиночка тесная… Все. Можно.
Левин смотрит поверх голов и
простыней, видит в дверном проеме двух своих олухов-ординаторов. Они
поддерживают друг друга, чтобы не упасть, и зажимают рты под масками, чтобы
никто не услышал рыданий.
— Ну, коли уж так, то — сердечное
спасибо!
И Левин, сопя, пописал в утку.
На утренней планерке Левин
обратился к молодым негодяям:
— С сего дня и навечно! На каждой
моей операции будете дежурить у дверей по очереди. И Маню всегда держать
наготове.
Профессор — что генерал. Часовой,
вестовой, денщик, адъютант. И нужник походный.
Один из шутников ходил потом у
Левина в любимцах. Заведовал нашей травматологией. Тоже толстый,
подремывал на планерках.
«ЖУРНАЛ УКУШЕННЫХ»
«Журнал обращаемости за неотложной
помощью» Михеев назвал «Книгой наших мучений». Госпитализированному там не
пишут ничего, кроме названия отделения. Амбулаторному «отказнику» рекомендуется
написать по самое не могу, изображая максимальное участие, а то потом прокурору
не понравится.
В приемнике от нечего делать можно
было почитать «Журнал укушенных» — был и такой. В него вписывали: кто, когда,
кого и куда укусил. А не смешно: мало укуса, который гноится и не заживает неделями,
так еще вполне вероятны и уколы от бешенства.
Короче, примерно так: ФИО
укушенного, а дальше — «Укушенная рана правой голени, укусила собака, звать
Васька, сидит на цепи» (кто на цепи? Васька? Васька — собака?), «рана ягодицы,
укусила крыса, черная» (ищи-свищи эту крысу), «рана правой губы (это, извините,
как?), укусила соседка», «рана левой кисти, пьяный, по ошибке укусил сам себя»…
Время, дата, подпись. И дальше в
том же духе, тем же стилем.
Десятки записей. Серьезный журнал.
Раз в квартал он проверялся СЭС. Наверное, задавали такие же вопросы. Кстати,
есть ли еще СЭС?
ЛИТЕРАТУРНЫЕ УПРАЖНЕНИЯ ПО КОХЕРУ
История болезни, написанная от
руки, — это впечатляет. Если пациент лежит больше двух недель — это уже неопрятный
фолиант. Бывали и двух-, и трехтомные.
Михеев сидел спиной ко мне, писал.
Спросил, не поворачиваясь:
— Что сочиняешь?
— Дневники за неделю.
— В понедельник?
— Ну да. Потом некогда будет.
— Все меняется.
— Не сильно. И не к лучшему. К тому
же у меня дар предвидения.
— Да ну?
— Точно. Я в реанимации вчера
написал посмертный эпикриз. Осталось поставить число и время. И вклеить лист.
— А если не помрет?
— Увы.
— А если назло и вопреки?
— Тогда не буду вклеивать лист.
Михеев повернулся, взял из папки
«выписных» историй одну наугад, листнул — «…продольный разрез по Кохеру» и
хмыкнул.
— «По Кохеру»… А можно было и по
Похеру. А можно — и по Нахеру. Главное — не путать.
— Не путать что?
— Кого. Похера с Нахером.
И начал сочинять протокол операции.
Застрял на названии.
— Удаление опухоли… Или напухоли…
Или попухоли… Или выпухоли. Или запухоли? Или вообще — нахухоли? А?!
ПРОФЕССОР
Нет, конечно, это был уникум.
Ровесник наших родителей, по повадкам, однако, похожий на нас, только еще к тому
и профессор, заведующий большой кафедрой. Пьющий, хулиганистый, веселый и
находчивый. Универсальный хирург. Все ему было запросто. Запускал руку в
человечье тело, как себе в карман, знал — где что лежит. За вычетом того, что
потерялось по пьяни или по недоразумению.
Лекции читал по учебнику. Клал его
демонстративно на кафедру, называл тему и нес по ней вдаль и вширь. То есть
рассказывал собственные истории и байки, которые потом вспоминались к случаю.
Иногда — с пользой. Во время лекции разгуливал по залу, иногда выходил в
коридор, уходил куда-то, возвращался. Как-то раз вообще ушел.
Мы с Алехиным забрались на задний
ряд и играли в дурака. Голос Бабанова то приближался, то отдалялся. Вдруг он
оказался у меня над головой:
— Тут тоже думать надо, молодой человек.
С бубей надо было. Теперь все, амба, сдавай по новой.
И ловко вернулся к теме вправления
вывиха плечевого сустава, отдаляясь голосом. Побрел к своей тумбочке.
