Рассказы
Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2015
Об
авторе | Михаил
Павлович Тяжев родился в 1974 году в городе
Горьком. Вырос в интернате, учился в школе-интернате. В 1998 году окончил
Нижегородское театральное училище, работал актером в детском театре «Вера» в Нижнем
Новгороде. В 2015 году оканчивает Литературный институт. Параллельно снимается
в кино.
Публиковал
прозу в журналах «Новый мир», «Октябрь». В «Знамени» был напечатан цикл
рассказов «Воспоминание из юности» (2014, № 7). Живет в Москве.
ХОЧЕШЬ, Я СТАНЦУЮ
Где-то я подхватил простуду. Но работы в театре много, и я перенес ее на ногах, а потом началось: температура, жар и, в конце концов, бред. Ночью просыпался, как в горячей ванне, лежал с открытыми глазами и думал: вот еще секунда — и умру, и потом снова окунался в какой-то полусон и видел старуху в синем халате, она мыла пол и скребла его ножиком, ругаясь, что плюют жвачку. «Откуда это? — думал я на следующий день. — Откуда эта старуха, неужели смерть выглядит так?»
Я пил таблетки, малину с чаем, дышал над картофелем — ничего не помогало. Сестра вызвала «скорую», и меня отвезли в пульмонологическое отделение. Как говорится, доходился — воспаление легких.
После уколов как-то сразу полегчало. Я начал подниматься и подолгу задерживаться у окна. Наступала осень. Дождило. Окно выходило во двор, и там каждое утро провозили тележку с покойником. Часто из-под простыни выпадала наружу рука, как бы прощаясь со всем этим миром.
Напротив пульмонологического отделения — гематологическое.
Чтобы как-то отвлечься, я читал детективы Форсайта. Однажды вечером в палате сказали, что наконец-то она вышла. Я прислушался, мужики говорили о какой-то девушке, которая, по-видимому, работает в соседнем отделении медсестрой.
— Он ее избил, поэтому и не ходила.
— Кто?
— Санитар, понятно. Ты видел, какой он бугай? Ему все равно, кого туда отвозить, живого или мертвого.
— Да нет, я слышал другое, у нее ребенок болел.
— Нет у нее детей.
— Как это нет, ей лет двадцать пять, уже давно пора.
— Сейчас по-другому, никто особо не торопится.
— Ладно, хватит трепаться. У нее синяк был, вот она и не ходила.
— Точно?
— Точнее не бывает.
— Значит, этот ее.
— Нет, сказали, что сама упала, когда толкала тележку. Оступилась и глазом об ручку.
— Хорошо, хоть глаз цел.
— Ничего, теперь снова на нее смотреть будем, а то выть хочется — тоска.
— А чего она сама толкала, бугай же приходит?
— Значит, теперь не приходит. Отставку получил.
Мне захотелось увидеть ее. В моей голове рисовались картинки: бугай, как Харон, перетаскивающий тела из одного мира в другой, и медсестра, помогающая эти тела спасти. К утру я забыл о ней. Так прошло несколько дней, я совсем оправился, меня навещали ребята из театра, мы говорили о новой постановке — «Орфей спускается в ад» Теннесси Уильямса. Тут появилась медсестра и спросила, кто поможет ей загрузить старуху. Ребята отказались, кто-то боялся мертвецов, кому-то нужно было уходить, — поднялся я.
Она повела меня в палату. Я шел за ней и думал: вот она, значит, какая. А какая она — непонятно. А если сразу описать внешность, то можно сказать одно: что-то она грустная.
— Сюда, — вошла она в палату.
Женщины сидели на кроватях в домашних халатах. Работал телевизор, никто его не смотрел. Старуха лежала в синем халате с отвисшей челюстью. Я стал у изголовья. Медсестра втолкнула в палату тележку.
— Что делать? — спросил я.
— Завяжите ей рот.
— А как?
— Полотенцем.
Я поискал полотенце.
— Оно на тумбочке.
