Алексей Козлачков. Запах искусственной свежести. — М.: Эксмо, 2015.
Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2015
Алексей Козлачков
— лауреат премии Белкина, но «Запах искусственной свежести» — его первая книга.
Открывается она повестью «Любовь из досексуального
периода», впервые напечатанной в журнале «Зарубежные записки» (2006, № 5).
Фразой «В редакциях пьют портвейн…». Искушенному читателю становится ясно:
воспоследует рассказ в духе Довлатова, о журналистском быте с нетрезвыми
происшествиями. Первые страницы ожиданий не обманывают. А дальше происходит
неожиданный поворот. Повесть о быте и работе становится повестью о любви. Той
самой, с драками, поцелуями и неизбежным расставанием навсегда.
Авторский взгляд легко
переключается во времени. Скажем, наблюдение «все подростковые ноги напоминают
изделия советской (или теперь — китайской) фабрики пласт-массовых игрушек, где
швы от склеивания двух частей куклы слишком заметны и глазом, и на ощупь, —
непонятно, что в них находил Набоков и другие певцы и практиканты педофилии?» —
из обретенной взрослости, конечно. Сразу навсегда расстаться не получилось.
Спустя четверть века как-то слишком преждевременно состарившаяся любовь
приносит в редакцию стихи сына. Впечатление от текстов у опытного редактора
складывается сразу, но… Как-то герой вспоминал эту
девушку с приятелем, который тоже был в нее влюблен. Антураж беседы очень
примечателен: «Был конец русского апреля, ветер еще дул довольно свирепый,
солнце проглядывало не часто. Проглянувши перед тем на два полных дня, оно
спровоцировало раннее набухание почек и открытие этого кафе, хозяин которого,
всю зиму ждавший возможности заработать, явно поспешил: солн-це обмануло, и на
все следующие дни установилась порывистая ветреная погода. Сидеть в такую
погоду в кафе, да еще и пить холодное пиво, было похоже, скорее, на процесс
целенаправленного закаливания, но организм, соскучившийся за зиму по теплу, и
легкое повышение температуры воспринимал как дар Божий — почти не мерз». Это
описание русской жизни, где природа, человек и социальные сущности изолированы
друг от друга куда менее, чем в мире, считающем себя
цивилизованным, — крайне важно не только для повести, но, пафосно говоря, и для
авторской ойкумены в целом… Таким же естественным образом в публикации плохих
стихов было отказано. А сын, оказывается, стыдясь папаши — продажного мента, —
пошел воевать в Чечню. И погиб. То есть к финалу повесть совершает очередной
сюжетный поворот, вроде бы никак не детерминированный началом.
Говорить о сюжетной составляющей
прозы в наши дни кажется моветоном, но у Козлачкова
прихотливые изгибы действия во всех без исключения случаях оправданны и с
формальной точки зрения, и со смысловой. И выглядят
попыткой ответить на вопрос: можно ли жить в мире, где условия существования не
то чтобы совсем ужасны, но жестко предзаданы, а
знания всегда неполны? Можно, конечно. Другое дело — как. Самый очевидный
ответ, данный еще в рыцарские времена и до сих пор звучащий убедительно, — делай что должен, и будь что будет. В экзистенциалистском
варианте — делай что хочешь, но понимай, что делаешь. Совсем
хорошо, когда эти максимы не противоречат одна другой. Как, вероятно,
должно быть на войне.
Следующая повесть, «Запах
искусственной свежести», сначала опубликованная в «Знамени» (2011, № 9), вроде
бы про верных долгу людей. В Афганистане все, кроме товарищей по службе,
оказывается не то чтобы враждебным, но… почти инопланетным. Нечеловеческим.
Врагов не видно. Они стреляют, оставаясь невидимыми, поэтому неот-личимы от
опасных природных явлений. Скажем, от вулкана. Начальство кажется похожим на
людей, но это обман зрения: «В штабах ведь служит особая разновидность
человекообразных, их воспитывать бесполезно, здесь только Дуров бы справился».
А уж окружающая природа… «Вскочишь поутру по звуку батальонной трубы в своей
палатке, и главное — спросонья не забыть, что глаз открывать никак нельзя,
потому что на них за ночь надуло холмики песка; а ежели
бы их открыть, то потом не проморгаешься до вечера,
раздерешь подглазья до крови. А надо было поступить так: как заслышал зорю,
сделать резкий переворот на живот и, нависая над краем железной койки, вытрясти
из глазных впадин песок, а потом только открывать глаза».