Гулял напропалую. Пытался
знакомиться в злачных местах с девицами. Иногда попадал на своих же студенток,
представлялся то летчиком, то вертолетчиком. Некоторые возвращали Бабанова к
реальности, некоторые соглашались с версией «летчик». Как-то раз, вернувшись
домой под утро, обнаружил еле шепчущую жену:
— Пока тебя не было, я чуть не
умерла. «Скорая» приезжала трижды…
— Трижды?
Бабанов посмотрел на грудку
спиленных ампул, на жену, обложенную подушками, и произнес осуждающе:
— Дура! Смерть надо принимать
гордо!
Научная работа на кафедре Бабанова
не утомляла, поскольку таковой не было. Просто там не пропадало ничего, все шло
впрок. Темы диссертаций валялись под ногами. Вся работа сливалась в одну бочку,
потом каждому раздавалось по ковшику. Не защитился только ленивый, например —
мой приятель Ильинский. Бабанов писал такие отзывы, что не только на кандидата
наук — на нобелевку сгодились бы.
Двадцать третьего февраля
традиционно отмечали. Хороший повод. Репетиция Восьмого марта. Веселье
набухало, как абсцесс на ягодице. В дверь просунулась голова Бабанова, он
взглядом нашел меня и поманил пальцем:
— Ты, я слышал, костоправ?
— Ну.
— Полечи меня, а? Вступило.
— Пожалуйста. Сейчас поднимусь.
— Куда?
— В кабинет к вам.
— Я к тебе сам приду. Я же пациент.
А «пациент» — значит «терпеливый» или «ожидающий». Вот только схожу в
операционную, помогу коллегам. Ты уж будь добр, не уходи, не полечивши.
Через час я щелкнул Бабановским
грудным позвонком, приятно поразившись состоянием его тела, мускулистого и
жилистого. Бабанов, улыбаясь, завязывал галстук. Я умывал руки.
— Ну как, легче?
— Почти хорошо! Спасибо, дорогой!
— Так что — «спасибо»? — утирая
руки, ухмыльнулся я. — Неплохо бы конь-ячку.
— О! — Бабанов вздернул брови и
оживился. — Прекрасная мысль! Сейчас пойду и выпью!
Семидесятый день рождения Бабанова превратился
во всенародный праздник. Он был любим. Гудело все, гости прибывали. Официальную
часть разумно скомкали, неофициальная началась мгновенно. Профессора из
дружественной клиники нашли заблудившимся в подвале. С Бабановым я столкнулся у
входа в оперблок. Он нес огромный ятаган с наборной ручкой, хороший образец
тюремного прикладного искусства.
— Это что? — спросил я.
— Вот, подарили, — сказал Бабанов.
— Видишь ли, там веселье уже вышло из-под контроля. Пойду спрячу. На всякий
случай.
— Поздравляю.
— Спасибо, родной. А ты куда?
— Оперировать.
— Молодец… Ну да. Кто-то ведь
должен.
Он умер у себя в кабинете, после
операции, семидесяти одного года от роду. Принял смерть гордо.
РАЗВЕДКА ПО ТЫЛАМ
В ординаторскую бочком втиснулся
начмед Собинов по кличке Гнида и за-причитал:
— А что, Сергей Борисович, вы вот
опять за заведующего остались, замещаете, да. Наверное, значить… я вот с вами
теперь должен говорить. А разговор неприятный…
— Не томите, Владимир Григорьевич.
— Вот, значить, ходят слухи по
больнице, что у вас в отделении завелись таинственные вымогатели. С больных
взятки требуют, вознаграждения вымогают. Нам, между прочим, зарплату платит
страна, значить. Мы не частная лавочка. Мы — государственное учреждение
здравоохранения. Какие могут быть вознаграждения?
Сижу, покуриваю. Думаю: «Складно
поет. Ария опоздала лет на пять, все драматически изменилось, не смешно. Про
зарплату вообще не смешно… Если и сунет кто раз в неделю — не хватает все
равно. А на нас, значить, уже стучат вовсю. Потеряли, видать, бдительность…
Собинов и вправду гнида».
Кожевников пожал плечами, заглянул
под столы, открыл и закрыл дверки тумбочек, нарочито хлопая. Выпрямился и
сказал:
— Нет тут пока никаких таинственных
вымогателей, Владимир Григорьевич. Увидим — позовем вас на поимку.
И отвернулся.
Собинов состроил плаксивую гримасу,
побрел к выходу. Уже открыл дверь, вышел, обернулся и злобно прошипел:
— Что вы это здесь все курите и
курите!
— «Сamel», — сказал я без эмоций. —
«Верблюд».
— Верблюд? — донеслось уже из-за двери.
Собинов двинулся вниз по лестнице. Наверное, принял верблюда на свой счет.
Обиделся.
