Андрей Поляков. Америка
Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2015
Андрей Поляков. Америка. — М: Новое литературное обозрение,
2014.
Прошлый
год в биографии живущего в Симферополе Андрея Полякова, лауреата Премии Андрея
Белого, отмечен удивительными событиями. Почти одновременно он стал лауреатом
«Русской премии» как выдающийся русскоязычный поэт Украины и вместе со всеми крымчанами вдруг оказался гражданином России. Его новая
книга «Америка» опосредованно отражает геополитический абсурд его поэтического
бытия, вызывая аллюзию с одноименным неоконченным романом Кафки. Абсурд
буквально поглощает обыденные вещи, взамен оставляя плывущие означающие.
С самого начала поэма, по словам
Кирилла Корчагина, «пребывающая в постоянном движении и подчиненная особому
ритму», начинает вращаться вокруг себя самой, процесса ее написания и пояснений
читателю, как она пишется. На уровне композиции происходит сращивание
произведения с его автокомментарием. Автор начинает с конца, с девятой главы,
и торжественно объявляет, что пишет поэму «Америка». Одиннадцать раз он
повторяет, что произведение будет иметь название «Америка». Подозревая, что бестолковость читателя нельзя преувеличить, еще раз спрашивает:
«Ты спросишь: «Как будет называться твоя поэма?». И еще три раза повторяет
название каждый раз с новой интонацией: «“Америка” будет огромной поэмой /
Огромная поэма — “Америка”!».
Многократное
напоминание о том, что поэт начинает, начнет огромную поэму, каскад
повторяющихся слов и явлений — введение в особый хронотоп
«Америки» Полякова. Время поэмы —
абсурдистское безвременье, или одновременность прошлого, будущего и настоящего.
Поэма есть, она огромна, но в то же время ей еще предстоит «быть», иметь свое
место. Место, где происходит действие поэмы, — сегодняшний Симферополь,
Нью-Йорк середины прошлого века, а также неопределенное пространство, которое
везде и нигде. Люди вечернего Симферополя «спят и не спят, или просто спать
хотят» — время теряет свою объективность в условиях хаоса, оно теперь —
состояние организма.
Что может заменить поэту
разрушенный абсурдной реальностью дом? Язык — это и есть настоящая среда для
поэта, оказавшегося погруженным в политический хаос. Попробуем расшифровать
какие-то его языковые коды.
«Это снег-светоход,
это медленный свет, это Бога доходчивый снег, это — дымная ночь, это следует —
свет» — снег через свою белизну срастается со светом. Этот гигант-ский световой
луч, как фонарик самого Бога, медленно скользит по вихрящемуся миру, в котором
нарушены привычные пропорции: «Или близка Луна на стеклах автомобиля, или на
кухне — клеенка синяя глубока» — мельчайшее и
гигантское сближаются, соединяются и сосуществуют на плоскости зрения,
лишенного привычной перспективы.
«Вот пианино вбегает и сразу как
будто вбирает эти черные (белые?) клавиши» — смысл всего вышеописанного
музыкальный, джаз врывается в жизнь и начинает сочетать несочетаемое, навевая
надежду: существует идеальное место (утопия), «Где-нибудь, где не сгорбиться
нам, не собрать темноту по коротким частям, не записать в клиниках-поэмах, не
заблудиться».
Связывать цифры и слова приходится
боевым усилием: «Будем на эти слова, как на тайную цифру девятки,
снежно-сложною ночью смотреть — боевыми глазами вертеть». Помните, Маяковский
хотел, чтоб «к штыку приравняли перо»? Для Полякова написание поэмы — дело
военное: «Вот: верчу военными глазами. / Я в дозоре, я смотрю вокруг».
Агрессивный хаос окружающего мира опять мобилизует поэтов на столь же
агрессивное построение собственного космоса. В этом космосе все составляющие
обладают почти человеческим разумом: происходит очеловечивание предметов,
животных, персонажей древнегреческой мифологии. Для
лирического героя иногда «часы», «коты», и Орфей с Персефоной живее, чем
современные люди, жители «страшноватой Тавриды», разные «блондинки» и «Ленки».
В последней главе происходит
исчезновение богов и людей, уходящих на запад, появляется холодная рука
возлюбленной, «как будто Лена давно мертва, как Ева и Рахиль, для крымских
берегов». Говоря, с одной стороны, о всеобщем бессмертии, поэт, с другой
стороны, сомневается в бессмертии и богов, и людей: «Будет Бог! — говорю вам
серьезно, или, может быть, много богов!». Солдаты возвращаются «к подругам
вечно молодым». Но вечно молодыми могут быть лишь люди, умершие в молодости.
Они будут такими, какими их запомнили другие. В финале поэмы
появляется «чья-то тень на чужих берегах / в темно-синем берете и черных
очках», в которой наблюдательный читатель может разглядеть Че Гевару.
Впрочем, эта тень с той же вероятностью может быть и ангелом джаза…
Там, в прошлом, осталось много
вечно молодых друзей и подруг. Поэтому все и ничто уравнивается. Поляков
называет людей «пленными богами», которые отличаются и от пленных, и от богов.
Жители прошлого, настоящего и будущего объединяют в себе эти черты. Трудно
сказать, кем является автор: теистом, политеистом или идолопоклонником джаза.
Но и материальный и ирреальный мир у него побеждают джазмены, и сам Бог
повторяет у него слова Колтрейна. Клавиши пианино из черных становятся белыми и
обратно, превращаются в некий общий черно-белый цвет, как джаз превращен из
музыки, исполняемой только черными, затем и белыми исполнителями, в особую
черно-белую стихию, завоевывающую новые страны и впитывающую музыкальные традиции
других народов. Черно-клавишное прошлое проникает в настоящее, и на страницах
оживает Сонни Роллинз,
играющий на саксофоне. Упоминается черный квадрат, вспоминается Малевич — у
этого художника есть еще «Супрематическая композиция.
Белое на белом фоне», «зачеркнутый Андрей» и «Орфей» едут сквозь белые снега на
жирафе в сторону Нью-Йорка… Что это за исход? Откуда куда — и когда: когда
был Орфей, не было Нью-Йорка, а зимний холод — неподходящий климат для жирафа.
Но в этой поступи слышатся «шаги колес», в которых «ходит походкой поэма», при
этом Крым оказывается «посмертным», в нем господствует «матовый несвет». Это что-то среднее между светом и тьмой, возможно,
свет радиоактивных лучей.
«Все русское — печально, как вода»
— в поэме, пронизанной музыкальной стихией, господствует грусть как
преобладающее настроение. Даже в роскошном Нью-Йорке сорок пятого года
появляются «толпы будущих мужских мертвецов». С самого начала ощутима
безысходность положения современного мира, в котором «дыши, не дыши — не поможет».
Ушли в прошлое счастливые американские сороковые, стрелка часов человечества
описывает круг вокруг полуночи. Исчезают все: люди, боги, подруги. Остается
язык: торжествует повсеместность слов, даже «на луне проступают слова».
Примечательны строки о русском языке, которые автор любит больше Ленки, больше
своих собственных книг.
Знак утверждения бытийного начала в
христианстве у А. Полякова перевернут: «Перекреститься. Исчезнуть».
«Перекреститься» традиционно обозначает отпугнуть нечистую силу, утвердить свое
собственное бытие и отвергнуть инфернальный мир. А у А. Полякова наоборот —
«перекреститься» обозначает «исчезнуть». Исчезнуть «сразу в летний
полудень и зимнюю ночь», в свое поэтическое
безвременье — вневременье.