Рассказы
Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2015
Об авторе | Мария Ряховская родилась в Москве. Училась в Литературном
институте. Работала на радио «Свобода» и в газетах. Как
прозаик, эссеист и публицист печаталась в «Октябре», «Дружбе народов», «Новом
мире», «Юности», «Новой Юности», «Вестнике Европы» и пр. Всероссийская Астафьевская премия за 2012 год (цикл рассказов «Дура фартовая»). Горьковская премия — 2014 (роман «Записки одной курёхи»). В «Знамени» печатается впервые.
Он, как ангел, являлся, когда хотел, и, как ангела, я
встречала его — торжественно, ощущая себя избранницей. Легко ступая под огромным альпинист-ским рюкзаком, он
входил, скидывал его, доставал оттуда пару дисков. С песнопениями, фильмами и
трудами святых отцов. Подавал мне. Глухо стучали друг об дружку пластиковые
коробки с дивиди в рюкзаке — они и были его крыльями,
— с их помощью он летал по всему бывшему Союзу.
Мы пили чай. Он говорил немного и только на духовные темы.
Затем я укладывала гостя в большой комнате, — а утром, вскинув на худое плечишко свой рюкзачище, он
уходил к другим подопечным. Не успевала я расспросить его, рассказать о себе —
как он исчезал, быстролетен, легкоступен.
Успевал побывать и у знакомых, и в Музее изящных искусств на Волхонке, и в
монастырях, и на лекциях Кураева. Жил он у меня обычно не больше недели.
В последний раз за ужином начала, помню, говорить с ним о
Дионисии Арео-пагите:
— …Существуют, мол, мириады служебных духов — они трудятся на
земле и в небесах: носят вести, направляют, вот как ты меня. Херувимы, Серафимы,
Архангелы, Господства, Силы и Власти…
Говоря это, я наслаждалась самими словами. И желала думать,
что мир устроен великим, страшным и крепким Богом, который отвечает за него.
— …Господства возглавляют сонмы ангелов, Силы — властвуют над
светилами и временами года, Власти — воюют за мироздание со злыми духами.
Начала управляют бездушными, неразумными земными стихиями — морями, огнем и
землей. Держат в руках своих ветры… Как красиво! Ты
молчишь, глядишь сурово, и, наверно, веришь в это? И что верховные ангелы — это
звезды? Как пишет тайнозритель Иоанн Богослов.
Я мечтательно расположилась над остывающей чашкой чая,
привалилась к стенке кухни.
— Тебе не надо думать об этом, — строго сказал Миша, подчищая
с тарелки жареную картошку: он никогда, казалось, не размышлял ни о чем, — в
отличие от меня, — а все знал наперед. — Надо печься теперь об оскудении любви
в мире. В Европе вот слонов и собак возлюбили паче ближнего своего, потому что
любви между людьми не стало: недвижимость потерять боятся, — слегка улыбнулся
он. — Одна любовь к мамоне у них есть… Примешь в
следующем месяце идущего? К Матрене едет. Наш, киевский. А по поводу Зап—Ада, — он произнес послед-нее слово с удареним на второе «а» — вот тебе диск о Великой схизме
1054 года. Фильм «Что написано на долларе» посмотрела? Я тебе ссылку присылал.
Мишу я шутливо про себя назвала «архангелом Михаилом», — так
звучал его почтовый логин. Со своей архангельской высоты смотрел он на мир
геополитически, как на карту, и беспрестанно воевал в уме с кем-то. Войны эти я
не приветствовала, но воспринимала как должное: предводителю небесного воинства
положено.
Знакомых же, которых он слал ко мне по нескольку раз в год,
именовала я «каликами перехожими». Втайне я, наверно, надеялась, что с ними в
мой дом явится какое-то чудо, — как в былине об Илье Муромце, — и, может быть,
то и было чудо узнавания мира: сама не иду в мир, сижу в дому, — а мир идет ко
мне?..
Зимой приезжал из Киева старик с окладистой бородой, которую
он то и дело поглаживал, в поношенном, но чистейшем отутюженном костюме. Я
запомнила его курносое лицо — для портрета, и потом долго еще помнила детали:
как он, откусывая, каждый раз клал хлеб на стол, как собрал крошки в ладонь,
как по-старинному сказал: «благодарствую», как на ночь глядя выправил сушку для
посуды, что висела третий год на одном гвозде. Дед ехал искать могилу своего
дяди на Рогожке и умолял не говорить об этом Мише: родственник-то был
раскольник. Весной явилась носатая, худющая и незамужняя кандидат наук из
Пушкинского дома, изучавшая «Лето Господне» и ехавшая в Сергиев Посад. Она всю
ночь пересказывала мне свои статьи. Провожая ее, я едва впихнула в такси
огромный чемоданище: она везла «шубку» на случай
холодов, «плащичек» на случай тепла, «кардиган» для
посещения музея, и, конечно, длинные юбки и шали для лавры. Вслед
за кандидатшей приехали от Миши севастопольские мать
с дочерью, прожившие у меня неделю. Мать все повторяла, что ее дочка «в
крещении Анна, как и вы, как и вы — и, значит, вам тезка!» Просила меня
«умягчить свое сердце» и потерпеть их еще немного:
— Мы столько молились, чтоб Господь вразумил вас! Вы ведь нас
совсем не знаете, — все твердила мать, — а принять согласились. Правда, Анна?
— Я не Анна. Меня Кристина зовут, — морща нос, отвечала
четырнадцатилетняя дочка и ковыряла пирсинг в пупке.
— Ну что ты, детка, — ты пред Богом Анна! — и старалась
погладить дочь по голове, а та все кривилась и уворачивалась.
— Как и наша хозя-яюшка!
Есть мои щи мать с дочерью отказались и, стыдясь, развернули свои полиэтиленовые пакетики. Стали быстро
грызть что-то, как зверьки, сидя на углу стола. Тоже стесняясь, я бросила
взгляд на их пищу и углядела осклизлую вареную
картошку с почерневшим укропом, купленную, видно, на перроне где-нибудь в
Курске. Мать сунула последний кусок в рот дочери и поспешила с ней в
Третьяковку: мечтала, чтоб та поступила в художественное училище.