Похоже, идет сверху вниз по этажам
с одной и той же речью. Ищет таинственных вымогателей. Гнида.
ВРАЧЕБНАЯ ЭЛИТА
Заведующий неврологией Владимир
Николаевич Снегирь попросил двух своих ординаторов, Вадима Эдуардовича
Помяловского и Льва Марковича Когана, прекратить ругаться матерно, даже при
закрытых дверях.
— Друзья мои! Мы же! Все же!
Неврологи! Врачебная элита!
И предложил в качестве штрафа
двадцать копеек за слово.
По достижении круглой суммы
предполагалось вместе выпить пива.
— Ну, это без меня, — Коган дернул
плечом. — Я интеллигент в третьем поколении.
— Ты, Лева, интеллигент в
двенадцатом колене, которое потеряли, — сказал Помяловский, — на память одного
тебя оставили.
Как всякий нормальный поляк,
Помяловский был антисемитом. Что ничуть не мешало дружбе с Коганом.
Коган был вообще крайне ленив.
Когда в ординаторскую проводили телефон, Лева потребовал поставить аппарат ему
на стол. Ему было лень вставать и идти хоть к телефону, хоть куда, даже лишний
метр. Через неделю беспрестанные звонки доконали Леву и отвечать он стал
стандартно и молодецки: «База торпедных катеров! Телефонист Коган!».
Рано или поздно это должно было
произойти. Позвонили из горздрава. Лева, не дослушав обращения, ответил, как
привык. К концу дня был вызван к главврачу. После беседы стоял у штрафной
копилки, выгребал из карманов монетки и сбрасывал вовнутрь, не спеша.
— Что, Лева, пива захотел? —
спросил Снегирь. — Там еще толком не набралось.
— Нет, речь хочу произнести. На два
рубля и сорок копеек.
ВЗГЛЯД СО СТОРОНЫ
Тесть повадился забирать у меня
машину на время дежурства, объяснял разумно: чем ей стоять больше суток за больничным
забором, вон сколько дел можно. А я тебя потом заберу,
завтра, звони, приеду.
Приехал как-то без уговора раньше,
болтает, болтается по отделению, все его уже там знают.
Я — по коридору, к ординаторской.
Говорю: привет, заканчиваю, подожди.
А навстречу нам с тестем больной
мой, плановая опухоль. Видать, родня приезжала, навезли жратвы полную сумку.
Торчат колбаса, банка сметаны трехлитровая, бутылочка тоже контурирует.
Я ему с возможной строгостью:
— Ты это, не наедайся. Завтра день серьезный,
лучше налегке.
Он мне, не останавливаясь:
— Не ссы, доктор! Все будет хорошо!
Оборачиваюсь — тесть ржет. Ну,
говорит, сынок, молодец! Нашел себе работу, лучше не бывает! Зарабатываешь —
деньжищи! Бутылок — полный диван! Коллеги тебя — любят! Больные тебя — уважают!
ВОТ ПУЛЯ ПРОЛЕТЕЛА
Сержанта милиции привезли по всем
правилам: с мигалкой и конвоем из двух патрульных
машин. Сержант получил пулевое ранение — чего? Кто бы сразу догадался, чего.
Милиционер догонял преступника и кричал ему вслед, как полагается: «Стой,
стрелять буду». И не стрелял. А преступник остановился, повернулся и выстрелил.
Сержант поймал пулю в открытый рот.
Вова Рассказов скоренько произвел
исследования-обследования и понял, сильно удивившись, что пуля, оторвав кусочек
миндалины в глотке, прошла через шею насквозь — не задев ни-че-го! — и
вышла у затылка. Он ее нащупал под кожей. Маленький разрез, пульку на зажим,
два шва. Миндалину помазал зеленкой. Все!
До утра парня понаблюдали и
отпустили домой. Только тогда он осознал происшедшее. Уже в дверях сержант
выдохнул и сказал «спасибо» и «до свидания». А то все молчал со страху, что
убили. Думал, наверное, что все ему снится — на том свете.
ПАСХАЛЬНЫЙ ЛУБОК
Славик Рыбаков принял пациента,
ударенного бревном на лесопилке. Одним концом бревна мужик получил в пах,
другим — в лоб.
Дело было в Страстную Пятницу. Таз
оказался цел. Мочевой пузырь тоже. Огромный синячище, кожа во многих местах
лопнула. Славик зашил мелкие раны внизу живота, и рану побольше, на мошонке.
Подумал и покрасил уже серьезно опухшие яйца: одно — йодом, другое — зеленкой.
Записал в историю болезни все, что сделал, а на пластыре, держащем повязку на
голове, написал крупно: «Привет, Михеев! Христос воскрес!». Мужика покатили в
операционную на обработку вдавленного перелома лобной кости.