В предыдущей повести прямая речь
была не то чтобы слабым звеном, но длинные периоды разговора выглядели менее
убедительными в сравнении с остальным текстом. Здесь все сравнялось — в армии
выражаются лапидарнее. Кстати, замена унылой маркировки «18+» на куда более гуманную приятно удивляет. Рассказать об армейской или
нетрезвой жизни без мата сегодня мало кто способен. Козлачков выходит из положения примерно так: «Вместо
нравоучений у меня вырвалось короткое слово досады…».
Люди оказались там, где пустыня
выжигает из живого существа не только воду, но и все неглавное. В этих
обстоятельствах, при непрерывной угрозе жизни, опрощение неизбежно. Недаром
повесть начинается словами: «Есть время, из которого я помню все запахи, хоть
прошло уже много лет; для звуков же память моя не так хороша». Наблюдение
точное: обоняние с точки зрения эволюции старше зрения. Точен и образ рядового
Мухи, спасшего рассказчика-лейтенанта из-под обстрела. Парнишка из такой деревни,
где банка растворимого кофе и капроновые чулки кажутся девушке слишком
обязывающим подарком. А поди ж ты: «Он был избран
свыше делать что-то ясное и определенное в жизни, а не
мельтешить в ней попусту и не отвлекаться на ерунду: погибает товарищ — выручай
не задумываясь; натворил — отвечай, заставили копать — копай». Потому Муха и
гибнет первым. Никто, кажется, не виноват: ни враги, ни сослуживцы, ни
начальство. Вроде все безупречно исполняли свое дело, а Мухин плохо умер, и
друг его тоже.
Что исполнение долга не спасает от
боли и смерти, мы знали, конечно, всегда; но, получается, оно и чувства
моральной правоты не дает. Чего делать будем? Тысячелетиями освященная
альтернатива: ничего. Вот просто совсем ничего. Или только то, что очень нравится.
В баньку, например, ходить и санскрит учить. Так поступает Митя Перевозчиков,
друг героя повести «Война в помещении и на свежем воздухе». Вот так начинается
эта повесть: «На исходе золотой осени, когда первые тяжелые снегопады засыпают
еще не облетевшие цветные леса, или чуть позже, в конце ноября, когда
бесснежные морозы сковывают уже опавшие листья в хрупкую корку и они более не
шуршат под ногою, но поскрипывают; когда густые дымы
лиственных костров уже отдымили в садах, когда холод
нов для лица, для губ и глаз, для обнаженных запястий и непокрытой головы, —
словом, когда сердце начинает трепетать беспричинно и в него проникает
беззвучная торжественная горечь, я садился в выходной день на электричку от
Казанского вокзала и ехал до станции Быково навещать своего старого товарища».
Настраиваешься на долгое и равномерное повествование или предполагаешь нечто
постмодернистское, с поигрыванием вариантами письма.
Но вот сюжет. Друзья отвоевали свое, отучились. Митя, как уже было сказано,
изучает санскрит, пописывая в журналы статьи о свойствах инженерной профессии,
а протагонист, женившись, вынужден как-то содержать семью. Зарабатывает,
впрочем, тоже немного. Но кто в начале девяностых много зарабатывал? Больше
всего, кажется, занимает его мысль: купить ребенку игрушечный пистолет или по
совету жены воспитывать в пацифизме?
Друзья облюбовали общественную
баню, где попадают однажды в эпическую, достойную саги драку. Мордобой голых мужиков с применением банных тазиков в
литературе встречается нечасто. Устроив примирительный пир, «все начали
расходиться, уже поздним вечером, поклявшись до смерти не
забывать друг друга и наделать друг другу кучу добрых дел». Все мило, и
даже основной вопрос философии решился: сын Петруша обретет желанную игрушку.
Только уже отсмеявшись, соображаешь: Митя-то раненый, ходит все хуже, на
лечение денег нет, поломанный костыль ему герои банной эпопеи не купят, хоть и
обещали… А так — да: жить хорошо, можно дальше писать
статейки в за-крывающиеся журналы.
Впрочем, дауншифтинг
все же отличен от полного недеяния.
Такого, какое решил опробовать художник из рассказа «Купить лампу», также
дебютировавшего в «Знамени» (2013, № 1). Он уехал в деревню наблюдать за
светом. И фотографировать его. Тут рассказчик, находящийся в трудной ситуации
только-только эмигрировавшего человека не самой первой молодости, вспоминает об
уехавшем за светом, и повествование будто мерцает:
«Знобит только от одной мысли оказаться на этой дороге ранним утром позд-ней
осени или на исходе дня. Я думаю, что знобит даже не от ощущения холода, а от
предчувствия экзистенциального ужаса — несовместимости сосуществования человека
и ледяного затерянного проселка.