Выходило, об архангеле Михаиле я знала меньше, чем о его
многочисленных подопечных. Знала, что он киевский и служил на исходе советских
времен в Землемерном институте. Мать у него, как-то обмолвился он, родилась на
уральской реке Вишере: вот отчего он был похож на деревянную скульптуру, какую
выстругивали для церквей в Пермском крае в XVIII веке. Маленький, с седоватой бороденкой, со строгими, глубоко сидящими прозрачными глазками,
с почернелыми от загара скулами. Малое знание о моем постояльце не смущало
меня: во-первых, так и должно быть с вестниками, во-вторых, в моей памяти еще
были живы коммунальные ночевания с хиппами в 90-м году, когда я, школьница, пыталась заснуть в
неведомо чьей квартире. В кровати нас было пятеро, лежали мы поперек, двое
разговаривали, третий пел по-английски, четвертый храпел, одна я пребывала в
блаженстве. Мимо нас ходил бывший подводник с зажатым в зубах вонючим косяком, время от времени вскрикивавший: «Сопляки! Вы когда-нибудь тонули на глубине двести пятьдесят
метров?» Я лежала со сведенными от непрерывной улыбки щеками: мне казалось, я
сливаюсь со всем миром, и нет ни одного святого на небе или короля рок-н-ролла
на земле, который бы не стал моим другом — мне только надо протянуть руку.
Спустя двадцать лет я все та же — только где я и как сюда
попала? — одиноко сижу в ненавистной темнице на окраине Москвы, разошлась с
мужем и ушла из журнала, где была художником-оформителем. Картин я больше не
пишу — не могу, с тех пор как захлопнулась дверка в те счастливые годы,
сожаление о которых и теперь по ночам не дает покоя. В полутемном моем жилище с
длинной, затмевающей свет лоджией, заваленной старыми холстами, звучат только
голоса ангелов, принесенные вестником Мишей. Совсем как мою квартирешку,
ангелы посетили полутемную крошечную келью коптского монаха где-то в Нитрейской пустыне — проходивший мимо журналист, явившийся
по служебной надобности, записал их на диктофон. Тончайшие дрожащие голоса
свивались и множились далеко в вышине — и нельзя было разгадать, плачут они или
ликуют. Уносясь мыслями далеко-далеко, где из пламени, как фениксы, встают
ангелы, я низала мелкие гранатовые бусы-четки с подвесками-крестиками, и
директриса художест-венного салона, куда я сбывала их, обомлела: целое кладбище
нагородила!..
В следующий раз служебный дух явился ко мне с вестью о
Колчаке, — производства Михалкова, — прибавив к своему дару еще и диск русских
романсов, где пронзительный юношеский голос пел о терновых венцах, которые
лягут на главы страдальцев за Россию. Под этакое у меня
выходили лазуритовые, агатовые и малахитовые колье с подвесками-орденами, иные
с висящими на них корявыми друзами красного сердолика и зияющими в них рваными
дырами, как от пуль.
— Пречи-истая ма-ать
нас венчала с Росси-иею-у, тяжел этот све-етлый вене-ец, — отчаянно
торжествуя, женским голосом выводил отрок, — мы в бой за отчизну пойде-ем, как на и-исповедь,
грехи-и нам отпустит горя-ячий свинец!
Коллекцию восточно-ярких ожерелий и серег, под которыми
гнулись швензы, и, может быть, даже рвались мочки
ушей, — я назвала «Византия». Украшения были тяжелы, как венец мучеников. И я,
само собой, была прямолинейна на своем пути, как и эти мученики, — использовала
только серебро и натуральные камни, а не модные стразы и полимерную глину, из
которой можно было лепить, как из пластилина. Я вообще презирала моду,
признававшую только серое и черное, кичившуюся своей
невзрачностью. Пришлось потом долго сбывать свои произведения, уценяя и уценяя.
Зимой Миша привез мне фильм Кьезы
«911», я досмотрела его до конца и подумала, что мой вестник все больше
интересуется политикой, и все меньше — Божьим. Немудрено — тут же решила я,
оправдывая его: занятие архангелов — брань, а добро и зло каждый понимает как может. Глядя на груды бетона и
металлоконструкций на месте башен-близнецов, я звенела сталью, нанизывая на
цепи стимпанковскую фурнитуру — пилы, шестеренки,
пистолеты, черепа.
Через три месяца Михаил-архангел опять возник на пороге.
Стоял апрель, он явился загорелый, округлившийся и благодушный.
Я спросила:
— Ты откуда такой? Из Святой земли?
— Из Абхазии. Там матушка одна живет, болеет, — отвозил ей
иконку преподобного врачевателя Агапита из
Киево-Печерской лавры. Освятил на мощах его.
— И как там, в Абхазии?
— Цветут апельсины и гранаты, на персиках завязи. Даже в море
купался!
Цветок граната — какой он — гаити или померанцевый? Само? Нет! И уж точно не
гранатовый. Скорей всего, венецианский красный!
Когда-то именно утонченные названия оттенков и очаровали
меня, привели к живописи, — они завораживали, как сейчас звания ангельских сил.
«Рвота императрицы», «резвая пастушка», «последний вздох жако», «мария луиза», «маркиза помпадур»,
«майский жук», «лорд байрон», «цвет лондонской
грязи», «московского пожара» и «влюбленной жабы»…
Видела цветок граната только у Параджанова и на фотографиях в
Интернете, где он каждый раз бывал нового цвета. И невольно позавидовала Мише.
Подумалось: отчего и мне не снести той больной матушке иконку — хоть от
Матрениных мощей — и узнать, наконец, каков цвет граната? Но свое пожелание
высказать Мише постеснялась, да и уехал он скоро. А главное: увидеть цвет
граната — это дар, может быть, даже свыше. А дар не выпрашивают.