ПОПЫТКА К БЕГСТВУ
Мы не были сильно дружны. Хорошо,
ровно друг к другу относились. С уважением и приязнью.
Наконец, открыли детскую
нейрохирургию. И Валера Баринов стал ею заведовать. Он еще до того ушел в
ординатуру при большом профессоре. Там, наверное, и решился этот карьерный ход.
Важен был результат. Кто проиграл — не знаю. Дети выиграли.
Баринов звонит мне и говорит:
— Ты на открытии не был.
— Не был, — говорю, — дежурил.
Поздравляю.
— Заехал бы. Отделение покажу, и вообще,
поговорим.
— Ну, как-нибудь. По пути
куда-нибудь.
— Да нет, у меня серьезный
разговор. У меня ставка пустая. Потом, мне нужен дублер.
«Ах, ты, мама дорогая, — думаю. —
Вот это поворот».
Приехал. «Валерий Иванович в
операционной», — говорит медсестра. Я пошел по отделению, еще полупустому. На
стенах нарисованы мишки и зайчики. В коридорах и палатах столики и стульчики.
Коечки. Дети с мамками и без. На головах повязочки. Чувствую: все дурнее и
дурнее мне. Пошел к выходу, почти побежал.
Баринов звонит назавтра:
— Что ж ты не дождался?
— Спасибо, Валера, это не мое. Да я
и не педиатр.
Ну и наплел еще чего-то
невразумительного. Не то чтобы я был так сентиментален. Но жить еще планировал
без неврозов. На детях был шанс сломаться.
Вышел из отделения, спустился в
приемник. Мат-перемат, крики, вонь. Дом родной, дым отечества. А на душе —
покой.
ОКАЗЫВАЮ ПОМОЩЬ!
Витя Бобриков был не прочь
гульнуть. Любил рестораны. Как-то раз отправился с очередной подругой в кабак
«Центральный». Кабак полон, музыка, балдеж и гудеж. Витя сидел, ворковал со
спутницей, трогал ее за круглую коленку, еще и выпить толком не успел. Как
вдруг видит: поднимается за соседним столиком мужик, сдирает с водочной бутылки
пробку под названием «бескозырка» и начинает пить водку из горла. И синеет на
глазах, падает и натурально умирает. Причем почти мгновенно.
И Витя понимает в секунду, что та
самая пленочка под пробкой, известная знатокам и называемая «целка», легла
мужику в гортань на голосовые связки и мужик задохнулся. По-научному — «асфиксия».
И тут у Вити, поскольку он прежде
всего врач, а потом уже посетитель кабака, срабатывает рефлекс. Он хватает со
стола нож и начинает резать мужику горло, чтобы сделать дырку для доступа
воздуха, по-научному: «трахеостому».
Во-первых, что можно разрезать
ножом из столового прибора? Во-вторых, это только Витя понял суть событий,
поскольку солдат всегда солдат. А все остальные, особенно собутыльники мужика,
поняли, что Витя ни с того ни с сего хочет зарезать их товарища. И понеслось.
Витя отбивается ногами,
уворачивается, как может — но расковыривает-таки кожу, как-то добирается до
трахеи и с горем пополам ее вскрывает. Хрип, брызги, кровища. Мужик враз
начинает оживать, с хлюпаньем дышит дыркой в горле, розовеет. А Витю метелят
уже все желающие, причем всерьез. Девица Витина разумно исчезла, гулянка
кончилась.
Начался второй акт комедии.
Приехали две неотложные службы: одна в белом, другая в сером. Витя успел
прокричать доктору со «скорой» пару главных слов. И тот, слава богу, их
расслышал. Мужика под мигалкой покатили нормально дооперировать. А на Витю
надели наручники, посадили под другую мигалку и повезли туда, где приличный
советский человек должен побывать хотя бы раз. По дороге Вите наподдали и
менты, что было обиднее всего.
Третий акт начался по заведенному
порядку. Наручники сняли. Отобрали ремень и шнурки. Перешли к допросу. Майор
милиции в дежурной части, ночью — это не доцент с кафедры философии и не
нянечка в детском саду. Он совсем не сразу все понял. И тоже залепил Вите пару
затрещин. И только тогда, когда Витя попросил позвонить в реанимацию по номеру,
известному, как собственный день рождения, обстановка начала проясняться. Майор
охренел. Он понял, что перед ним — герой.
— Что ж ты, е-мое, ничего не
крикнул им всем? — спрашивал он участливо, подливая Вите водки.
— Что я им должен был кричать? —
вскидывал Витя совершенно уже заплывшую морду и стараясь не сморкаться явно
поломанным носом.