Здесь человеку не столько страшно,
по крайней мере не так обыкновенно страшно, как это
бывает в городе перед хулиганами или перед резко затормозившей машиной, —
сколько он сразу начинает испытывать ужас и одиночество перед заглатывающей
безд-ной, перед бессмыслицей этого повторяющегося перехода из тепла в холод, из
света в темноту, перед непостижимостью этой механистической, не зависящей от
него смены антуража его собственного существования».
Увы, коса настигнет и фотографа.
Вернее — он сам ее найдет. В буквальном смысле: напорется на этот деревенский
инструмент в избе и умрет от кровопотери в одиночестве, медленно…
Итак, честное исполнение долга или
абсолютный отказ от оного — результат один. Что остается? Создать собственный
мир. Так поступает герой рассказа «Люби меня, как рыбы раков». Тут сперва такой Довлатов-Довлатов: «— Твою мать, ну ты, Жека,
даешь! Ты чего вообще пишешь: “Женщина, родившаяся под этим знаком, часто
кончает трагически”. А ты можешь представить какие-то другие варианты окончания
этой акции: “кончает комически”, “кончает драматически” или даже “мелодраматически”?
— Да я же не в этом смысле, —
оправдывался я, но чувствовал, что уже совершенно раздавлен своей очевидной
бездарностью».
Развивается бредовый, невозможный,
но абсолютно созвучный духу краткой эпохи первоначального накопления капитала
сюжет. А потом — раз! И рассказ-то оказывается совсем про другое.
Примерно про то, о чем Грэм Грин писал и Умберто Эко не раз говорил: как придуманный героем мир вторгается в
мир реальный, сокрушая его напрочь или внося очень серьезные коррективы.
Мир сплошных невозможностей,
созданный Алексеем Козлачковым, в остальных повестях
и рассказах сборника получает частные, но очень важные уточнения. Естественно,
не в форме дидактики, а в виде вопросов. Например: можно ли продавать себя, не
продаваясь («Суп под конем»)? Обречен ли гибели человек, поменявший любимое
дело на прибыльное («Библиофил»)? Или даже — почему у офицера Денисова всегда
есть водка и он готов ею делиться («Влиться в коллектив»)? В итоге сборник
превращается в роман-пунктир о выживании в мире, одновременно и равнодушном к
тебе, и чего-то от тебя неявным образом требующем. При этом ты должен угадать,
чего именно, и обдумать варианты ответа на этот вызов.
Аккуратно описать подобный мир —
задача почти невозможная, но тут помогают два момента. Первый — спокойное, без дурацкого бунта против основ, принятие обстоятельств. Ну,
попал и попал. Будем что-то решать. Второй момент — убедительность
представления этого мира, точность и краткость его описания. Скажем, в аспекте
времени: «Как раз тогда все преподаватели истории КПСС переквалифицировались в культуроведов». Или в плане взаимоотношений: «Он посмотрел
на меня, как пьяный на говорящую корову». Или о локусе: «там даже консервы
портились». В ясности самосознания: «…когда тебя бьют по голове, а в
особенности ногами, вся экспозиция запоминается очень отчетливо». Порой необходимо
проговаривать вещи совсем очевидные: «Самодурство
является своеобразной защитой слабых натур от тяжести существования». Либо до оторопи понятные, но не всем: «Лицо человека не
предназначено для того, чтобы по нему долго бить прикладом»…
Позволю себе отметить один момент,
кажущийся мне чрезвычайно важным. Долгое время казалось, будто все аспекты
межчеловеческих отношений или даже все аспекты взаимоотношений человека и бытия
подробно и даже избыточно описаны в классике. А нам остается либо повторение
этой самой классики в изводе нового реализма, который сосредоточился сугубо на
«обличении язв и пороков человечества», либо языковые игры, либо потуги на притчеобразность. Но нет. Впервые за долгие годы литература
вдруг начала ставить интересные вопросы. Помимо книги Козлачкова,
я бы в этом аспекте отметил романы Владимира Губайловского,
возможно — повесть Дарьи Верясовой «Похмелье» («День
и ночь», 2014, № 5) и еще несколько книг 2010-х.
Ответов на эти вопросы не
предполагается. Но поднимать их надо. Хотя бы потому, что все мы, в сущности,
живем «в городе достаточно маленьком, чтобы рано или поздно встретиться снова,
и достаточно большом, чтобы встретиться лишь два раза за жизнь». Физические
размеры этого города к зримой действительности отношения не имеют.