Царицыно: аттракцион с историей.
Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2015
Царицыно:
аттракцион с историей.
Коллективная монография. Отв. ред. Н.В. Самутина,
Б.Е. Степанов. — М.: Новое литературное обозрение (STUDIA URBANICA), 2014.
«Постсоветская
(или, если использовать принятый в журналистской полемике словарь, «лужковская») реконструкция пространства музея-заповедника
Царицыно, — пишут во введении к книге ее ответственные редакторы, — стала одной
из наиболее резких и наиболее резонансных трансформаций публичных пространств в столице». Попросту говоря, она была воспринята
профессионалами как по меньшей мере спорная и вызвала
множество возражений, включая крайне жесткие.
Дело в том, что в
результате новейших реконструирующих усилий московское урочище Царицыно не
просто лишилось исходного облика: оно поменяло свой смысл на противоположный во
всех отношениях. Парк, «знаменитый
некогда уединенными романтическими уголками», превратился в массовое гульбище,
далекое от любых мыслимых уединений; резиденция императрицы, пусть так и не
состоявшаяся, стала местом расхожих забав и
увеселений. Высокое, значит, сменилось низким; сложное —
простым (только вот простым ли?.. — вопрос отдельный; и да, в книге мы получим
на него ответ — отрицательный).
Такую трансформацию можно было бы, пожалуй что, назвать и культурной травмой. Однако ничуть не
бывало.
Люди, от профессиональных знаний
далекие, — простые, так сказать, пользователи пространства — получившийся
результат в большинстве своем приняли, именно отсюда — переполнившие нынешнее
Царицыно толпы, на избыточность которых ропщут даже его за-всегдатаи, сами же
эти толпы, впрочем, и образующие. Они начали активно его обживать,
одомашнивать, наделять актуальными для себя значениями (собственно, на свой лад
занимались они этим и в те два века, что Царицыно, оставленное строителями,
пребывало в небрежении и становилось чем угодно — от дачной местности до
обиталища разного рода маргинальных групп). И в итоге — совершенно независимо
от степени историчности реконструкторских замыслов и
усилий — получилось одно из самых дружелюбных и комфортных московских
общественных пространств, какими город, вообще-то говоря, не изобилует.
Как такое могло получиться?
Новую жизнь Царицына с ее новыми
смыслами и сделала предметом изучения группа культурологов из НИУ-ВШЭ во главе
с Натальей Самутиной и Борисом Степановым. На
протяжении трех лет в рамках проекта «Человек и публичное пространство в
современной Москве: исследование культурных трансформаций (на примере
Государственного музея-заповедника Царицыно)» они изучали не просто — да и не в
первую очередь — приключения царицынского пространства, но, главным образом,
«изменившегося человека в изменившейся материальной и культурной среде». О том,
что у них получилось, — узнаем из сборника статей, написанных по результатам
проекта.
В споры о том, насколько результат
«лужковского» достраивания и домысливания царицынской
территории и ее зданий далек от чаемой аутентичности и
исторической корректности, участники проекта не ввязываются (хотя в диалог с их
участниками — например, с одним из наиболее непримиримых критиков царицынской
реконструкции Григорием Ревзиным — вступают). Они — о другом: им важно понять, как — и
почему именно так — происходит освоение людьми заданного, предложенного
обстоятельствами пространства. И как пространство меняет человека в ответ.
Царицыно ведь интересно тем, что из
предполагаемого памятника ушедшей эпохе — которым так и не стало, точнее, стало
не вполне — превратилось в площадку для межчеловеческих взаимодействий —
которые само же, своей формой, стало образовывать, способствовать им,
провоцировать их. Оно обернулось пространством диалога. Это куда менее, кстати,
отрефлектированный тип пространства, чем исторический памятник, для понимания
которого не только в профессиональном, но даже и в общекультурном сознании уже
достаточно давно сложились понятийные средства. Для пространств диалогических
такие средства еще предстоит создать — и авторы книги занимаются именно этим.