— Ну, типа: я врач, оказываю
помощь…
— Дурак ты, честное слово, — отмахнулся
Витя. — Спасибо, хоть ваши быстро приехали.
— А давай мы тебе благодарность на
работу напишем?
— Нет, только не это, — быстро
сказал Витя, представив, как пойдет его карьера, когда руководство узнает про
обстоятельства подвига. Итак, поди, «скоряк» уже раззвонил. — Будь человеком,
майор, дай команду, пусть меня домой свезут.
Спать Витя не лег. Еще затемно, к
открытию, пришел к бывшему однокурснику в поликлинику и взял больничный с
диагнозом «ОРЗ».
ЦАЦА И ЛЯЛЯ
Прислали двух интернов. Один был уже
свой, намозоливший глаза санитаром в приемнике. Доучился. Повысили в должности.
Подпустили к больным. Кличка Цаца прилипла к здоровенному, розовощекому,
ушастому, вечно по-дурацки улыбающемуся парню с незапамятных времен. Звать
Саша. Легкий дефект дикции — пришепетывает малость. Цаца и есть.
Собрат его, интеллигентный мальчик,
представился фамилией Лядов. Михеев сказал:
— Вот славно. Интерны, блин. Пара
гнедых: Цаца и Ляля.
Кожевников говорит:
— Ну, Цаца — знакомый субъект. Его
инструктировать не надо. А Вас, Ляля, надо инспектировать. Поэтому спрашиваю.
Врать не советую.
Ляля подобрался.
— Водку пьете?
— Не очень чтобы уж…
— С медсестрами заигрывать не
планируете? Вступать в неформальные отношения?
— Я вообще-то женат.
— Да? — Кожевников перевел взгляд на
пейзаж в окне. — Ну… Не знаю, сработаемся ли.
Ляля шумно вздыхает, вопросительно
смотрит по сторонам. Все молчат. Цаца начинает тихо ржать. Потом громче. И все,
за ним — громче и громче. И Ляля засмеялся с облегчением: прошел прописку,
приняли.
МЫ С ПРИЯТЕЛЕМ ВДВОЕМ
Что нас с Ильинским занесло к
Фролову в кабинет — я не знаю. И уже не вспомню. Может быть, какая-то волна
подняла меня с четвертого этажа и, прихватив Ильинского на пятом, занесла на шестой.
Может, мы сделали Фролову что-то хорошее или он нам. В общем, мы пришли чего-то
праздновать, только я не помню чего.
Ильинский был моим однокурсником,
причем совсем близким: он из девятнадцатой, а я из двадцатой группы. Плюс
бесчисленные гулянки в общих компаниях. Иногда с драками. Плюс мы были вместе в
стройотряде. Плюс мы проспали бок о бок тридцать ночей в военном лагере. Плюс
мы работали уже который год, разделенные полом или потолком: я на четвертом, а
он на пятом этаже.
А Боря Фролов заведовал на шестом
этаже гинекологией и был по сравнению с нами, голью перекатной, этаким арабским
шейхом. Все у него в кабинете было добротное, красивое: мебель, телевизор,
холодильник. И — в холодильнике.
Ильинский мне говорит:
— Смотри, я вот каждый день распахиваю
грудную клетку то слева, то справа. И ничего хорошего там найти не могу. А ты
лазишь в голову со всех сторон и тоже ничего стоящего не вытащил. А Борька из
одного места вон сколько себе уже натаскал и продолжает.
Я спросил без зависти:
— Боря, если у тебя здесь так
хорошо, то как у тебя дома?
Боря улыбнулся, достал и разлил.
Помню, пили что-то хорошее. И закусывали чем-то неплохим. И было нам весело. Мы
даже что-то пели. А в открытое окно дул теплый летний ветерок.
Вдруг за мной пришли, и я переместился
в операционную: удалять двух-этажную гематому. И думал: «Вот я тут парюсь, а
Ильинский с Борькой допивают ту красивую бутылку и открыли другую, тоже
красивую. Не гады ли?»
В коридоре оперблока я встретил
анестезиолога Лаврушина, он сказал, что Ильинский зовет меня в соседнюю
операционную. Я, удивляясь (минуту назад пил с Фроловым — и уже зовет), иду.
Ильинский мне с порога:
— А! Топай сюда, ты еще такого не
видал! Вот, накаркал — «ничего не достаю». Достаю, е-мое. Еще как. Борьке в
страшном сне не приснится!
— Ильинский, — говорю, — в
Борькином месте столько не поместится.
Да, это было нечто. Ильинский
доставал из грудной клетки отломки ребер, куски тряпок, какую-то кожу,
оказавшуюся разорванным кошельком, какие-то бумажки и сгустки чего-то
неопознаваемого. Все это складывали на приставной столик, где уже лежал кусок железной трубы. Коагулируя, прошивая и
прополаскивая, Ильинский рассказал мне историю, в которую верилось с трудом.