Я смотал его и завязал рот старухе, медсестра в это время связала ей руки на груди.
— Теперь держите концы простыни и на счет «раз-два» перекидываем на каталку.
Женщины в палате безмолвно наблюдали за нами.
— Раз-два! — скомандовала она, и мы переложили старуху. Она укрыла ее второй простыней и повезла.
— Давайте, я вам помогу.
Перед лифтом я оставил ее, чтобы накинуть куртку и переобуться. Затем ухватился за ручки и втолкнул тележку в лифт.
— Не довезете сами? — спросила она меня.
Я ответил, что довезу, и вспомнил недавний разговор в нашей палате о ее размолвке с бугаем.
Она ушла, все так же думая о чем-то.
Я толкал тележку перед собой и посмотрел наверх, на окно, из которого смотрел вниз. Оно было пусто.
Дорожка блестела от мокрых листьев. Я позвонил в звонок. Дверь открыл бугай.
— Привез, забирайте.
Он разглядывал меня. Спросил:
— Сигарета есть?
— Не курю.
— Кто не курит и не пьет — тот здоровеньким помрет! Откуда везешь?
— Из пульмонологического.
— Значит, она теперь тебя запрягла?
— В смысле?
— Смотри, не ошибись!
— Не ошибусь.
— Тогда — welcome! — и он раскрыл шире дверь, надавив на нее спиной.
— Нет уж, — сказал я ему, — давай сам. — И ушел.
Я застал медсестру в комнате, она пила чай.
— Я отвез.
— Спасибо. Может быть, тоже чаю хотите? Как вас зовут?
— Андрей.
— Меня Женя. Когда вас выписывают?
— Завтра.
— Так быстро?
— Да, нужно работать.
— А где вы работаете?
— В театре. Я актер.
— Как интересно. Я когда-то тоже мечтала, поступала даже в ГИТИС.
— Не получилось?
— Нет.
— Ладно, пойду я.
— Как хотите.
Я ушел, а в палате все думал о ней, и мне она нравилась. Завтра, решил я, обязательно приглашу ее на спектакль.
А утром не застал, она уже сменилась. А спрашивать — не хотелось.
Конечно, я забыл о ней. И вспомнил лишь на мальчишнике. Друг женился и устроил себе прощальную, как он выразился, вечеринку. На шесте крутилась девушка. Затем вышла еще одна, и потом она. Я узнал Женю.
— Слушайте, а если я закажу себе приватный танец, ничего?
— О, — обрадовался жених, — наконец-то, а то все скромники, даже стыдно на вас смотреть. Заказывай, что хочешь, я плачу!
— Да нет, деньги у меня есть.
Я заказал Женю. Сидел в кабинке. Штора волновалась от того, что в коридоре ходили и хлопали дверью. Вошла она.
— Привет, — сказал я ей, — садись.
Она села.
— Ты не помнишь меня? Года два назад я лежал в больнице, а ты попросила помочь выкатить старуху. Меня Андрей зовут.
Она молчала.
— Не бойся, мне не нужно, чтобы ты тут выдрючивалась. Я просто поговорить. Думал о тебе.
— Что же не нашел время зайти?
— Работа.
— И у меня работа. Давай, я станцую.
— Я не хочу.
— Тогда что же, так просто? Ты же платишь, или тебе все равно?
И вдруг мне показалось, что я ошибся, что это не она.
— Тебя ведь Женя зовут?
— Ингрид.
— Я понимаю, это сценическое имя.
— Нет, это мое настоящее.
— Значит, ты не Женя?
— Нет.
— И ты не работала медсестрой?
Она смотрела на меня безучастно, глаза ее не выражали ничего.
— Как же так? — сказал я.
— Хочешь, я станцую? — повторила она.
— Танцуй кому-нибудь другому, мне не нужно.
— Как знаешь.