На прощание, как всегда, мне было дано отеческое наставление
в виде двух дисков русской народной песни и зачитанной брошюрки митрополита
Сурож-ского «О покаянии». Под диски с Руслановой и Зыкиной я стала низать
горячие коралловые бусы, мечтая о раскаленной Гагре, — ничуть не подумав о том,
кому в высокомерной и запуганной дресс-кодом Москве
могут понадобиться эти простодушные в своей яркости и незамысловатости
украшения. Обеспеченная половина предпочтет бриллианты и черные жемчуга южных
морей. Безденежная и запуганная напялит на выход, хоть и с
отвращением, валяную или кожаную брошь. А я чего удумала — смастерила
русский кокошник из проволоки-вермели и поделочных
изумрудов и рубинов. Насыщенная зелень непрозрачного ураль-ского изумруда
хорошо ввелась в мутновато-розовый рубин, похожий на советское земляничное
мыло. Многие тысячи поклонниц сериала о Сулеймане Великолепном стонут на
форумах: если Хюррем не вернут в султанский дворец —
мы пойдем на Стамбул! — как и я, хронически путая явь и вымысел, — и жаждут Роксолановых страстей — и тиар. Так пусть покупают мой
кокошник, — как раз на выставке народных ремесел в Экспоцентре и сбуду его.
Проклиная себя за привычку ходить нелегкими путями, я глядела
по сторонам: по сторонам от меня коллеги по сайту «Мастерская.ру» живо торговали кожаными и валяными украшениями,
напротив — толпились возле стенда с жемчугом и «аризонской» бирюзой.
«Жемчуг всегда хорошо идет, — думала я с досадой, — и чего я,
спрашивается, не вязала жемчуг под Русланову? Взяла бы у Бохая
или даже чешский», — и скосила глаза на свои кораллы в пять рядов и кокошник.
— Кокошник! — воскликнула юная пава в красных лакированных
ботфортах, ну чисто русская проститутка из фильма начала 90-х! — Пуся, иди сюда, может, кокошник купим твоей американской промоутерше?
Пуся двигался медленно
и вальяжно. Меня останавливал его рот, презрительно сжатый и похожий на
противоположное отверстие, а также отсутствие волос — в остальном я признавала
своего сокурсника Вадима. Его работа «Коммунизм», сработанная из сушек, висела
на Браубахштрассе.
Подойдя к моему стенду, он выпучил глаза:
— Полякова? Аня? Не может быть? Ты что, это делаешь… и
продаешь?
— Делаю, — как можно спокойнее сказала я. — И продаю.
— Бо-оже! — взвыл Пуся Вадим. — Ты ведь подавала такие надежды в институте! И
такое… Бо-оже! Помнишь свою выставку в Домжуре? Персональную? В двадцать лет? Мы думали,
академиком станешь. А теперь оказывается, это были твои лучшие годы…
Желая утешить меня, Вадим купил у меня кокошник, — да еще
несколько брезгливо оставил две смятые тысячные на чай, после чего пошел по
рядам дальше со своей жадной конкубиной, хватавшейся
за каждую побрякушку. Как только он
удалился, я увязала стенды и вызвала такси.
— Это были мои лучшие годы??? — вопрошала я себя с ужасом,
сидя в машине. И с ужасом же восклицала: — Это были мои лучшие годы!!!
Фонари туннелей расплывались в глазах желтыми кляксами,
сердце саднило, как кровоточащая рана. Мысли путались. «Думала, путь обретаю, а
оказалось, все прохлопала… Сиднем сидючи
в затворе своем. Никому ведь не расскажешь, что с судьбой воевала все эти годы
— за каждый свой день».
И никто мне поблажки не сделает за эту невидимую брань, в
какой я уже, видно, чином много выше киевского Миши-архангела буду. Не
поведаешь никому про подмены дьявольские, всякий раз караулившие за углом. Муж оказался пьяницей, простуда — тяжелой формой туберкулеза, отец
— шизофреником, подруга — любовницей мужа, дом детства, где надеялась победить
болезнь, — гнилушкой, которую без конца надо чинить. Все заработки и
уходили на него: то крыша, то забор, то печь переложить, то венцы нижние
сменить. Отопление, водопровод, зимние полы, пристройка!.. Пристройка — чтоб
мать жила с хахалем своим! Но вскоре она сама сослала
меня в эту пристройку, потом и в сени выселила. Вслед за тем выставила на
кухонный стол чашку и тарелку, мол, много посуды использую, утащила одеяло,
дескать, «нечего по полу валять», потом… Изгнание из родового дома подобно
изгнанию из рая — ты лишаешься покровительства живущих, умерших — и сил
природы.
«Это и мой дом!» — кричала я тогда в ярости и отчаяньи. «Вот твой дом!» — ответила мне мать, показывая на
старый дровяник с земляным полом, забитый мусором, и велела вынести из него
старую паклю на вилах. Я боялась, что вовсе лишит наследства, — куда я денусь
одна, да с немочью своей?! И подняла на вилы зловонные
комья пакли, слепленные крысиными какашками
и мочой, и рванул ветер, и залепило мне лицо вонючими волосьями
волокна… «Мама, ты с ума сошла? Мне ж нельзя эту заразу таскать!» — вскрикнула
я. «Он не здоровей тебя!» — орала мать, стоя на крыльце. Хахаль
сидел рядом на ступеньках — сметливый, вкрадчивый и гладкий, как бесенок, и
ковырял в зубах спичкой после обеда.
Родители, муж, дружба, дом — каждое убежище оказывалось
ловушкой!.. И сама виновата: одни выдумки. А как иначе у художника?..
— Ну и на хрена
нужна такая жизнь? — взвывая, спрашивала я себя вслух, — и таксист с ужасом
смотрел на меня в зеркало, а Москва все плыла и плыла справа и слева цветными
кляксами огней.
— А как же Илия преподобный, прозванием Муромец? — из
последних сил заговорил со мной трепещущий, едва уловимый внутренний голос,
противящийся отчаянью. — Зажимает он рану сердечную левой рукой, как вот я
сейчас, а правая, тяжелая, богатырская его кисть двоеперстно
благословляет нас… И главное: лежал на печи тридцать три года, как вот я, и —
медики говорят — тоже болел туберкулезом! А потом — как вышел!.. Как вышел!..
И увидела я, как черные тучи клубятся на кроваво-кармазинном
небе над Ильей Муромцем. И как потом, приняв от калик перехожих дар, он шагнул
на волю, — а вокруг было только зеленое и голубое. Но откуда я знаю это? Ах да,
из мультфильма моего детства. Но при чем здесь Муромец? Почему вдруг я
вспомнила его? Опять гибельные фантазии?..
