Александра Михалева. Где вы, мои родные?.. Дневник остарбайтера
Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2015
Александра
Михалева.
Где вы, мои родные?.. Дневник остарбайтера. — М.:
АСТ, 2015.
Шура
Михалева родилась в Курске 27 июля 1924 года в семье типографского рабочего,
служившего в центральной областной газете «Курская правда». Хорошо училась, с
кем-то дружила, с кем-то ссорилась и собиралась поступать в Курский
педагогический. Кроме нее, в семье был еще любимый младший братик Миша.
Шурин дневник начинается в мирное
время (с середины июня 1939 года) в идиллически тихом Курске — городе, из
центра которого можно было пешком отправиться в лес по грибы. Выпускной вечер,
сочинение, дружба с двумя другими девочками («союз трех», или «триумвират»),
набеги на общественный сад, текущие девичьи сплетни о том, кто с кем дружит, —
вот поначалу его рутинные и бесхитростные сюжеты. О самом дневнике иногда
кокетливо говорится во втором лице, а о себе — и даже несколько раз о «союзе
трех» подружек — в лице третьем.
Примечательна запись от 22 июня
1939 года: «Ходила вечером с девочками за покупками на вечер. По дороге
поругалась с Ирой Демехиной. Поверь, мой милый
дневник, что виновата в этом Ира. Домой пришла поздно и стала драться с Милой».
Примечательна она тем, что тут
отчасти уже ощущается Шурин характер: мгновенная, вполоборота, заведенность на конфликт и потребность обвинить во всем
других — и никогда себя! Впрочем, тут говорит и так называемый переходный
возраст.
Вместе с тем поразительна и
замечательна сама по себе склонность пятнадцатилетней старшеклассницы к
фиксации окружающего — будь то природа или реакция сель-ских и городских
жителей на начало войны. Еще более пристально всматривается она внутрь себя,
предается — чаще всего мнительно и эмоционально, но зато с полным тщанием —
тому, что принято называть саморефлексией.
Война не пресекла ставшую уже
потребностью привычку вести дневник, но внесла в нее существенные поправки.
Кокетливому «разговору» на «ты» с дневником уже не остается места, между мирной
частью дневника и военной — страшный контраст.
Сама же война нагрянула так.
Хорошая, солнечная погода, Шура с подругами — на дне открытых дверей в Курском
пединституте, все шутят и веселятся, и вдруг — речь Молотова и его «Враг
будет разбит, победа будет за нами!».
А потом почти годичный в дневнике
перерыв — и мы не знаем, что тому причиной: то ли Шура не вела в это время
дневник, то ли уничтожила его, то ли потеряла.
Курск был взят немцами 3–4 ноября
1941 года, и эти долгие и страшные полгода под оккупацией оказались вне поля
зрения дневника. Своему сыну и внукам она рассказывала после войны как раз про
то, чего в дневнике практически нет*, — про оккупацию Курска немцами в 1941 году и
про тяжелую, холодную и голодную зиму 1941–1942-го. В доме у Михалевых жил
тогда немецкий офицер: часто собирались другие офицеры, устраивали попойки и
заставляли хозяйку дома за ними убирать. Однажды она отказалась — и в нее
выстрелили: след от пули, попавшей в старинную этажерку, показывали даже
внукам.
В Германию из Курска в 1942 году
угнали пять или шесть эшелонов — около десяти тысяч курян, в основном молодежь.
Шуру увезли в пятом из них.
Дневник возобновляется с 8 июня
1942 года, когда Михалева уже три дня как в эшелоне, уносящем ее, остовку, далеко на запад, на чужбину, в Германию.
Вот ее первая новая запись: «8
июня. Всю ночь ехали и рано утром были уже в Польше. На польских станциях
работают польские евреи. Молодые юноши и девушки, замеченные желтыми звездами
спереди и сзади. Русские пленные работают повсюду, и мы едем все дальше и
дальше от родины. Едем вот уже 3-й день. Получили всего около 1 кг хлеба, 1 раз
пили чай».
Тут собрана буквально вся — словно
эпическая — диспозиция на последующие три года: холокост, пленные, чужбина,
голод!
В записи от 11 июня — ее первый
контакт непосредственно с Германией и немцами. В той же записи — существенное
историческое свидетельство: «…Добровольно из нашей области отправился
целиком только 1-й эшелон. Остальные следующие эшелоны, а наш эшелон по счету
был 5-й — отправлены были насильно, по повесткам».