Я выложил деньги перед ней, сказал: «Забирай!». Она ушла, а я остался сидеть. Потом вернулся за стол к своим друзьям, они подшучивали надо мной, что я так долго. Один сказал:
— Я видел, он взял Женю. А с ней не ошибешься.
СНИКЕРСЫ
«Снова дождь льет, — говорю я ей, — а что делать?.. Невозможно предугадать погоду. Причина в потеплении: тают льды в Арктике, защитный слой Земли в дырах…»
И постепенно разговор наш сводится к ботинкам, которые я купил в поза-прошлом году и так ни разу и не надел.
— Лето почти сразу переходит в дождливую осень, — продолжаю я свой рассказ, — туфли не наденешь, можно их испортить, поэтому ждешь сухости. А там, глядишь, и снег пошел. Правда, он быстро тает. Потом заморозки, лед и снег, и снова оттепель, снова заморозки, и так до самого Нового года. А там русская зима, и снег лежит до апреля. После снова слякоть, лужи и грязь. И вот, кажется, сейчас… сейчас ты раскроешь коробку и вынешь их, но весна сменяется летом, и уже не до них, — целыми днями изнываешь от жары, таскаешься в каких-то шортах и сланцах, киснешь на озере или речке. А там и август, а потом и осень, и снова слякоть… Так что лежат они у меня в коробке с тех самых пор, как купил. Без дела, бессмысленно лежат.
— Тогда зачем покупал? — спрашивает она.
— Детство сиротское, — усмехаюсь я, — с обувкой тяжело было. Я же в школе-интернате учился, с понедельника по пятницу в школе, а субботу и воскресенье дома. Там, если у тебя хорошие кроссовки или туфли, с тобой разговаривают девочки. На дискотеке ты главный объект внимания. Часто одалживаешь их другу, чтобы он мог станцевать медленный танец с девушкой. Ночью кроссовки лучше держать в шкафчике под замком, так, чтобы не стащили. Когда у меня их украли, пришлось придумывать, что я забыл их в раздевалке, так продолжалось две недели, отец стал коситься на меня.
Когда врать уже было невмоготу и я не знал, что делать, то увидел в кустах у котлована пьяного, как мне показалось, мужика. Котлован вырыли, чтобы строить онкоцентр, но Союз развалился, и теперь там озеро и каждый день ребята ловят ротанов. На мужике были кроссовки, точно такие же, какие были у меня. Я прошел мимо, вернулся и стоял в раздумье. Мужик был небольшого роста, какой-то весь компактный, но главное, мой взгляд был прикован к этим синим с белыми полосками кроссовкам. Я осмотрелся и нырнул за кусты ивняка. Приставил ногу к его кроссовкам — в самый раз, как будто мои. Я даже подумал, что этот мужик забрался к нам в школу и спер их у меня. Я сел напротив и подергал его за плечо. Он спал мертвецки, от него пахло водкой. И тогда я взялся за ногу и стянул один, смотрю на мужика, он спит, слюни только пускает, берусь за пятку и стягиваю второй, — он не шелохнется, тогда я прячу их в портфель и бегу вниз к озеру, чтобы подняться с другой стороны. Сердце стучит, чудится: проснется он, увидит мою спину и окликнет: «Эй, парень!..».
Пришел домой и первым делом показал отцу, вот они, при мне, и ничего с ними не случилось. Надеваю их, они широковаты, но ничего, главное, теперь у меня есть мои-не-мои кроссовки. Вышел в них на улицу.
Вечером вернулся домой и застал на кухне того мужика. Он сидел с отцом — они выпивали. «Все, — подумал я, — попался, теперь мне не сдобровать». Я быстро снял кроссовки и закинул их в угол. Отец окликнул, чтобы я шел к ним познакомиться с дядей Виталей. Он военный летчик. Я медлил… мне так и чудилось, что отец сейчас скажет: «Подавай-ка, сын, сюда то, что ты украл у человека».
— Это сын мой, — показал на меня отец, — поет он хорошо, особенно звонко получается «День Победы».