Нет! Он один соединяет в себе миф — и реальность! Связывает
мое детство, мультфильм этот 1975 года — и нынешнюю жизнь! Сопрягает в себе боль
— и победу над ней! Нескончаемое, мелкое и гигантское зло — и детскую веру! И
тянется от него ко мне тонкая ниточка — сквозь века, — через киевского Мишу
моего. Ведь Муромец-то в киевских пещерах лежит-почивает!
И взметнулась во мне последняя сила. Собралась я в
путь-дорогу. Тем более что наступал темный и холодный ноябрь, и в мою квартирешку на окраине,
сидящую за частоколом многоэтажных башен, месяцами не заходил солнечный луч.
— Да куда ко мне? У меня мать болеет. Ей покой нужен, —
говорил Миша в телефонную трубку своим обычным ровным голосом. — А если в моей
квартире — так она однокомнатная. Негоже это, мы ведь с тобой разнополые…
«Разнополые… говорит о нас, как об
обезьянах. Раньше-то повторял, что душа не знает пола».
И предложил мне пожить в спортзале в школе: у него приятель
физрук, а школа закрыта на осенние каникулы.
Однако у Мишиных дверей я стояла со своей спортивной сумкой
уже на вторые сутки. Он нехотя освободил дверной проем, провел меня на кухню,
не раздетую.
— Вот тут электрочайник. Кран открывай медленно, не на полную, а то зальешь обои. У меня новые обои.
Рядом с чайником поставил кружку, тарелку, ложку и вилку.
Подумал, достал вторую кружку из подвесного шкафчика, сказал:
— Только никого не води.
И убрал вторую чашку обратно. Достал лимон из холодильника,
отрезал половину, выложил веером на блюдце, следом положил конфету «Лимонная».
Забрал из холодильника оставшуюся половину лимона, две консервные банки, пару
йогуртов, кусок сыра и початую пачку творога. Аккуратно сложил в полиэтиленовый
мешок, с ним пошел в прихожую.
Я поплелась за ним.
— У тебя однокомнатная? — от смущения спросила я, хотя знала,
что однокомнатная, и смущаться следовало не мне.
Мне стало жаль себя. «Дура, дура, не
пошарила в Интернете в поисках комнатушки — теперь вот унижайся».
— В соседней квартире мама, поживу у нее, — сообщил Миша,
снимая с вешалки пальто. — Я только что ремонт сделал, обои поклеил. Плитку вот
положил. В комнате палас светлый застелил. Прошу ничего не пачкать. У меня мама
болеет.
— Что с ней? — спросила я, не в силах снять куртку и
обливаясь потом.
— Болеет, — в третий раз повторил он. — Нужны деньги на
лекарства. Ты бы не могла… помочь нам?
— Сколько?
— Двадцать пять гривен в день тебе будет недорого? Это всего
750 рублей на ваши деньги.
Я замерла.
Схватила было свою сумку — но решила, что в других местах с
меня могут взять больше. Да и идти куда-то сил не было.
— Дорого, — едва выговорила я. — Давай двадцать.
— Ну… хорошо, — не сразу согласился
он. Только аккуратно живи — я недавно ремонт сделал. Можешь внести средства
прямо сейчас?
Я «внесла средства», и Миша ушел к маме, квартира которой
была напротив.
Заварила чаю, села на диван и стала вглядываться в
противоположную стену, в книжный шкаф. В шкафу стояли книги по богословию и
истории церкви, но на верхней полке, между Иоанном
Кронштадтским и Сергием Булгаковым, я углядела «Капитал». Принесла с кухни
табуретку, залезла на нее и достала Марк-сов труд. В книгу были вложены листки
с новостями ТАСС 80-х годов. На одном телефон. Галя Неверова. Я взяла телефон и
набрала эту Галю.
— Здравствуйте, я приятельница Михаила Черниченко.
— Да? И как живет Черниченко? — ответил мне равнодушный
старушечий голос.
— Ваш телефон нашла на листочках с сообщениями ТАСС. Они были
вложены в «Капитал». «Сообщает из Тегерана Анатолий Коробков. После начала
контр-наступления в ночь на 14 июля 1982 года операция, названная Хомейни
«священная оборона»…
— «Белый» ТАСС… — оживилась старуха. — Это я ему давала,
когда в «Комсомольской правде» работала, — главред
прочтет, даст начальнику отдела, я у него стащу — Мишке несу. Последние
сообщения корреспондентов ТАСС со всего света, для избранных, не испорченные
цензурой. Получала номенклатура и главные редактора крупных изданий. А Мишка
это дело любил!.. ТАССы эти читать, общественную работу.
Так любил — что его из Землемерного института хотели выгонять: ни черта не
делает! Но как выгнать? Он политинформацию ведет! Хомейни, говоришь?…
Бабкин голос заметно оживился, в нем появились визгливые
нотки:
— Говорят, что шах Ирана любит песни Шаферана,
ну а старый Хомейни не слыхал такой херни!
И «Галя» хрипло расхохоталась. «Катар курильщика» —
равнодушно отметила я про себя: про легочные болезни я знала все.
— Я-то думала, он ко мне подкатывался, понравилась ему, — уже
печально произнесла Неверова. — Я тогда миловидная была: в завитушках, рот
бантиком. Только развелась. Ну теперь я понимаю, что старая была для него:
тридцать пять мне стукнуло в 85-м, ему двадцать пять было, только институт
кончил… Да нет, при чем здесь старая? Я была — огонь!
А он? От него мужиком-то никогда и не пахло! Тьфу! И интересовался только
«белыми» ТАССами. И спал со мной ради них, как я
теперь понимаю. Карьерных качеств не хватило — но самолюбие, надменность,
ощущение, что он один обладает тайным знанием! Составлял карты какие-то, где мы
должны ударить, где американцы… Презирал и меня, и
Землемерный свой институт. Да вообще все презирал. Это, пожалуй, главное его
качество. И как теперь он живет? Говорите, приятельница ему? В переводе с современного на человеческий — любовница, а то и жена.
— Еще чего!.. — возмутилась я и прибавила: — А живет он
совершенно так же.
Да, муж оказался алкоголиком, отец — шизофреником, простуда —
туберкулезом, подруга — любовницей мужа, родовой дом — казенным общежитием. Ангел — политинформатором.