Мужик сидел в своем «Запоре» у закрытого шлагбаума железнодорожного переезда
и покуривал в открытое окно. Тут сзади
на него, стоячего, наехала какая-то грузовая хрень, подкинула «Запор»
вверх и швырнула на рельсы, через шлагбаум. Шлагбаум треснул, отломок вошел
мужику в грудь, как рыцар-ское копье, сбоку спереди и вышел сбоку сзади.
Приехала «скорая», потом сварщики
обрезали копье автогеном, а полуметровый кусок оставили в мужике. Эту
конструкцию привезли Ильинскому, починить. То, что было на мужике и в его
карманах, провалилось внутрь, и Ильинский это постепенно извлекал.
Я нашел Ильинского в его
ординаторской через час. Он подремывал, сидя на кушетке. Остатков Борькиных
деликатесов ни в нем, ни во мне как не бывало.
— Слышь, надо бы продолжить, —
вкрадчиво сказал я.
— Я там внутри десятку нашел. Почти
целую, краешек только оторван, — сказал Ильинский. — Послал санитара за
бутылочкой.
— Ну?
— Ни санитара, ни бутылочки. Как ты
думаешь, это не кощунство?
— Ты про десятку?
— Я про то, что санитар, похоже,
спер пузырь. У доктора!
Приводили себя в порядок спиртом из
перевязочной. Тем, кому не доводилось пробовать спирт, закупоренный пробкой из
красной резины, сообщаю, что пьется сносно. Слегка мешает ощущение, что
закусываешь велосипедной камерой.
Мужик выжил и выздоровел, даже
почти не нагноился.
ГЛАВНЫЙ ХИРУРГ
Все представлялось уродливой
пирамидой с неровными ступенями наверх. Были просто врачи, были утяжеленные
должностями — заведующие, были облеченные званиями кандидаты и доктора, были
врачи-чиновники. Больного всегда подстерегает опасность — не от болезни, так от
врача. Сидящие наверху редко были неопасными.
Почести разбирались верхними,
ответственность оставалась в первом этаже. Победили — хорошо, ура, это наша
победа. Не победили — очень плохо, коллега, это ваша ошибка. Крепких ребят с
первой категорией били больше всех, серьезных парней с высшей при следующей
аттестации нередко опускали до первой. Кандидатов втихаря журили на их
кафедрах, профессоров на дежурствах никто не видал. Чиновники были неприкасаемы
и ненаказуемы. Не могли же они наказывать сами себя.
Ответственным дежурантом по
хирургии нередко заступал главный хирург горздрава Любимов. Похоже, просто
чесались руки, подолгу лежавшие на письменном столе. В приемнике Любимов,
объясняя необходимость неотложной операции, заканчивал выступление с пафосом,
отточенным на множестве собраний.
— Оперировать будет главный хирург
городского отдела здравоохранения! Воздевал толстый палец и показывал на свою
грудь.
При этом хотелось увидеть на халате
ордена.
Анестезиолог Малыгин один раз не
выдержал и совершил врачебное преступление, которое подпадало под статью о
неоказании помощи. Вывел жену предполагаемой жертвы в коридор и тихо, но
отчетливо сказал:
— Тетка, забирай мужика с
манатками, и дуйте отсюда под горку. Там вон еще одна богадельня виднеется. Или
приезжайте завтра, под другую бригаду.
И еще наплел всякого про
переполненное отделение.
Потом, среди своих, говорил:
— Да просто пожалел.
По-человечески. А главное — не хотел стать подельником у этого мудака.
УХО ЛЕЙТЕНАНТА
Привезли двух гаишников, хоть сейчас
готовых к разжалованию. То есть абсолютно готовых. Два лейтенанта, сдав
дежурство, в форме, при погонах (так и хочется продолжить песней), при
табельном оружии, успели набраться так, что поняли: ногами не дойдут.
Остановили какого-то деда на «Москвиче», приказали развозить их по домам.
Перепуганный и вообще старый дед наехал передним колесом в открытый сточный
люк. «Москвич», говоря по-морскому, произвел «оверкиль», а попросту говоря —
перевернулся и пришел в негодность. В негодность пришел и дедов таз. А также
обе ключицы.
Лейтенант под номером один потерял
фуражку и полосатую палку, больше с ним ничего не случилось. Второму лейтенанту
разбитым боковым стеклом отрезало ухо. Остальные помятости были не в счет. А
ухо — да… Выглядело занятно. Висело на мочке. Ну, и — кровища…
Я сказал:
— Терпи, пацан. Отрезать ухо можно
одним движением, а пришить назад — сто одним.