Летчик достал из кармана и протянул мне два шоколадных батончика.
— Это сникерсы.
— Сникерсы, — повторил я.
— Бери, это очень вкусно. За границей их все едят.
Я заметил, что он прятал под табуретку свои ноги в каких-то по-детски салатовых носках.
«Все, теперь я попался», — подумал я. Меня не страшил гнев отца, скорее страшило прослыть вором и подлецом в его глазах. Нужно было убрать кроссовки из прихожей, но как это сделать? Прихожая так расположена, что нужно обязательно пройти мимо кухни, и их не спрячешь. И тут меня осенило: нужно взять ведро и сказать, что надо подтереть пол, а потом улучить момент и сунуть их в воду, и пройти с ведром в свою комнату. А там я уже мог не бояться.
Я так и сделал.
— Мишка, — нахваливал меня отец, — весь в мать-покойницу. Чистюля она была до ужаса. Бывало, такую истерику устроит, почему это я в ботинках в зал прошел, что просто разводись. Этот такой же. Молодец, Мишка! Только не забывай все же, что ты мужик. Поменьше там тряпкой.
Он надкусил плавленый сырок и отломил угол батона, летчик поймал на дне двухлитровой банки малосольный огурец. Они выпили и стали неспешно разговаривать.
Я тер пол в прихожей и искал случая осуществить свой план. Летчик прошел в туалет, носки в районе больших пальцев были у него порваны; отец раскрыл окно и закурил. Свежий ветер ворвался в комнату, за окном стемнело. Я уже был готов опустить кроссовки в воду, как зашумел бачок и из туалета вышел летчик. Он подошел к окну и тоже закурил. Теперь отец прошел в прихожую, он поставил стул, встал на него и открыл дверцу антресоли.
— Чего ты не моешь? — сказал он мне. — Вот там еще подотри. И жвачку свою соскреби.
Он достал банку с рыжим лечо, убрал стул и пошел на кухню. Я ждал, когда можно будет провернуть мою идеальную, как мне казалось, операцию.
Летчик рассказывал, как катапультировался и упал в болото. Поисковики выбились из сил, пока искали его, сам он не мог позвать на помощь, потому как вода попадала в горло, а руки были запутаны в стропах.
Вдруг он резко переменил тон и сказал, что у него недавно погиб друг, Гильмуллин.
— Нашли от него кисть в перчатке. Рычаг держала.
Я представил себе летчика, который упал в болото, тонет. Поисковики ищут его, а он рядом и не может отозваться. Мне стало стыдно за свой поступок. Как укор, кроссовки чернели подошвами в углу.
Потом отец позвал меня ужинать. Он пожарил яичницу с колбасой, как я люблю. Я убрал ведро, вымыл руки и сел есть. Кроссовки я так и не перенес.
Отец рассказывал летчику, что служил на границе с Монголией и охранял цистерны с топливом, вкопанные в землю.
— У нас столько всего припрятано, — говорил он загадочно, — и армия наша всех сильней.
— Ты об этом никому ни-ни. Военная тайна, — сказал летчик.
— Да это все знают. Сколько у нас тушенки во льдах. Мне один рассказывал, идет он по Северному полюсу, проваливается под снег, а там склад продуктов, чего там только нет, и мясо и тушенка. Я у него одну банку купил.
Потом они у меня проверяли дневник. Летчик очень расстроился, когда напротив графы «математика» увидел тройку.
— Если ты не будешь знать математику, то махом уйдешь в пикирование, — сказал он мне. — Тангаж, брат, тонкая штука. Вот так, — показал он, приподняв ладонь кверху, — ты кабрируешь, а так, — опустил чуть ладонь вниз, — пикируешь. А надо, чтобы самолет летел прямо.