Они выявляют черты живого,
происходящего здесь-и-сейчас процесса локального, царицынского смыслообразования. Того, как пространство — будучи как
будто уже готовым — перетолковывается и пересоздается человеком заново в
соответствии с его текущими нуждами. Этот процесс, как показывают авторы, во
многом определяется, помимо общих закономерностей всякого смыслогенеза
вообще, особенностями самого места, в котором он разворачивается: формой этого
места, его историей, то есть — множеством случайностей, срастающихся, однако,
во вполне цельный результат со своей логикой.
Если мыслима такая дисциплина —
или, вернее, такое интеллектуальное предприятие, как антропология пространства
(а оно вполне мыслимо), — то вот они, подступы к ней на конкретном материале. И
интересна тут не только — даже, пожалуй, не столько история места (хотя она
сама по себе прихотливо-своеобразна), сколько, прежде
всего, предлагаемый способ ее понимания.
«Статус и сам смысл этого
пространства, — пишут Наталья Самутина и Наталия
Комарова, — реинтерпретируются на наших глазах,
сначала в процессе реставрации, а теперь в ходе повседневного существования: в
режимах осуществления доступа и контроля, в характере отношений между
различными социальными группами и сообществами <…>; в ритмах ежедневного
движения огромной человеческой массы по аллеям парка, <…> в
утверждающемся здесь отношении к истории, во всей своеобразной антропологии и
своеобразной же идеологии этого места».
Здесь, на мой взгляд, ключевым
оказывается слово «реинтерпретируются». В понимании
исторически складывающихся отношений человека с пространствами его обитания оно
коренным образом важно.
Обитаемое пространство —
палимпсест, который постоянно переписывается, — и живо ровно в той мере, в
какой его переписывание не прекращается. Оно не прекращается, на самом деле,
даже тогда, когда во внешнем облике вновь и вновь толкуемой территории не
меняется ничего. А уж тем более — когда меняется многое.
То, что произошло
и происходит сейчас с парком Царицыно, позволяет нам, показывают авторы, многое
понять и в особенностях современного культурного состояния, и в устройстве
повседневности, в характерном для нее производстве и распределении смыслов и
культивировании практик, и, наконец, в обживании
человеком данного ему обстоятельствами пространства (я бы сказала, шире: вообще
того, что дано ему обстоятельствами).
Особенно важным
кажется то, что участники проекта с самого начала изъяли из своего оптического
инструментария (очень склонные ослеплять) жесткие оппозиции «высокого» и
«низкого», «серьезного» и «игрового», «сложного» и «упрощающего», даже,
пожалуй, — «аутентичного» и «имитаций» («мы вынуждены, — пишут в своей статье о
царицынском фонтане Н. Самутина и Н. Комарова, — быть
внимательными при использовании оценочных категорий»). Со вторыми членами этих славных оппозиций, как известно,
слишком легко и часто отождествляется — и на этом основании, разумеется,
осуждается — «массовая» культура. Участники же проекта исследования Царицына
исходят из того, что у массовой культуры есть собственные — может быть, лишь на
ее материале и в ее формах вполне проживаемые — смыслы, без которых, совершенно
очевидно, человек неполон.
«Такого кунштюка в мире не
найдешь», — припечатал в свое время свежеотреставрированное
Царицыно архитектурный критик Григорий Ревзин. Однако, если всмотреться пристальнее (это наши авторы и делают),
все заметно сложнее. «Кунштюк», оказывается, имеет за пределами отечества много
аналогий и вполне вписывается в большие контексты.
«Не только Тракайский
замок в Литве, отстроенный заново из развалин как замок XV века и ставший
идеальной романтической декорацией для субботних свадеб, приходит тут на ум. Не только “дом Данте” во Флоренции, возведенный в начале ХХ века
примерно на том месте, где семья Данте в свое время владела собственностью, и
полный репродукций и макетов (отзывы на популярных туристических сайтах
показывают, что, мягко говоря, далеко не все туристы отдают себе отчет в том,
что “Casa di Dante” сам есть макет, современная псевдоисторическая
постройка <…>). Но и совершенно аутентичные,
исторически неизменные культурные памятники, попадая в сферу воздействия
современной образности, в пространство циркуляции ассоциаций, цветов и фактур
кинематографа, мультипликации, открыток, массового производства товаров
потребления, игрушек и т.д., претерпевают серьезные изменения с точки зрения
восприятия, теряют значительную часть своей “ауры подлинности”». Да, «они
перестают быть местами переживания опыта истории в его классической форме,
заложенной в XIX веке, в эпоху формирования современного исторического
сознания». Однако они становятся ареной для проживания и выработки новых, не
менее важных форм опыта.