Но в глубоких Антониевых пещерах
лежит, опустив крупную тяжелую кисть на грудь… герой мультфильма
моего советского детства! Которое не ближе
былинного времени. Это он сразил Соловья-разбойника, от чьего свиста темные
леса к земле приклоняются, а люди замертво падают. А когда понадобилась ему
помощь, он послал стрелу, закровянившую грудь
крестного батюшки в дальнем городе богатырей. И тогда тот понял, что от крестничка любимого весть: кабы не
крест на груди шестипудовый — пробила бы стрела его сердце.
Беспощадно Ильи послание, немыслима сила. Лишь он мог срубить
голову полуптице-получеловеку, Симургу из
скифо-персидских былин, сторожу того света, тем самым открыв для себя
дорожку в мир мертвых, — и вернуться оттуда. Побежденный Ильей противник —
родом из зооморфных, тотемических, непроглядно, египетски
древних времен, от мысли о которых кружится голова, — так разве не
рассмеется богатырь неслышно над моими микроскопическими несчастьями, не
благословит невидимо могучей десницей?..
Златоглавая Лавра с игрушечными нарядными соборами за древней
крепост-ной стеной мнилась сказочным городом, а приземистая церковь с плоским
зеленым куполом напоминала мечеть. Войдя в ворота, я медленно двинулась по
проулку. Вымощенная булыжниками дорога шла круто вниз, — и сумерки все
сгущались и сгущались, будто я двигалась внутри ожившей метафоры «мгла веков».
Перед тем как нырнуть в дощатый крытый переход, ведущий к катакомбам, я
оглянулась на блистающий огнями Днепр — и шагнула вперед с неодолимым желанием
раствориться там, куда иду, — и никогда не возвращаться.
Узкая лестница уходила спиралью вниз, вверх и вниз шли люди с
зажженными свечами, — лиц не видно, — только на опущенных лбах играет пламя. В
середине пути мне стало душно и тесно, я стала рваться назад — но сзади молча
напирали и спереди тоже шли. От десятков свечей было нестерпимо жарко — я
расстегнула пуговичку чернобурого воротника на
куртке, и он распахнулся. Охватила жуть: мне не вылезти отсюда! Сознание
затуманилось. В сумраке вниз и вверх плыли свечки.
— Доченька, что с тобой? — ласково сказал широкоплечий
бородатый дед позади меня, и попридержал за плечо, чтоб я не упала.
Его тяжелая смуглая ладонь слегка обняла меня.
— Илья, мы ждем тебя, — сказал кто-то рядом.
— Иду, — отозвался дед.
«Илья! — отметила я. — Встретил, значит…»
Я очнулась и стала спускаться. Очутилась в подземной галерее будто с шелковыми полами. Оказалось, чугунные,
присела и коснулась их, — отутюжены ногами и коленками сотен тысяч паломников.
Я скользила по гладким полам, почти не касаясь их, и тело казалось невесомым.
Там и здесь в нишах стояли будто дет-ские гробики, и
голос экскурсовода где-то в закоулке бубнил:
— Иоанн Многострадальный… Феофил Слезоточивый… Афанасий
Затворник… Иоанн Постник… Прохор Лебедник… Марк
Гробокопатель… Авраамий Трудолюбивый… Онуфрий
Молчаливый…
И вот, наконец, он. Широкий в плечах, длинный гроб. Та самая
рука, что носила меч-кладенец. Я прикоснусь к ней — и
не станет больше ни прошлого, уязвляющего и мучащего, — ни будущего, страшащего
всякий час. Будет только настоящее, которое длится вечно. …Ты стоял заутреню во Муроме, ай к обеденке поспел во
стольный град. В Ердань-реченьке купался сам, ко
Господнему гробу приложился-был. Но прослышал про Константинов Царе-град,
одолели его есть поганые татарева…
Тут садился ты на добра коня, разметал татарев,
хватал поганых за ноги. Но прознал ты и про Киев-град,
что пошла к нему та сила бусурман-ская. Ты садился во седлышко чиркальское и летел ко
стольнему ко городу…
Чисто поле тебе — весь мир, бесконечная горизонталь земли.
Время — вертикаль, ты движешься по ней своими богатырскими скоками. Рядом с
тобой вернуть счастливые дни юности — раз плюнуть, — они повторятся, как
анафоры в твоих былинах. Рядом с тобой и я, худосочная, со страшенным кашлем —
дева-поляница, которая на одну ладонь положит да
другой прихлопнет!
Я стояла на коленях у его изголовья, в полуобмороке, в
сладкой истоме, будто во сне, — кто-то, кажется, вынул из моей онемевшей ладони
свечку… И очнулась только тогда, когда грузная старуха
с совком и веником встала надо мной и забубнила:
— Закрываемся… Убирать надо…
закрываемся…
Я посмотрела вокруг и увидела, что пещеры пустые.
— Хорошо, я свечку взяла у тебя, — говорила бабка, — а ты и
не заметила, как воротник загорелся! Хлопали тебя по плечу, сбивая пламя — а ты
стояла, как чумовая. Воротник хороший, чернобурый. Ну да нечего жалеть! Подпалила ты нечистому
хвост…
Я изумленно посмотрела на нее.
— На правом плече сидит ангел, на левом — бес, — объяснила
бабуся и повела меня наверх. — Ты не отставай, пещеры до конца не изучены, где
им конец, никто не знает, попадешь в закоулок — и пропала. Заберут к себе…
— Да и пусть бы забрали, — выговорила я занемевшими губами,
как будто после долгого обета молчания.
— Да кто заберет-то? Бесы! Думаешь, их здесь нет? Да их тут
больше, чем во всем Киеве! Они же ж в советское время
очень расплодились. А все отчего? Кацапы-большевики антибожескую
реформу сделали, — говорила старуха, выводя меня наверх, — мне учительница одна
рассказывала. В этой же ж, как ее?.. приставке… да, в
приставке — перед «т», «ч» и другими буквами стало «с», а не «з», как до
революции. И получилось, — что ни скажешь — все беса похвалишь. Бес-таланный! Бес-честный!
Бес-толковый! Бес-чинный! Бес-совестный!
Выйдя из Лавры на улицу, я встретила лицом ноябрьский ветер и
почувствовала: страшно хочу есть!