Я убрал сковородку в раковину и съел шоколадку. (Не удержался, а ведь так хотел принести ее в школу.) Она показалась мне слишком сладкой, но вкусной. Подперев рукой щеку, я слушал взрослых и думал, что завтра будет воскресенье, и мы с ребятами пойдем в кинотеатр «Юность» на «Зорро». На первый, утренний сеанс. Когда фильм будет заканчиваться, я выйду и спрячусь в туалете, чтобы потом, когда начнут запускать на следующий сеанс, смешаться с толпой и еще раз пойти в кино.
Тот фильм я смотрел много раз. Я помню это ощущение, когда на тебя несутся конники и пыль от копыт поднимается к небу, а потом вдруг всадники начинают говорить утрированными голосами дублеров.
Второй батончик я оставил на завтра. Отец теперь жаловался, что ему не дают в таксопарке новую машину и приходится безвылазно чинить старую. Дядя Виталя говорил, что у них так же. Под столом лежали три бутылки пшеничной. Я думал, что скоро лето и я поеду в пионерлагерь. Девятиэтажный дом за окном как-то сине-розово темнел. Я засыпал и не мог до конца опуститься на самое дно сна, мне все казалось, что я чего-то не сделал, что-то очень важное. И я силился припомнить и не мог вспомнить. Потом меня кто-то поднял и на руках перенес на кровать.
А утром пораньше я стал собираться — кроссовок не было. Как же так, думал я, — вчера были, а сегодня их нет. Поискал еще раз — нигде их нет.
— Ты чего все ищешь? — сидел на кухне и курил отец.
— Кроссовки не могу найти. В кино идти надо, а их нет.
— Может, засунул куда? Или в школе забыл?
— А дядя Виталя, — сказал я робко, — не мог их надеть?
— Дядя Виталя? — удивился отец, — ему-то зачем? Он в своих пришел. Мужик он хороший — хорошо платит, вез я его из аэропорта…
Мне пришлось идти в старых ботинках. В небе плыл похожий на иголку с белой ниткой истребитель. Я подумал, что это, наверное, дядя Виталя. И на нем сейчас кроссовки. В кармане у меня был сникерс. Я раскрыл его и съел.
— Так куда же они делись? — спросила она меня.
— Не знаю, до сих пор не знаю — это осталось для меня загадкой. Отец со многими, кого возил, выпивал. Он был добрый человек. В то лето, когда я уехал в пионерлагерь, его убили в очереди, когда он стоял за водкой.
— А отцу ты сказал, что у тебя нет кроссовок?
— Не успел, честно — не успел. Правда, через год
примерно заходил какой-то мужчина. Бабушка сказала, что он пришел, спрашивал
отца. Сидел на кухне. А когда ушел, она обнаружила, что он забыл сверток. Я
долго не решался его раскрыть, бабушка прятала его, может, человек еще вернется
за ним. И только спустя месяц я развернул его, а там кроссовки. Американские.
Настоящие, лучше тех, которые были.
СВЯТОЧНЫЙ РАССКАЗ
Зима в Нижнем Новгороде была теплая. А перед самым Новым годом выпал снег. На площади ставили искусственную елку. Мария Павловна Анкудинова — ей восемьдесят два — сидела у окна, мимо которого проезжала строительная техника. Несколько раз бульдозерист корежил штакетник ее палисадника. Старуха ничего на это не говорила, она просто сидела у окна. Барак подлежал сносу, все выехали, она одна осталась.
Начальники стройки в белых касках мельтешили под окнами, они были недовольны тем, что все жильцы уже давно покинули свой дом, а эта старуха все противится. «Двухкомнатную квартиру ей обещали, — думал юрист строительной компании, молодой, после университета, малый. Его тонкие усики придавали лицу интеллигентность, — а она ни в какую, старая колода!». «Снести дом — сжечь к чертовой матери! — ругался про себя подрядчик, полноватый, с мелкими, как у хорька, глазками. — Вон на Покровской тоже артачились, а как заполыхало, сразу же съехали». «Выбросишь ее из дома, — думал кашляющий, с бледными губами, главный инженер, — потом суды, у нас и так полно нарушений. Да и нельзя. Юрист говорит, она вдова какого-то заслуженного летчика-испытателя».