Так что же происходит при утрате
«ауры подлинности» и, пуще того, — потребно-сти в ней?
Участники «царицынского» проекта
обращают наше внимание на то, что историзм, обретший свои ныне действующие
черты в позапрошлом столетии и сохраняющий, с полным на то правом, в нашем
сознании высокий статус — и сам историчен (и довольно узко локализован). Это
куда менее очевидно, чем кажется. То есть, однажды
возникнув, он теперь идет на убыль. Да, историзм склонен предъявлять себя как
априорную ценность (отсюда, в частности, — императив «к экспонатам руками не
прикасаться» в консервативных отечественных музеях). Но важно отдавать себе
отчет и в том, что за его пределами простираются труднообозримые пространства
иных способов отношения к историческому наследию — не менее, если даже не более
эмоционально значимых и, пуще того, в своем роде познавательно эффективных.
К сущности современного, уже
вполне, кажется, освоенного нами историзма принадлежит выдерживание дистанции.
Авторы же книги о Царицыне — историзма как такового ничуть не оспаривая —
описывают и стремятся понять такие способы взаимодействия с исторически доставшимся, при которых дистанция сокращается вплоть до полного
ее убирания. Коротко говоря, это пути присвоения того, что, вообще-то говоря,
изначально к нам никакого отношения не имеет. Это во множестве создаваемые
современной культурой способы «предельной коммодификации
произведений искусства и любых музейных объектов» и вообще та, парадоксальная,
на первый взгляд, ситуация, в которой «свитер или брелок с картиной Ван Гога в
музейном магазинчике вызывают у посетителей больше эмоций, чем та же картина в
музейном зале». А потому, что можно пощупать и присвоить. Сделать частью
собственного предметного мира, собственной чувственности, — самого себя, в
конце концов. Вдруг оказывается, что с историей, с самим ее телом можно играть,
в некотором смысле даже панибратствовать (например,
фотографироваться в обнимку с памятниками историческим деятелям, карабкаться на
исторические здания и, опять же, фотографироваться на них… — фотографическим и
вообще визуальным «практикам народного освоения» царицынских ландшафтов в книге
уделяется много внимания). И что это схлопывание дистанции не только
препятствует адекватному познанию (это тоже, да), но и способствует ему!
О нет, авторы книги ничего не
идеализируют. Они ни в коей мере не считают, что нововозникшая
царицынская среда беспроблемна и бесконфликтна. Напротив того, они признают,
что она — как раз потому, что это среда «насыщенная» — при всей своей внешней,
все более нарастающей «консистентности» обречена
«воспроизводить стилистиче-ские и сущностные конфликты». Разные слои
палимпсеста, ни один из которых не стерт полностью, будучи организованы в
соответствии с разными логиками (что «простыми» пользователями, как правило, не
осознается), накладываются друг на друга не без сопротивления. Те же
«современные визуальные практики, связанные с другим способом использования
пространства, другим типом движения по нему в потоке толпы, с массовым
характером производства фотографических свидетельств, не очень согласуются с
логикой этого места, предназначенного для очень индивидуализированного,
уединенного и неспешного восприятия». Усилия авторов книги посвящены тому, что
такие конфликты, возможные точки их возникновения — как и каждая из сторон
конфликтов в ее собственной логике — должны и могут быть выявлены и поняты.
Главное же, что нам здесь показано,
— это то, что в изменившемся до едва-узнаваемости
царицынском ландшафте «идея истории», возможности и необходимости тесного
контакта с нею продолжает существовать. Разве что другая, отличная от той, что
общекультурным сознанием уже освоена до очевидности, «с другими значениями
ценности, аутентичности и подлинности». Понимание всего этого
— тоже историзм, обязанный своим существованием классическому, из того самого
позапрошлого столетия, с его дистанциями и дисциплиной, — наследующий ему и
выходящий за его пределы.