Слева стоял круглый ресторанчик. Села, раскрыла меню и
увидела «сало в шоколаде»: пятьдесят грамм за сто баксов.
— Это же анекдот? Про сало в шоколаде?
— Що ви
казали? — переспросила стоящая возле официантка.
Как будто из подлинной жизни я попала в
плохой ситком.
…По ступенькам взбиралась старушка в старом черном пальто с
каракулевым воротником, какие носили полвека назад. На голове — пуховый платок.
Постояла на лестнице, отдышалась, подошла к двери напротив моей.
— Простите, вы не мама ли Мишина? —
спросила я, подходя к ней и разглядывая ее скуластое, с мелкими запавшими
глазками личико.
— Она самая. А вы его гостья? Не любит он гостей, стесняется,
что ли. Не знаю. Сам-то горазд ездить — чуть не в
каждом городе бывшего Союза у него подру… друзья.
— Вы больны же? — спросила я. — Из аптеки идете? Не ходите, я
принесу лекарства.
— Спасибо, я сама. Мне аптека по дороге. Как иду с работы,
захожу — вон, на углу.
— Вы работаете? — удивилась я.
— Да я и сама удивляюсь, что работаю. Восемьдесят пять лет
мне будет в декабре. А что делать? На пенсию не проживешь. Как он без меня будет…
— бормотала старушка, царапая в замочной скважине ключом. — Работать не хочет,
все разъезжает… И жениться не женится! Кто ему щи
варить будет, когда я умру?..
— А где вы работаете?
— Иммунолог я. По туберкулезу специалист. Сотня научных
статей, степень. Вот и держат.
Последние слова я не слышала. Обморочная глухота поразила
меня.
«У меня туберкулез! И он знал! Говорила ему не раз!.. А у
него мать!.. И столько лет ездил! — в голове носились рваные мысли. — «Когда ты
можешь внести средства»? И целые десанты ко мне посылал! И жили бесплатно! Еще
супом кормила! А главное — у меня в квартире звучали голоса его ангелов! Его
ангелов! Это будет поважней плотских и прочих уз…»
На следующий день проснулась поздно, голова была туманна и
пуста, как в похмелье. Вставать не хотелось — за окном сумеречно, холодно. Но находящийся в пути не имеет права лежать на печи. И я пошла,
сама не зная куда.
И ноги привели меня в Лавру. Я спускалась по мощеному проулку
к переходу, ведущему в пещеры… Обида и чувство богооставленности мало-помалу исчезали, вспоминалось
вчерашнее чудное, великое чувство, — нет, мгновенно возникшее понимание того,
что есть вечность, и перед ней нечего жалеть об упущенных пятнадцати годах.
Находясь в непрестанном поединке с болезнями, любовями, отчаяньем,
предательством, распадом семьи, — ты растишь себя в богатыря — а богатырям
открыт вход в эту вечность. Как жаждала я снова почувствовать это, оставив мир,
хоть ненадолго, с его торговцами благодатью, лживыми подругами и мужьями,
непрерывной температурой и салом в шоколаде!..
Однако у перехода мне встретился паломник и сказал, что
пещеры уже за-крываются. Я тяжело как-то опечалилась, с трудом повернула и
встала столбом, не зная, что делать. И сил сразу не стало. Остановилась у
ларька с пирожками, водой и картошкой, которую подавал на пластиковой тарелке
послушник с немытыми волосами и крупными грязными руками. Он разогревал
картошку в печке, — от картошки шел пар, — и пожилая паломница в длинной юбке и
черной мужской куртке, стоящая у круглого пластикового стола на ножке, хватала
эти картошки и жадно совала их в рот. Другая, в болоньевом пальто и шляпке с
пером, медленно пила чай из бумажного стаканчика, греясь и поглядывая на
соседку.
«Картошка — спутница паломника, небогатого путешественника, —
катится по пластиковой тарелке, как наливное яблочко по блюдечку, — думала я,
будто припоминая что-то. — Чего она только не видала — и скорбь, и умиление, и
первые надежды, и последние надежды».
— Ездила летом в Новгород… — наконец сказала та, что
прихлебывала чай, в пальто и шляпке с крашеным куриным пером.
Было время, занималась я и шляпками…
— …Паломническая поездка от нашего храма. На два дня, на
автобусе. Гостиница, питание, проезд, экскурсии — всего 1800 гривен!..
— Ой как дорого! — с ужасом
воскликнула баба в мужской куртке, длинной юбке и платке, но быстро
поправилась: — Зато благодать-то какая! Душе своей подарочек сделали!
— Туй! — махнула рукой дама в шляпе. — Да теперь и
православные поездки не дешевле туристических!
— О-ой! — выдохнула баба в мужской
куртке. И затараторила: — Вот и я о том! Внука
невестка послала в православный лагерь, — на обычный детский лагерь нам вовек
не собрать. А тут три с половиной тысячи! Озеро, мол, кружки разные, беседы
умные. Так что ж? Парень приехал весь в чирьях — обогреватели в палатках не
работали: перебои с электричеством. В озере купаться было холодно, на обед одна
картошка в мундире, — она покосилась на свою картошину,
— хлеб, помидор, ну яйцо крутое когда. Два раза в неделю минтай вареный — вонь на всю округу. А кружки обещанные оказались
строительством обычным! Храм их возили строить деревенский. Внук сказал: лучше
б я баню отцу помогал класть! У нас и первый внук в монастыре, считай, вырос…
— Раньше вроде и бесплатно жили дети неимущих при монастырях,
— сказала мадам в шляпе.