Рабочие украсили голую березу пластиковыми бутылками, сношенными башмаками, рваными носками и зазывали друг друга посмотреть, и смеялись.
Анкудинова никак не могла никуда съехать, она ждала сына. Боялась: если сын вернется, то не сможет отыскать ее. Он больше десяти лет назад уехал на заработки, куда-то на Север, и за все время так ни разу и не объявился. Иногда он давал о себе знать: просил выслать ему по такому-то адресу денег. Старуха их слала, прибавляя к ним посылки с домашним вареньем и шерстяные носки, она помнила, что Лешенька часто простужается. И хотя сердобольные соседи указывали ей, что адрес на письме — это никакой не Север, а поселок в их области, километров двести отсюда, она все равно не верила. Не могла поверить, ведь сынок ее, такой желанненький, родившийся, когда им с мужем уже было за сорок, до сих пор оставался для нее тем маленьким Лешкой, которого она баловала, в котором не чаяла души.
Быков, он уже получил квартиру, знавший хорошо выпивоху Лешеньку, недавно сгонял в тот поселок и нашел Алексея Иваныча в майке и трусах, рядом с какой-то пьяной женщиной.
— Ты чего же мать-то забыл, дурак ты ненормальный?! — налетел на него Быков.
— А чего ей будет? — отмахивался Алексей Иванович.
— Как чего? Она верит, что ты работаешь, ведешь человеческий образ жизни.
— А у меня что, не человеческий? Чего пристал? Отстань! Приеду я, приеду.
— Смотри не опоздай. Дом наш ломают. Мне вот квартиру дали и вам дадут. А то мать твоя умрет — совсем без жилья останешься. Бомжевать будешь.
— Чего, квартиры, значит, дают? — заинтересовался Лешенька. — Ты скажи матери, я заскочу к ней на праздники.
Анкудинова ждала его на Новый год, наготовила салатов, холодца из коровьей головы, нажарила картошки с грибами и сметаной и вынула из погреба пыльную, еще советского производства, с ржаным полем на этикетке, бутылку водки.
По телевизору поздравлял президент страны. Куранты на Спасской башне били двенадцать. Старуха слушала его и глядела на военную шинель мужа. Раньше, после его смерти, она часто разговаривала с шинелью, теперь же — просто смотрела, без всяких воспоминаний, без всего.
Старуха была частью дома. Такой же, как и выцветший комод — приданое родителей мужа, или шифоньер фисташкового цвета, они покупали его в день полета Гагарина, или оловянный таз с помятым боком, в нем она мыла «свово Лешеньку», или потемневшие иконы, на одной из которых всадник красного цвета прокалывал копьем у ног лошади змея, на другой Никола Угодник, с худым, цвета желтка лицом, глядел прямо и сурово. Это были иконы ее деда. Были две фарфоровые статуэтки, одна изображала игривую девушку в шляпке, вторая мужчину в летных очках и шлеме. Анкудинова купила их с мужем в комиссионке. Она помнила тот день отчетливо. У мужа был отпуск, он в сером костюме и широком галстуке, с сигаретой в зубах и зачесанными назад волосами вел ее под руку в кинотеатр, кажется, на «Берегись автомобиля», и тут она увидела в большом стеклянном, во всю стену, окне две фигурки, они так ей понравились, что она упросила мужа их купить. Справа от комода стояли напольные часы, у них вместо гирек висели гильзы от авиационной пушки. За часами, ближе к проему на кухню, — отрывной календарь с советами по садоводству и огородничеству. Тут же плакат с Аллой Пугачевой, еще советского выпуска, она с пышными волосами и в бордовой пупырчатой куртке с поднятым воротником.
Прошло пять дней.