Интересно, что Михалева очень долго
не сообщает название города, куда ее привезли: мол — все равно, не имеет
значения. Тем не менее назовем его: Вальтерсхаузен (Waltershausen) —
небольшой городок в тюрингском округе Гота. Исторически он славился своими
ремесленниками — производителями элегантных кукол для детей, но не для этого
славного промысла сюда из разных стран Европы немцы согнали около шестисот
иностранных рабочих и военнопленных. Крупнейшей была фабрика «Аде», часто
фигурирующая на страницах дневника: на ней производились прочнотканевые
шланги.
А о продукции, производившейся на
заводе, в цехах которого, стоя у станка, посменно работала Шура и еще сто
пятьдесят дивчин из Киева, Курска и Сиверской, она
так ни разу и не обмолвилась!
Весь остаток июня и июль дневник
переполнен записями о тяжком труде, о дурном, прямо-таки издевательском
отношении немцев, о тоске по дому и по своим близким, о падении и деградации личности и об
озверении, которое здесь испытывают привезенные из Советского Союза рабы: «Мы
— сотни и тысячи молодых русских людей — рабы. Нас насильно оторвали от
матерей, и из родного, приветливого гнездышка перебросили в чужую страну,
погрузили на дно беспробудного недовольства, мрака, сна. Для нас нет ничего
ясного, все непонятно, все неизвестно. Мы должны работать, а про свои чувства
человеческие забыть. Забыть про книги, театры, кино, забыть про любовные
чувства молодых сердец…».
Но не менее тяготящими оказались и дрязги внутри самого контингента рабынь, в особенности между
«украинками» из Киева и «русскими» из Курска и Сиверской.
Шура долго приглядывается к себе и
другим. Постепенно завязываются контакты и с немцами, и с другими иностранцами,
в частности, с молодой литовкой Галей, иногда приносившей им картошку. В
отличие от остовок, многие иностранки жили в частном
секторе и располагали совершенно другим набором личных прав и свобод, поэтому
купить, а потом втридорога перепродать остовкам
что-то, что остовкам нужно, но не положено, не было
для них проблемой. Органической частью «интеграции» стали и первые набеги на
окрестные сады за яблоками и первые поднаймы к местным жителям на уборку
овощей.
Но что это? Уже
20 июля 1942 года — после сетований на то, что никому из курских не отвечают из
дома — такая запись: «Вчера — воскресенье посвятили прокалыванию
ушей. <…> Сегодня у всех болят уши. Девчата все кряхтят, даже плачут от
боли, когда начнут продергивать шелковую нитку».
В начале октября режимное
послабление выпало и остовкам. Если
раньше выходить в город разрешалось только тем, кто выполнял норму, строго по
воскресеньям, небольшими группами и чуть ли не в сопровождении охраны или
кого-то из заводских, то теперь выполняющим норму стало возможно выходить
гулять в город с благословения старосты комнаты, трижды в неделю и фактически
без сопровождения (4 октября 1942 года).
Это имело далеко идущие последствия
и буквально революционизировало сферу досуга остарбайтеров,
открыв их для контактов с немцами, пусть и не поощряемых, и с принудительными
рабочими других национальностей в городе и окрестностях. Причем со временем
возможность нанесения визитов оказалась еще и взаимной.
Весной 1943 года Шуру и ее подругу
Валю пригласил к себе немецкий рабочий — Фриц. После долгих разговоров и
расспросов, присматриваний и приглядываний
выяснилось, что он тайный коммунист. Он принес из другой комнаты радиоприемник,
установил его «на Москву», и обе остовки,
не веря ушам своим, услышали вдруг русскую песню.
Некоторой отдушиной для Шуры стала
и пропагандистская газетенка для остарбайтеров
«Труд»: она любила печатавшиеся в ней стихи, перечитывала их, глубоко
переживала. Но, пожалуй, самое большое удовольствие, которое стало теперь для
нее доступным, — это кино. Шура не пропускала буквально ни одной картины, о
каждой записывая несколько восторженных строк в свой дневник.