Баба нервно вздрогнула при слове «неимущие», но совладала с
собой и даже распрямилась:
— Да, — неимущие мы! Стали такими в 92-м году, когда
отцовский завод развалился. Тогда сын с армии пришел, женили мы его. Вскоре
старший внук родился. Невестка ждет-пождет, покуда сын
на работу устроится — а он все в огороде роется, сарай чинит, десять яблонь
зачем-то посадил! И в охране ему совестно работать, и возить нотариуса
городского не стал. Не буду работать на капиталиста! И отец, главное, ему
поддакивает! Не будем работать на капитал! Ну, невестка как от груди отняла
первого — стала мотаться за шмотками в Турцию, а внука
мы на лето в монастырь отправляли. Он при отце рос — и покрасить мог, и шуруп
ввинтить, и плотничал. И вот в монастыре он там что-то помогал. Мы с макарон на
картошку перебивались — а он в ихней епархии и рыбку видел, и творожок с
поскотины… Спали, конечно, вповалку в трапезной, на
старых пальто, и вшей привозил каждый раз — зато выкормили мальчишку. А без
этого — как? Невестка хлесталась, как могла, всех кормила — а и ее грабили три
раза по дороге с Турции этой. Под конец жизни с сыном ее еще и забеременеть
угораздило, родила Ваську. Разошлись они, — а кому забота? Нам. На лето и
младшего нам везет! Вздумала и его в лагерь православный запихнуть. Я говорю:
зачем его кудай-то отправлять, когда у нас дом на
земле, река и лес рядом? Деньги платить! А невестка ни в какую:
при таком отце и он захребетником вырастет! Давайте в лагерь!.. И теперь,
значит, такие деньжищи выложи за тех же вшей? За те же ночевки в палатках? Это
разве справедливо? Если не государство — о нас церковь заботиться должна!
— Так лучше ж самим устраиваться, с Божьей помощью, шо ж других обогащать? — произнесла дама в шляпе. —
Приехала на отдых — сразу в храм. Там познакомишься с кем-то — и зови к себе.
Но вначале сама к нему езжай… Так многие делают. Я на
Азовское море ездила к бабульке одной. Здесь, в лавре, с ней познакомилась.
Привезла ей сервиз из Киева — она счастлива-а была!
Жила, я, конечно, в сараюшке — зато бесплатно же ж!
Поищи одинокую старушку или женщину, у кого жилье свое есть, — и поезжай. Не
забудь к себе позвать! А принять не сможешь — что ж, Бог простит, мало ли что,
— заболела там или родственники приехали… Если
одинокая — с разговорами приставать будет, — так скажи: мне в одиночестве
побыть надо, помолиться.
— Несправедливо это! — все твердила баба в мужской куртке. —
Почему церковь с нас деньги берет? Церковь заботиться должна!
Я слушала теток, глотала горячий переслащенный кофе из
стаканчика и вдруг ярко, как в детском сне, увидела картину: стою я у голубой
круглой палатки на зеленой огромной поляне. У меня в руках пластиковая тарелка
с двумя картошками в мундире и кривым огурцом-переростком. Вдали лес. У зеленых
пластиковых умывальников в грязи топчется очередь, полотенца через плечо,
девушки в платочках, парни по пояс голые, кресты на гайтанах…
И лицо Миши, — с остановившимся от наслаждения взглядом — он держит
обеими руками кочанчик нежно-зеленой молодой капусты
и вгрызается в него. Из большой палатки слышится литургия… То
ли облака тумана, то ли клубы ладана ходят вокруг нее. Надо же, запамятовала!
Сразу после развода поехала я в православный молодежный лагерь вместе с
подружкой-иконописицей, там и познакомилась с Мишей.
Но так долго знала я его, так много в прошлой моей жизни было передвижений и
встреч, — что забыла я напрочь эту поездку. Забыла я
ее еще и потому, что Миша для меня в первый же приезд в Москву стал фигурой
абстрактной: разве у вестника, каким назначила я его, может быть биография?.. А
вестник мне был необходим — как подтверждение того, что высшие силы не забыли
обо мне, что крест мой имеет свое назначение. Кроме того, Миша служил
украшением бедной моей жизни, а украшение необходимо как самоцель! Я сделала из
Миши небесного гостя, — как Параджанов делал из черных грубых ниток икру, и
назвала его Архангелом, — как Параджанов называл кефирные крышки — талерами…
…Миша споткнулся о мою спортивную сумку, набитую до отказа, —
и продолжал свои исследования. Будто бы он искал монетку, закатившуюся под
диван.
— Пятно на новом паласе! — заявил он, весь красный, вылезая
теперь уже из-под стола. — Чай пролила… А как
чистить-то? Надо, наверное, электрика вызывать. Пол-то теплый, внизу провод, а
начнешь средствами чистить — и замкнет.
Он вопросительно посмотрел на меня.
Я пошла на кухню — захватить пачку печенья, — в поезде
пожевать.
Миша поспешил за мной.
— Ой! — воскликнул он. — На обоях пятно! Новые ведь совсем!
Перед твоим приездом ремонт делал! Готовился квартиру сдавать. И как теперь
сдать? Да это вино красное! Его не ототрешь…
Я и правда пила красное вино, — вышла и купила в тот самый
вечер, когда приехала. Читала «белый ТАСС» и пила Массандру. Бутылка никак не
хотела открываться, а потом брызнула на стены. Я оттерла все, кроме капель
между кухонным шкафчиком и стеной.
— Не вижу пятна. Где? — переспросила я.
— Да вот же!
— Где?
Миша приник к стене и просунул руку за трубу, идущую сверху
вниз, — чтобы показать мне пятно, скрывшееся за кухонным шкафчиком. Вот он уже
царапал его ногтем:
— Не отчищается… Блин! Застрял! Рука застряла! Что теперь
делать? И нога! Нога!
Миша визжал и крутился, не в силах вытащить руку из-за трубы
и ногу из щели меж мойкой и стеной.
— Тащи гаечный ключ, — говорил он, — с балкона. Не найдешь
ты!!! Проклятье!
— Успокойся, — сказала я. — У тебя левая ведь рука застряла?
Правой крестись! И читай «Да воскреснет Бог»! Эта молитва, как ты знаешь, от
всего помогает.
— В жэк звони! В жэк звони! — кричал он, переходя на визг.
— Мне некогда звонить! Я на поезд спешу, — сказала я и пошла
в комнату за сумкой.
Стала надевать куртку.
— Ты так и бросишь меня тут? Хоть мобильник принеси — он в джинсовке! Или матери позвони! Ах, она на работе…
— Успокойся, я помогу тебе. А ты пока читай молитву и
крестись.
— Да иди ты!..
— Слушай, а вдруг это Божье наказание, а? За небрежение к
гостям? Хорошо, — сказала я и сняла куртку. — Помогу тебе, так и быть. Бедный,
ты так извиваешься, что с тебя можно Страшный суд писать.
Пошла в комнату и засунула диск в музыкальный центр. С кухни
раздавалось что-то вроде рычания. Нажала кнопку.