Похоже, это я сказал сам себе.
Лейтенант был пьян намертво. И ведь пришил я ухо, черт возьми! Наркоза не
потребовалось, держали два студента.
Приехал бледный, трезвый майор,
начальник этих забулдыг. Сулил златые горы, вечную любовь и прочие блага за
сокрытие факта опьянения. Во мне, непонятно с чего, взыграла социальная
справедливость. Я требовал гарантий для невинно пострадавшего деда, которого и
знать не знал. То есть полез в бутылку. Вдруг неподалеку вылез, как джинн из
бутылки, ответственный дежурант Собинов, всеобщий любимец, и мое участие в
комедии кончилось. Собинов с майором уединились.
Наутро лейтенант был еще никакой, а
ухо на перевязке мне понравилось. Оно было синим и сильно опухшим, но жило
вместе с лейтенантом. До снятия швов я его не видел, потому как перевязочная
сестра Ира дело свое знала и побеспокоила бы, ежели чего.
Я снял швы и подвел лейтенанта к
зеркалу: полюбоваться. Можно было вступить в торг с этим розовым пупсом, но он
отчего-то был мне неприятен.
А стал совсем невмоготу, когда
капризно сказал:
— Вот, торчит!
Ухо и впрямь сидело
перпендикулярно.
— Знаешь, офицер, — сказал я, — похоже,
карьера твоя не закончилась. Хотя я бы ее приостановил. Минимум — на годик.
Исправительных работ. Например, санитаром в наш приемник. Тебе повезло, будешь
служить дальше, милостыню просить на дорогах. Фуражка тебе на глаза сползать
больше не будет. А дослужишься до полковника — папахой прижмешь!
БОРЬКА, УХО И ЦИРК
Ухо мента (помните — «спинка
минтая»?) было по сравнению с ухом Борьки Драгунского — утренник в детском
саду.
Борька, инженер чего-то по диплому,
работал коммерческим директором в цирке. Все время ездил, доставал, продавал,
перепродавал, жил неплохо и насыщенно. И доездился. Кто-то въехал в правый бок
автомобиля, где Борька рядом с водителем дремал. Правую половину лица Борьке
смяло, а ухо треснуло. Есть такое точное, хоть и трудно произносимое слово:
«размозжение».
Кожевников потерял меня в
приемнике. Догадался, что я чем-то серьезным занят, когда выяснилось, что малая
операционная заблокирована насовсем. Скопилась очередь. У меня вовсю шли
занятия в кружке кройки и шитья. Борька уже и не вскрикивал, так — поскуливал.
По-настоящему обезболить было не во что. Дать наркоз было некому и негде: во
всех операционных шло и ехало.
Кожевников вошел, заглянул мне
через плечо, присвистнул, ничего не сказал, оценил. Потом вернулся и спросил:
— Мужик, что ты с ухом сделал?
— Расчесал, — прошептал Борька и
прикрыл глаза.
Вопреки обыкновению, прижившееся
ухо не сморщилось, а стало больше и почему-то мягче. Борька и до этого не был
красавцем. Он был не в обиде. Сказал: «Ювелирная работа!», выставил на стол две
бутылки хорошего коньяка и выписался.
Через год мне страшно захотелось в
цирк. Я звонил, отыскивая вечно отсутствующего коммерческого директора.
Договорился, жду. Навстречу по коридору двигался одноухий силуэт. Я вытребовал
у Борьки контрамарки в директор-скую ложу.
— Зачем тебе? — спросил Борька.
— Не знаю, — сказал я. — Никогда не
сидел в ложе.
— Да нет, — сощурился Борька, —
зачем тебе в цирк? После твоей-то работы? Лучше пойдем, посидим где-нибудь
приятно.
— И это тоже, — пообещал я. Уже
повсюду появлялись всякие частные кафе.
С моим маленьким еще сынишкой сидел
я в ложе по центру. Оркестр, клоуны, акробаты, прочий праздник. Конюшней несет.
Красота. Ребенок в восторге все толкал меня в бок:
— Смотри, папа!
Я засыпал напропалую, видимо, впал
в запредельное торможение.
Выпустили номер: ослик с
привязанной на спину доской-постаментом, пробегал под тумбами, на которых
стояли козлики, три штуки. Ослик довозил козлика до тумбы на своей спине, на
тумбе козлики менялись, смешно прыгая. Ослик вез следующего до тумбы.
Дрессировщица была одета вольно, не по годам.
Тут сын опять меня толкнул в бок:
— Смотри, папа, как они интересно
придумали!
— Ничего интересного, — сказал я, —
все, как в жизни. Козлы ездят на ослах.
