(В русском жанре-50)
Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2015
Кавалер ордена «Знамени» (2013 г.)
* * *
Какой пиетет перед Чеховым
испытывали Бунин, Куприн, Горький, Андреев, а был он всего-то на восемь-десять
лет их старше. По нынешним временам и нравам они называли бы его Антошей и
приглашали выпить…
* * *
Чехов, несмотря на врачебную
профессию и жизненный опыт, сам, видимо, не страдал бессонницей. Герой повести
«Скучная история» старый профессор описывает ее так: «Если бы меня спросили:
что составляет теперь главную и основную черту твоего существования? Я бы
ответил: бессонница. Как и прежде, по привычке, ровно в полночь я раздеваюсь и
ложусь в постель. Засыпаю я скоро, но во втором часу просыпаюсь и с таким
чувством, как будто совсем не спал. Приходится вставать с постели и зажигать
лампу. Час или два я хожу из угла в угол по комнате и рассматриваю давно
знакомые картины и фотографии». Он читает, прислушивается к звукам в доме и с нетерпением
ждет утра или дня, когда «имеет право не спать».
У профессора какая-то идиллическая
бессонница. Он не знает, что такое мучительно хотеть спать, более того,
ежесекундно засыпать и тут же вздрагивать и пробуждаться от чьей-то
безжалостной руки, которая стучит по затылку, едва сомкнешь веки. И так до
бесконечной перемены поз, верчения, вскакивания, до истерики. И об утре
мечтаешь не потому, что можно не спать, а совсем наоборот, потому что,
измучившись, наконец заснешь.
* * *
Героя рассказа Бунина «Визитные
карточки» возбуждало «крайнее бесстыдство» соития, а
вот партнерше оно даром не прошло: «Потом он ее, как мертвую, положил на
койку. Сжав зубы, она лежала с закрытыми глазами и уже со скорбным
успокоением на побледневшем и совсем молодом лице».
Бог мой, да ведь словно о
покойнице!
* * *
В воспоминаниях о Бабеле есть два
схожих, не раз цитированных эпизода.
Эренбурга Бабель удивил, затащив в
грязную, со скандалами и драками, московскую пивнушку. «Я не выдержал:
“Пойдем?” Бабель удивился: “Но ведь здесь очень интересно…”»
Воспоминание
Утесова относится к встрече в Ростове, где
Бабель пригласил его к «знакомому чудаку». Тот держал во дворе клетку с матерым
волком, которого злобно дразнил палкой.
«— Скажите, чтобы он прекратил, —
прошептал я.
— Молчите, старик! — сказал Бабель.
Человек должен все знать. Это невкусно, но любопытно».
А ведь так мог сказать и Чехов.
* * *
Не меня одного, конечно, занимает
вопрос о «доле» одного и другого соавтора в произведениях Ильфа и Петрова.
Сами писатели в заметке «Как мы
работаем» (1935) сообщали: «…пишем вместе, не отходя друг от друга, за одним
столом <…> даже эту маленькую заметку». Впоследствии Петров вспоминал о
том, как впервые порознь начали писать «Одноэтажную Америку» и «оказалось, что
за десять лет работы вместе у нас выработался единый стиль».
В заметке «Соавторы» (1934) они
пишут о себе: «…один русский (загадочная славянская душа), — другой еврей
(загадочная еврейская душа)…» И ниже: «Тогда как один из авторов полон
творческой бодрости и горит желанием подарить человечеству новое художественное
произведение, как говорится, широкое полотно, другой (о, загадочная славянская
душа!) лежит на диване, задрав ножки, и читает историю морских сражений. При
этом он заявляет, что тяжело (по всей вероятности, смертельно) болен».
Но ведь в реальности был болен и
«увиливал» от работы обладатель загадочной не славянской, а еврейской души, он
же и любил «специальную, в особенности военную и морскую литературу». К чему
писателям понадобилась такая игра с перенесением черт одного на другого? Можно
предположить, что их раздражал порядком надоевший вопрос о секретах совместной
работы. (Все цитаты взяты мною из книги «Евгений Петров.
Мой друг Ильф. Составление, комментарии А.И. Ильф, М.: Текст,
2001.)
И все же не сиамскими ведь
близнецами они были! Я смею предположить, что коньком Петрова могли быть
сюжетные ситуации, а Ильфа — их наполнение. Скажем, Петров придумал, что Бендер
заставит Воробьянинова просить милостыню, а Ильф —
говорить слова «Гебен зи
мир битте…» и «Подайте бывшему члену Государственной
думы», истоптать пиджак Воробьянинова — это Петров, а
«Не бойтесь, он скоро не будет как новый» или «У вас талант к нищенству заложен
с детства» — Ильф.
В «Золотом
теленке» пожар «Вороньей слободки» мог принадлежать Петрову, а пятистопный ямб,
«Мужчина и женщина», желтая барабанная пятка Васисуалия
— это, скорее всего, Ильф. Охмуреж Козлевича ксендзами —
Петров, но гневное бормотание по этому поводу Остапа «Не уберегли нежного Козлевича, меланхолики! Всех дезавуирую!» — это Ильф. И уж
конечно: «Костел был огромен. Он врезался в небо колючий и острый, как рыбья
кость. Он застревал в горле» — это, уверен, Ильф, о метафорах которого Олеша
вспоминал: «Так сказал он однажды, что видел девушку, у которой прическа была
прострелена тюльпаном. И еще однажды и тоже о девушке — что ноги ее в чулках
были похожи на кегли. Это давно было сказано, лет десять тому назад. Нигде не
написано». (Насчет второй метафоры Юрий Карлович ошибся — она была в
«Двенадцати стульях».)