Старуха сидела, ожидая сына. Вынула гребень. Расстелила газетку, на которой в квадратиках и кружочках рекламировали средство по уходу за волосами, продажу квартир, лучшее средство по борьбе с грызунами, новогодние маски, средство от сглаза, с прискорбием извещали, что почетный работник пищевой промышленности Репа Аркадий Шломович скончался на сто десятом году жизни, просили выслать на номер телефона сто рублей, а им в ответ пришлют по почте Евангелие, которое обязательно принесет счастье, сообщали, что недавно был найден пудель каштанового цвета, «просьба поскорее забрать его, а то он ест много». Затем принесла таз с водой и начала расчесывать волосы.
Через час Анкудинова закончила, собрала аккуратно волосы в мешочек и убрала в нижний ящик комода. Она никогда не выбрасывала волосы, боялась сглаза и порчи. В комоде у нее много хранилось таких узелков. Все они были аккуратно проложены сухими апельсиновыми корками, от моли. Вдруг кто-то торкнулся в ее окно. Она глянула — мимо шли колядники в медвежьих, козлиных, лисьих масках и шкурах; девушки с венками поверх теплых шапок несли шесты со звездой, за ними тянулась толпа зевак.
На площади щелкали петарды, свистели, поднимаясь в
небо, ракеты, их маленькие точки разрывались где-то высоко и рассыпались в
большие огненные пальмы. Колядники пели:
Ныне
Бог явился в мире.
Бог
богов и Царь царей.
Не
в короне, не в порфире
Сей
небесный Иерей.
Слава
Рожденному!
В
бедные ясли вложенному.
Он
родился не в палатах
И
не в убранных домах.
Там
не видно было злата,
Где
лежал Он в пеленах.
Слава
Рожденному!
В
бедные ясли вложенному.
Одинокий женский голос выделялся среди них и тянул тонко: «Слава Рожденному! В бедные ясли вложенному».
Анкудинова легла спать, в углу мерцала лампадка слабым светом, отчего лик святого на иконе двигался и казался живым. Снова как будто кто-то постучался в окно, старуха приподнялась, на нее из окна смотрела козлиная морда.
— Чур тебя! — перекрестилась старуха.
Потом кто-то сильно забарабанил в дверь. Она накинула на плечи мужнин полушубок и вышла в коридор открывать. На пороге стоял ее сын. Худой, похожий на козла.
— Мать, чего как долго?
— Так я спать легла.
— Я, мать, замерз. Выпить есть?
Он оттолкнул ее и прошел по коридору в комнату. Откупорил бутылку, налил в кружку и выпил залпом.
— Говорят, квартиры дают. Ты, мать, правильно сделала, что меня ждала, а то бы они однокомнатную тебе дали. А нам нужно двухкомнатную, с пластиковыми окнами, и чтобы туалет с ванной был раздельно, — он хватал со стола руками и запихивал в рот, словно давно ничего не ел, — этаж лучше четвертый брать, вроде как не высоко, но и не низко. Как в тереме! «Тук-тук, кто в тереме живет? Я мышка-норушка. А ты кто? Я лягушка-квакушка. Пусти меня в теремок, будем вместе жить».
Старуха не узнавала сына. Он как будто был чужой.
— Все, мать, выкинем! — говорил он. — Купим новою мебель. В новую квартиру — новая мебель нужна. Я, мать, жизнь знаю, пожил, ты на меня понадейся, мы теперь охо-хо как заживем!
Он открывал дверцы шкафа, заглядывал в ящики комода.
— Все, мать, выкинем. Что это у тебя? Волосы? Зачем? Выкинем, мать, нечего моль копить. Я тебе шампунь куплю, волосы будут, как шелк. — Его мотнуло от выпитого, он стукнулся плечом о буфет, стекло треснуло и пошло лучами. — И этого битюга тоже выкинем, — сказал он.
Потом завалился спать.
Засыпая, он глядел на змея под ногами Георгия на красном коне, зевнул и сказал:
— А что, мать, если нам евроремонт забабахать, а?
Через час Анкудинова подперла дверь коромыслом и подпалила мужнину шинель.