И опять задремал.
ЧЕТНЫЕ И НЕЧЕТНЫЕ
Мы остались на все и про все
втроем. На отделение в шестьдесят коек, поликлинику и дежурства. Хотя на
дежурства — вдвоем.
Заведующий ушел в отпуск. Михеев —
в полтора. В свой обычный плюс академический (он дописывал диссертацию). Петр
поехал собирать клюкву, и там его укусила змея. Теперь он лежал дома с ногой
толщиной в две обычные. Спасибо, что живой. Таня — невролог. Интерны не в счет.
Нам с Кожевниковым предстояло три
недели провести, как на курорте. Сергей мне говорит:
— Все очень просто. Тебе — левое крыло,
тридцать душ. Мне — правое, тоже тридцать. Каждому по интерну — для писанины.
Танька на подхвате. В поликлинику — тот, у кого время и возможность. Не
рассусоливать там. Оперировать — по очереди.
— Может, поликлинику прикроем на
время? — спрашиваю.
— Не дадут, развоняются. Эти
полставки нам не лишние. Это пустяки. Вот дежурства — это проблема.
— И как?
— Да так, — говорит Кожевников, —
ты какие числа любишь: четные или нечетные?
— Я люблю с нулями.
— Тогда твои четные.
И мы начали работать.
Ну, и ничего, не сдохли. И все
начали как-то успевать. И даже домой иногда попадали на полдня и на ночь. Я
оконфузился всего один раз. Пришел в пол-третьего дня. Поел, упал, уснул.
Просыпаюсь — семь. Иду варить себе кофе. Жена удивленно спрашивает, куда это я.
Говорю: мол, на работу, пора. Она мне: завтра и пойдешь. Это было семь вечера,
не утра. Просто лето, светло. Ну и устал немного.
Проходят три недели. Мы бодры и
свежи. Татьяна нам еще иногда готовит чего-то на ходу. Из овощей. Больные
выздоравливают. Ну, не все, но и не меньше, чем при полном штате.
К концу забега Кожевников мне
говорит:
— Падла! Ты обманул меня!
И говорит, не шутя. И смотрит
недобро.
—?
— В этом месяце тридцать один день.
У тебя были четные числа!
КАК БЫ ПОСЛЕСЛОВИЕ
Вот ведь — даже странно. Столько
лет уже.
Получается, что за шестнадцать лет
в Германии я видел много людей. И продолжаю. И ни о ком не хочется писать.
Странно.
Почти полтора года я болтался не у
дел, полгода из них учил язык. На самом деле — искал жилье, получал
водительское удостоверение, устраивал ребенка по школам. Короче, занимался
всякой чушью.
Сменил три места бесплатной
практики. Год работал в реабилитации. Полтора года трудился в частной
ортопедической амбулатории, почти задаром. За очень малые деньги. При этом еще
ездил взад-вперед, и каждый день: туда сто и назад столько же.
Потом у нас родился второй. И жизнь
обрела еще один смысл.
Потом я нашел место в
нейрохирургии. Вернее, оно меня нашло. Ушла баба в декретный отпуск и вовремя
не вернулась. Профессор мне говорит:
— Контракт у вас всего на год.
Испытательный срок — полгода. С микроскопом работали?
— Нет, — говорю, — близко не видал.
Хотя мог бы соврать: гранаты, мол,
не той системы.
— Так, — говорит профессор, — если
за три месяца не подружитесь с микроскопом, то попрощаемся.
— Понятно, — говорю.
Подружился. С микроскопом, не с
профессором. Попрощались много позже.
Продлили контракт на два года,
потом — до экзамена. Потом я сдал экзамен и получил в клинике бессрочный
контракт. Вдобавок стал как бы европейским специалистом. То есть теоретически
мог уехать дальше и работать не с Петером и Йоханнесом, а с Пьером и Жаном. Или
Педро и Хуаном. Ну, и лечить не Шмидтов, а Гомесов. Это, конечно, вряд ли. Но
возможность внушала оптимизм.
Прошло несколько лет, не замеченных
в пылу борьбы. И я понял, что больница — это больница. И начинается та же самая
«ебенда», что и в Сибирске, только не смешная и без любви. Вдобавок мне опять
перестало хватать денег.
И я ушел, гордо выпятив живот. И
теперь, толстый и на вид спокойный, я продаю свои немалые способности в частной
клинике за приличные деньги. И не знаю, будет ли всему этому конец. Впрочем —
знаю, что будет. И даже знаю, какой.
C. 125
* Ebenda — здесь же, тут же (нем.)
** Krankenhaus — больница (нем.). Составлено из слов Krank — «больной» и
haus — «дом».
C. 130
* Mea culpa — моя вина (лат. )