В начале 1943 года на фабрике «Аде»
стихийно образовалась своего рода «дискотека». Шуру Михалеву поначалу она тогда
только раздражала: сама она не танцевала, прическу себе не делала, а только
наблюдала и злилась на все, что видела, и на всех, кого видела. Примерно в это
время начинается круговерть ее дружб, переходящих во вражду, — с Тоней, Валей,
Таней… В мае того же года по воскресеньям «дискотека» была и у них на заводе,
в столовой. Собирались на нее все: и чехи, и французы, и поляки, и русские власовцы в немецкой военной форме, в конце года — и
итальянцы.
На новый 1944 год она записала: «Жизнь
в Германии продолжается, продолжаются мученья, переживания, оскорбления, унижения.
Вот уже 3-й год на чуждой стороне. Родина! Какая тоска по тебе! Хотя бы на
минутку увидеть свои родные места, свое такое, когда-то родное, близкое, а
теперь такое далекое, туманное», но теперь уже и она сама, как некогда
презираемые ею за это подруги, оказалась несвободной от сердечных
привязанностей.
Первым ее ухажером, встретившим в
ней первые лучики взаимности, стал поляк Юзеф, вторым был Водик,
тоже поляк, затем снова Юзеф, но уже чех, был еще чех Ярко (но это так — чтобы
позлить Юзефа). На Рождество накануне 1945 год Шура знакомится со своей самой
большой любовью — итальянцем Гуго, или Уго, сразившим ее своими музыкальностью
и обходительностью: по нему она тосковала после войны еще много лет, а может
быть, и всю жизнь.
Про каждого из них можно найти в
дневнике что-то примерно такое: «я точно знаю, что ему нравлюсь, я уверена, что
он уважает и любит меня и что он с большой радостью хотел бы дружить со мной».
Собственным переживаниям и переживаниям своих кавалеров, записанным под
диктовку собственного же воображения, посвящена добрая половина дневника. Что
убеждает нас в одном: как ни были тяжелы внешние условия подневольной жизни,
они бессильны перед силой юношеской влюбленности*.
В дневнике сосуществуют и сражаются
две могучие силы: всеубивающая история и
всепобеждающая молодость! В результате она вернулась из Германии еще и
полиглотом. Наряду с целыми страницами, написанными по-немецки, в дневнике
встречаются абзацы по-итальянски и фразы на польском и
чешском.
Такой же калейдоскоп — и в
отношениях с подругами и соседками по бараку. 1 июля 1944 года она записала в
дневнике: «Странное дело! Сколько в комнате девушек, но я ни с одной до сих
пор не подружилась. Всегда я одна». Точнее было бы сказать: дружила почти
со всеми — и почти со всеми перессорилась. Фраза, брошенная о Вале-переводчице,
с которой Шура хаживала к Фрицу слушать «Москву», объясняет многое: «Я ее
уважаю и ненавижу в одно и то же время».
Конечно, были — никуда не девались
— и огорчения от своего подневольного положения и его тягот. Побывало у них в
бараке и гестапо (в частности, 23 сентября 1944 года), чудом не ставшее
интересоваться содержанием Шуриного личного шкафчика, в котором были припрятаны
и тетради с дневником (у одного из поляков тогда дневник забрали). Найди
гестаповцы и ее дневник, Шуре бы не поздоровилось: ведь она вела его явно без
мысли о конспирации самих мыслей.
1945 год таил в себе другие
опасности: сокращение рабочего дня сопровождалось пропорциональным сокращением
норм питания. Кроме того — ощутимо участились бомбардировки
союзников: самая массированная состоялась в ночь на 6 февраля, что перекрыло
всему тому, что уцелело, пути снабжения и т.п. Через неделю закончился
последний уголь, и завод окончательно встал. Но «встало» и снабжение с
питанием, снова замаячил голод…
А 3 апреля появились американские
танкетки. Город, слава богу, сдался им без боя. И вчерашние рабы — они же
сегодняшние мародеры — тотчас же, не обращая внимания ни на немцев, ни на
американцев, рассыпались по городу в поисках немецкого пропитания и прочего
добра.
А у Шуриного лагеря для гражданских
рабочих — неожиданное пополнение: семеро бывших военнопленных из шталага в районе Айзенаха. Их
расчет понятен: переложиться в остовцев и в качестве
таковых пройти советскую репатриацию, которой уже запахло в воздухе.