— Пречи-истая ма-ать
нас венчала с Росси-иею-у, тяжел этот све-етлый вене-ец, — мы в бой за
отчизну пойде-ем, как на и-исповедь,
грехи-и нам отпустит горя-ячий свинец!
— Что ты делаешь! Помоги мне! — орал Миша с кухни.
— Хорошо, — согласилась я. — Это не подходит.
И поставила ангельское пение из Нитрейской
пустыни.
— Выключи! На нервы действует!
— Высоковато берут, согласна, — сказала я. — Но при наличии
фантазии, которой у тебя нет…
— Дура! — визжал Миша. — Звони в жэк!
— В жэк потом, сначала надо
прекратить твою истерику, — сказала я. — На фоне стресса начинается
неконтролируемое размножение вирусов и бацилл в организме. Тебе мама не
рассказывала?
— Отдам половину денег. Только не бросай! У меня
клаустрофобия! Я боюсь, когда меня привязывают.
— А тебя привязывали? Хм, — я захихикала. — Не знала, что
православные «матушки» этим балуются…
Набрала 03. Дескать, человек в состоянии крайнего
возбуждения: кричит и извивается, подходить боюсь — норовит кусаться. После
моей телефонной речи Миша стал еще пуще орать и
биться, так что приехавшие вскоре врач и медбрат вкатили ему с ходу четыре куба
успокоительного.
Пытаясь вытащить его, здоровенный
бритоголовый медбрат вбил ботинок между стеной и трубой:
— Что вы делаете? Трубу вырвете! У меня ремонт! Я ремо-о-онт… — кричал Миша и
начинал захлебываться рыданиями, но внезапно стих и вскоре повис на своей руке.
— Уснул, — констатировала я.
— Как он умудрился засунуть туда руку? — недоумевал врач. —
Как вообще можно застрять в хрущебской-то кухне!..
Тут все впритык!
— Очень хотел получить еще двести гривен, — ответила я.
История с застрявшим Мишей так развеселила меня, что, читая в
поезде «Киево-Печерский патерик», я хохотала вовсю.
— Над чем вы смеетесь? — спросила, наконец, сидящая напротив
меня дама.
— Над Киево-Печерским патериком.
— Жития святых отцов? Как можно! Я вот только из лавры…
— И я. Но смеяться можно — и нужно, — ответила я. — Я вообще
не понимаю, почему в религиозных практиках используется бичевание, плач, танцы,
а смех — нет. Это ведь большое очищение.
— И что ж в патерике смешного? — строго спросила дама.
— Тут об одном монахе по имени Афанасий. Он умер. Поскольку
он был беден, монахи поленились похоронить этого Афанасия. Оставили лежать в
келье. Спустя некоторое время его обнаружили живым и плачущим. Он от обиды
воскрес — и жил еще двенадцать лет и все время плакал… Ха-ха-ха…
Она пересела ко мне и потянулась к книге. В плацкартном
вагоне свисали с верхних полок, крутили головами, изгибались, чтобы посмотреть
на припадочную. Из хвоста вагона пришли какие-то замурзанные дети и уставились
на меня.
И чем больше я смеялась, тем легче становилась моя душа,
согнутая под грузом печалей и обид, — а мир — тот просто ширился с каждой
минутой вправо, влево и ввысь!
— Такая страшная история — а вы смеетесь, — сказала дама и
хотела схватить себя за голову, в знак отчаянья, в какое ее привело мое
поведение, — но вовремя вспомнила, что на голове начес, и отвела руку.
— Почему этот Афанасий не смеялся? Я бы, как воскресла — тут
сразу бы и начала смеяться. Вот пишут, что Богородица никогда не смеялась, —
так это же выдумка!..
Дама отпрянула от меня с ужасом.
— Религия — вещь серьезная. Какой может быть смех?
— Но, по-моему, плачем мы только усугубляем свои печали, а
смеясь, поднимаемся над реальностью, как на крыльях, — сказала я.
— Вы неверующая, — произнесла дама с начесом, не слыша меня.
— Да нет, я, кажется, теперь совсем
верующая. Почему Евангелию нельзя не верить? Потому что оно о любви и
предательстве, власти, народном невежестве и деньгах. История о Человеке,
которого предали и убили, а Он — простил. Что может быть проще? То же и с
Афанасием этим. В монастырь он ушел, чтоб вместе с братьями спасаться! А они не
удостоили его даже погребением! Хуже мирян поступили. И я верю, что он был. Так
же как верю в историю Григория Чудотворца, к которому городские оболтусы пришли украсть его книги — и наврали, что им книги
его нужны, чтоб выкупить обреченного на повешение. «Верно
вы присудили ему, он повешен будет», — сказал Чудотворец и посмотрел на одного.
Потом они схватили святого и заперли в келье, а сами утащили его книги, а затем
полезли на яблони — обобрать, — и один спешил и повис на своем поясе. А потом
блаженного выпустили монахи, а он говорил: если б не заперли меня, я б помог
бедняге — а теперь он удавился…
Соседка моя успокоилась и кивала в такт моему рассказу.
— А сам Григорий пошел на Днепр за водой, увидел там князя с
дружиной и предрек им смерть в бою. Они озлились и утопили его. В то же время
братия видела Григория идущим в свою келью, и с одежд его струилась вода… Как красиво!.. Знаете, на Родосе рыцари-иониты лечили
больных красотой: голодранцев со всей Европы селили в сводчатый золотой дворец,
каждого клали на огромную кровать под балдахином, какую на Западе имели разве
что короли…
— Хорошо рассказываете. Вы из Москвы? Я туда к Матрене
собираюсь. Нельзя ли у вас переночевать?..
— Отчего нельзя? Можно. Земля круглая, как картошка —
спутница паломника, небогатого путешественника… Может, и мне когда-то мое добро
вернется. А может, и время тоже — круглое? То, что было, — будет опять, а? Я бы
хотела, чтоб мне снова было пять лет и каштаны цвели… и мир
был бы огромен и полон любви ко мне. Во всяком случае, я бы так думала…
— Ну вот мы и заплакали… — говорила
дама с начесом и терла мою щеку грязным носовым платком. — Только что смеялись
же!.. Не замужем? Однушка у тебя? А от метро далеко?