Стихи. Публикация Игоря Лощилова
Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2015
Об
авторе | Владимир Васильевич Державин (1908–1975) — русский поэт,
переводчик, художник. В 1932–1936 годах жил и работал в Болшевской
трудовой коммуне ОГПУ им. Г.Г. Ягоды, куда попал по рекомендации Горького. С
этим временем связана работа над поэмой «Первоначальное накопление». В
1934–1940 годах печатался в журналах (в основном в «Знамени» и «Красной Нови»),
в 1936 году вышла единственная прижизненная книга стихотворений.
Составитель
и публикатор Игорь Лощилов.
Публикатор
выражает признательность А.Б. Слонимеру (Москва) за предоставление материалов.
Туркестан
В
сухой степи морская соль хрустит,
И розовеют раковин ладони.
В пыли арба огромная скрипит,
Ревут ослы и всхрапывают кони.
По
ржавым скатам ленятся гурты
Овец, изнеможённых курдюками.
Как из колючей проволоки жгуты,
Кустарники за потными шатрами.
Безвлажный вечер на пески упал.
На горизонте в сумерках угарных
Чудовищным горбом чернеет вал,
Дремучий лагерь полчищ легендарных.
Здесь
смолк давно протяжный топот орд
И гром щитов воловьих пред кострами.
Завоеватель был хитёр и горд,
А всё ж убит своими же рабами.
Задолго
до него здесь был другой,
Как он, ни в чём не встретивший преграды!
Сверкнул рыжеволосой головой
И сгинул сын разбойничьей Эллады.
Быть
может, он воздвигнул этот вал,
И по ночам, в солончаковой скуке,
О Персии тоскуя, простирал
В прозрачный мрак обугленные руки.
Где
ныне соль и серебро бархан,
Там в необъятном голубом «когда-то»
Шумел широкошумный океан
Под музыку палящего пассата.
И
пенились попутные валы,
Тяжёлыми качая кораблями,
И звучных мачт упругие стволы
Под полными трещали парусами!
Хоть
с лишним шесть десятков тысяч лет
Шумливая громада испарялась,
Остался Каспий — влажной мощи след —
И соль на днище высохшем осталась.
И
люди по морскому дну прошли,
Воюя и твердыни воздвигая.
Но океан с нагорбленной земли
Вновь хлынет, котловину затопляя!
1928 Июль
* * *
Я
помню жёлтые пески, и степь,
И россыпь юрт на пастбищных увалах…
Рогов Тянь-Шаня пасмурную цепь,
И глыбы туч на синих перевалах,
И всадников в халатах и мехах,
В остроконечных лисьих колпаках.
Там
юность протекла моя, и там
Смуглянки-музы утренней порою
Пегаса моего по ковылям
Пылающим водили к водопою.
Был звонок плеск ручья и свеж рассвет.
И конь мой ржал. И голосно в ответ
В
отгоне жеребята отзывались,
И гомон в стане утреннем вставал.
Отары отгоняли в горы за лес
За дальний дымно-синий перевал.
И время утренней еды настало,
И сало в круглых казанах вскипало.
* * *
Туман
над сонной Согдианой.
Пески и камыши в дыму…
Широко под луной туманной
Блестит латунная Аму.
Чуть
брезжит свет дороги звёздной,
Чуть плещет в камышах река…
Чу! Мерный звон в тиши морозной
Доносится издалека
На
этот смутно озарённый
Бескрайний караванный путь
Как бы из дали довремённой —
Доносится сквозь ночь и жуть…
1945–1946
* * *
Был
двадцать градусов по Реомюру
Мороз, когда приехал я в Челябинск;
Мой спутник, и дорожный мой прислужник,
Скрипучкин, скороспелый сценарист,
На станциях бежал за кипятком,
Чай мне заваривал.
На верхотурку
Стаканы
ставил мне
и бутерброды,
И
приговаривал:
— Ну как Вам, Нестор
Иванович,
чаёк, колбаска, сыр?
Чего ещё изволите?
А я
В гриппу хрипел, сердился,
огрызался.
—
Не смейте больше называть меня
Вы
Нестором Ивановичем!
Дайте
Ещё
мне чаю. И не пустословьте.
А там, внизу, Скрипучкин раскричался:
— Мы с Вами — наравне.
А Вы! А Вы,
Вы
сделали меня своим лакеем!
— Так Вам и надо! — Я сказал.
И вдруг
В
вагоне-люкс дыханье лютой стужи
Качнуло огоньки убогих свеч.
Залязгали заржавленные дверцы,
И, приоткрыв их, старый проводник,
Дорожный вор, грошовый спекулянт,
Просунулся, спросил:
— Ну — как у вас,
Тепло?
В порядке?
Оттеснив
от входа
Проводника,
в купе вошёл военный
В накинутой шинели:
— Разрешите?
У-у!
Как накурено!
Ну что ж, закурим.
Дай
чаю, дядя.
— Нет углю, племянник!
Холодный
самовар!
— Врёшь!