5 июня Шура уже в Ордруфе — в гигантском сборном пункте для советских
репатриантов: «Настроение у меня ужасное, у меня не хватает сил переносить
это все, я совсем пала духом, я чувствую ко всему отвращение. Боже мой, как все
грубо, грязно кругом! <…> Я думаю о Уго. <…> Никогда не найти мне
среди грубого мира такого человека, как Уго. Боже мой я не могу успокоится, слезы горючими потоками заливают меня. “Миленький Угочка возьми меня
отсюда.» <…> Неужели мы больше никогда не увидимся? Я никогда не забуду
твоих песен, не забуду наших встреч. Твой образ останется в памяти у меня на
всю жизнь”».
Между тем репатриация набирает ход:
9 июня — на американских машинах — из Ордруфа
Михалеву доставляют в Хемниц, там — пересадка на
поезд, 11 июня — Риза, регистрация в Гроссенхайне.
Тут, наконец, Шура окончательно понимает всю бесповоротность принятого решения,
и 18 июня в ее дневнике возникает новый близкий ей персонаж — Игорь, а на самом
деле все тот же Уго, которого она таким образом «замаскировала» от чужих глаз.
23 июня Шура с Таней попадают в
гигантский проверочно-фильтрационный пункт в Ельсе (в
бывшей Западной Пруссии). Через неделю, 30 июня, проходят фильтрацию у особистов и… застревают в этом лагере на целых два месяца.
До самого конца июля Шурин дневник
запечатлевает многократные «встречи» его авторши с Игорем (в мечтах,
разумеется), а потом Игорь уходит немного в тень.
18 августа получены репатриантские
документы, и 22 августа девушки покидают Ельс. В
промежутке они живут не в городе, а в самом лагере, о котором в дневнике
читаем: «Как много девушек, больных венерическими болезнями. Их оставляют в
особом лагере. Лагерь, куда нас поместили, переполнен. Условия жуткие».
26 августа — польско-советская
граница, проверка документов и, у некоторых, вещей. Остановка
в приграничном транзитном лагере в сорока километрах от Львова, — и уже 29
августа их отправляют отсюда эшелоном в центральные области, в том числе в
Курскую. 4 сентября в одиннадцатом часу дня Шура Михалева прибыла в родной
город, в котором отсутствовала ровно тридцать девять месяцев!
Представьте, в Курске ее ждали…
письмо и небольшой подарок от Уго, захваченные из Вальтерсхаузена одной землячкой: «Она напоминает мне все
подробно о моем миленьком. Как страдает он по мне, как
переживает он нашу разлуку. Его письмо говорит об этом».
Вспоминая его, мечтая о нем, целыми
днями напевая себе под нос итальянские песенки, она осваивает отцовскую
мандолину и начинает подумывать о музыкальной школе, но 10 сентября рутинный
визит в НКВД возвращает ее на землю. 6 октября она получает, наконец, прописку,
и ее вписывают в домовую книгу.
В январе 1946 года Шура, благодаря
хлопотам отца, вышла на работу в «Курскую правду», куда ее взяли корректором.
Время от времени ее вызывали в НКВД и мучили разными допросами о немецкой жизни.
Спустя еще год, 5 января 1947 года,
она знакомится с Костиком — Константином Андреевичем Белоусовым, добрым и
сложным человеком, землемером, старше ее на шесть лет. И уже 14 января они
расписались.
Еще через год у них родился сын
Юрий. Но вскоре после этого Александре Ивановне Белоусовой (в девичестве
Михалевой) пришлось испытать на себе классику советской журналистики —
увольнение из-за пропущенной опечатки. Разобравшись, это увольнение признали
несправедливым. Помогло и то, что в редакции очень ценили ее отца — Ивана
Михалева, одного из старейших типографских рабочих.
Александра Ивановна так и
проработала в редакции на корректорской работе всю оставшуюся жизнь, в том
числе и будучи на пенсии. Про свои дневники она рассказала сыну и трем внукам
только в начале 1990-х годов. Об их существовании знал лишь ее муж, знал да
помалкивал.
Прошло еще четверть века, и
читатель может взять в руки эту удивительную, трогательную исповедь-летопись,
этот дневник — апофеоз всепобеждающей молодости.
* Есть
одно-единственное упоминание о расправе с курскими евреями и коммунистами (в
записи от 2 ноября 1943 года).
* Все же
сделаем оговорку: в условиях, в которых жили остарбайтеры,
— да, бессильны! И даже в условиях еврейского гетто тоже. Но преодолеть режим и
условия лагерей для советских военнопленных, не говоря уже о концлагерях, им
все же не под силу!