То, что Ильф более созерцатель, чем
сочинитель, более лирик, чем эпик, я знал, но особенно утвердила в этом
публикация А.И. Ильф «Ильф до Ильфа и Петрова» (ВЛ,
2004, № 1), где прямо-таки царит, извините за выражение, штучный Ильф,
ни на кого не похожий стилист-философ.
А вот Петров в
опубликованных посмертно комедии «Остров мира» и не-оконченном романе
«Путешествие в страну коммунизма» неожиданно напомнил мне Эренбурга. Да и в своих рассказах Евгений Петрович почти всегда детерминированно социален, заряжен на попадание в цель.
* * *
В 1973 году я в журнале «Волга»
напечатал фельетонного толка рецензию «Крупный поэт в мелкотемье увяз», в форме
открытого письма работникам Куйбышевского книжного издательства. Этот в 60-е
годы популярный жанр тогда уже подзабывался. И рецензия произвела неожиданно
шумный эффект. В Куйбышеве не знали, как к ней отнестись. Как позже мне там
рассказывали, обком чуть ли не вменил издательству дать официальный ответ
журналу о принятых мерах. Только вот каких?! Ограничились, насколько помню,
признанием критики справедливой.
Да, в молодые годы я напечатал
немало разного. Но — по совести — не было ни печатных доносов, ни клеветы, ни
славословий родной партии, ни даже цитирования Брежнева. На последний счет могу
вспомнить, как во время вакханалии восторгов вокруг автобиографической трилогии
Леонида Ильича мне позвонили из главной саратовской газеты «Коммунист» с
предложением о ней написать, что было знаком высокого политического доверия. Я
отказался, и что? Да ничего. Меня не стращали, не вызывали на ковер в обком,
просто газета обратилась к саратовскому стихотворцу П. и тот разразился одой в
прозе о гениальном сочинении генсека.
Но однажды я все же писал по
принуждению. В издательстве «Современник» при одобрении сборника «Отзывчивость»
(1981) мне прямо заявили: «Про партийность и соцреализм ты писать не хочешь,
романов о рабочем классе не читаешь, Брежнева цитировать не желаешь — смотри,
не по чину берешь! Молод ты еще выеживаться — в
срочном порядке сочиняй в книгу про кого хочешь —
Маркова, Михалкова, Сартакова, Бондарева, а то из
плана вынем». И я взял сборник коротких рассказов-зарисовок Юрия Бондарева
«Мгновения». Рецензия как рецензия, да и тогдашний Бондарев — это все-таки не Сартаков, но ни в журналы, ни в «Литгазету»
я ее не предлагал, хотя можно не сомневаться, что прошла бы она как по маслу.
* * *
В 70-е годы московские друзья
делали несколько попыток перетянуть меня в столицу.
Одна из них — помощником к
секретарю СП СССР Егору Исаеву. В ознакомительной беседе со мной лауреат
Ленинской премии прищурился и спросил: «Знаешь, чего более всего я не люблю? —
и сам ответил: — Примитивизьма!»
* * *
Дочь Федина вспоминает, как во
время случившегося на переделкинской даче пожара
отец, «удивительно, что, никогда не управляя машиной, вывел ее из гаража и отогнал
в безопасное место. Воля его была собрана в кулак».
Но что более подвигло его на такое
действо — храбрость или рачительность?
* * *
Впервые прочитал сверхкороткие
рассказы Аркадия Гайдара, написанные для детского отрывного календаря. Один —
«Маруся» — поразил меня.
«Шпион перебрался через болото,
надел красноармейскую форму и вышел на дорогу.
Девочка собирала во ржи васильки.
Она подошла и попросила ножик, чтобы обровнять стебли букета.
Он дал ей нож, спросил, как ее
зовут, и, наслышавшись, что на советской стороне людям жить весело, стал
смеяться и напевать веселые песни.
— Разве ты меня не узнаешь? —
удивленно спросила девочка. — Я Маруся, дочь лейтенанта Егорова. Этот букет я
отнесу папе.
Она бережно расправила цветы, и в
глазах ее блеснули слезы.
Шпион сунул нож в карман и, не
сказав ни слова, пошел дальше.
На заставе Маруся говорила:
— Я встретила красноармейца. Я
сказала, как меня зовут, и странно, что он смеялся и пел песни.
Тогда командир нахмурился, крикнул
дежурного и приказал отрядить за этим “веселым” человеком погоню.
Всадники умчались, а Маруся вышла
на крутой берег и положила свой букет на свежую могилу отца, только вчера
убитого в пограничной перестрелке».
Тут есть тайна, завязка,
кульминация и развязка, есть сюжет, три живых персонажа и один мертвый, пейзаж,
место и время действия, эпоха действия, атмосфера страны, психология дочери
пограничника, есть узнаваемый стиль автора.
И на все — 147 слов, 970 знаков!
* * *
Отовсюду слышу: фуагра,
фуагра, а когда наконец
узнал, что это такое, в памяти всплыла фаворитка Петра I Анна Монс: «…в парусиновых мешках, высунув головы, висели
гусыни, — их за две недели, перед тем как резать, откармливали орехами; Анхен сама каждой гусыне, осовевшей от жира, протолкнула
мизинчиком в горло по ореху в скорлупе…» (А. Толстой. «Петр
Первый»). А еще в романе за польским столом едят жареных пиявок с
гусиной кровью. Тьфу!
* * *
Ключ от каюты в кармане… сколько
раз и как давно это со мною было и, судя по всему, уже никогда не будет.
* * *
«Я все более не жалею о том, что не
выпало крутой судьбы, с нею богатства и проч., но тишина досталась вместе с
незаметностью». В.А. Жуковский.
2015