Если
разорвёшь
Картинку сна, суровую увидишь
Основу — тонкий шёлк, ворсинки льна…
И
голоса внизу:
— Что с ним? Простуда?
И
на глазу — ячмень…
—
Вот я его
и вылечу!
Давай его оттуда!
Стакан
спиртяги — только и всего!..
Скрипучим
голоском скрипел Скрипучкин,
Оправдываясь в чём-то.
Я забылся…
А
утром разбудил меня Урал.
Изогнутый, летящий над отвесом,
Состав скрипел, и, падая в провал,
Клоками таял дым над древним лесом.
И вот, когда, увалы обогнув,
Открытые увидел я просторы,
Огнём зелёным издали мигнув,
Открылись перед нами семафоры,
Я из вагона вышел на мороз,
Как бы в тепло нежданного уюта,
Хоть веки ветер обжигал до слёз,
И к январю зима крепчала люто.
Машина?
Не было тогда машин.
Ковровые
меня здесь ждали сани.
Как древний богатырь в снегу седин,
Старинный монастырь вставал в тумане…
Огромная
вечерняя звезда
Зажглась в зелёном небе над Россией.
Я ехал «инспектировать» сюда,
И делать выводы —
о чём? Какие?..
Воспоминание
Рассвет
забрезжил в дождевом просторе,
Сентябрьский день в большом окне светлел,
Журчал, плескался, был жемчужно-бел,
Как пасмурно седеющее море.
В
огромном доме просыпалась жизнь,
И двор, как кладезь, мглистый и бездонный,
Заговорил. Залязгали бидоны…
И окрик: «Петра, эй! Пора, садись!
Поехали!»
Со скрежетом и хрипом
Ушёл
в свой рейс усталый грузовик,
А с неба падал с лепетом и всхлипом,
Струясь по крышам, по старинным липам,
Сентябрьский тёплый дождь…
Твой милый лик
Во
сне печален, залегла забота
Над удивлённою дугой бровей,
И кто-то будто шепчет мне: «Ну что ты?
Куда ты? Оставайся. Всё развей
Тревожное, что молча накопилось!..
Ведь это — дар судьбы, ведь это — милость,
Любовь твоя! Куда тебе идти?
Всё потерять и больше не найти?»
Решил
я бросить счастья лес цветущий.
Любимое
лицо… Печать заботы
Между бровей, беспомощных во сне.
И тело строгое, как изваянье,
Как бронза Аристида Маиоля,
И сердце, что вмещает целый мир,
Необычайный мир, особый мир,
Где всё живёт, шумит, цветёт и дышит,
Где всё — любовь, надежда, вера в счастье,
Где нет примет тоски и увяданья.
Всё это бросить, и уйти от чаши,
Едва пригубленной…
Всё это так.
Всё
это верно. Но уйти я должен.
В кармане у меня мандат, билет,
И все напутствия и документы.
И вот, как тать, неслышно я встаю.
Боюсь спугнуть твой сон, боюсь последних —
Не слёз, не жалоб — милых слёз последних;
Боюсь не слёз, боюсь твоей улыбки.
Пробило
шесть. Пора. Давно пора.
А
за стеною радио гремело,
И деревянным голосом певец
Кричал Бетховена: «Аделаида,
Аделаида!..» Гулкий коридор
Пел, как труба, гуденьем примусов
И голосами женщин. Телефон
Дрязжал неумолкаемо за стенкой.
Я собрался в дорогу. Виновато
Понурясь, разуверясь сам в себе,
Опаздывал я, медлил.
Ты проснулась.
Улыбкой осветила полусумрак
Сырого утра:
«Как я заспалась…
Сейчас я вызову такси. Мы едем.
Я провожу тебя».
А всё во мне
Кипело, бунтовало и кричало:
«Не уезжай! Всё брось! И здесь останься
Навеки!» Но ни звука на губах
И в пересохшем горле, ни слезы
На веках.
На перроне я сказал ей:
«Прости,
родная. Я вернусь… Я скоро
Вернусь!»
Я не вернулся. Я уехал
Как
будто бы навеки. Я не стал
Искать её следов. Так получилось.
Так жизнь сложилась. Но навеки я
Запомнил утро, тёплый дождь в широком
Распахнутом окне, и сумерек,
Редеющих в рассвете
Неуловимое очарованье,
И круговерть светящихся молекул,
Пронизанных твоим святым сияньем.
Пробило
шесть. Проснулся я и встал,
И принял душ. Съел свой привычный завтрак
(Три яица, лимон и крепкий чай),
И укрепился телом я и духом,
Вошёл в обыденность, как в лабиринт,
Без нити Ариадны.
Но лучи
Твоей
любви живой ещё мне светят,
Горя
вполнеба, как столбы сполохов.
Возвращение
Я
приплыл
На убогом буксире,
Шлёпающем облезлыми спицами
Несоразмерно больших колёс.
На
рассвете, в тумане
На крутом берегу
Зарозовели древние башни
Стен монастырских.
Золотом тёмным сквозь дымку
Пробрезжил купол собора.