Георгий Иванов: «Печататься… отдельно от “прочей сволочи”»
Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2015
От автора | Андрей Юрьевич Арьев родился 18 января
1940 в Ленинграде. Историк
литературы, эссеист. С 1984 г. — член СП
СССР. Автор более 400 печатных работ. В 2000 г. выпустил книгу о феномене царскосельской поэзии «Царская ветка», в 2009 г. — «Жизнь Георгия
Иванова. Документальное повествование», за которую получил Царскосельскую
премию. Составитель, комментатор и автор вступительной статьи к
«Стихотворениям» Георгия Иванова (Новая библиотека поэта, 2005; 2010, 2-е
изд.). Живет в г. Пушкине, Санкт-Петербург.
Последней напечатанной перед
войной, в 1938 году, книгой Георгия Иванова была «поэма в прозе» «Распад
атома». На этом «парижская нота» и — более широко — русская поэзия первой волны
закончилась: Константин Бальмонт в депрессивном состоянии остаток дней проводил
под надзором в доме для престарелых под Парижем, Владислав Ходасевич уже стихов
не печатал да и не писал, Марина Цветаева собралась в
Москву, зная, на что себя обрекает: «Дано мне отплытье / Марии Стюарт».
Ближайший к Георгию Иванову с молодых лет Георгий Адамович прославился в
большей степени как эссеист, что же касается его немногочисленных стихов, то
парижский сборник 1939 года «На Западе» (следующий появится почти через
тридцать лет — в 1967 году) содержит и такие строчки: «Прах — искусство. Есть
только страданье, / И дается в награду оно».
Казалось, Георгий Иванов мог
царствовать на поэтическом олимпе русского рассеяния один, наслаждаться ролью
«королевича» русской поэзии, как его иногда величали. Но не стало и
«королевича»: «Распадом атома» Георгий Иванов порывал с поэзией, с искусством
как таковым, ибо оно «не спасает».
Речь в этой «поэме» шла о распаде
личности, как она трактовалась, по выражению Гиппиус, «со времен Христа и Марка
Аврелия». Ее изданием Георгий Иванов собирался покончить
с литературой — подобно Рембо, а скорее всего на самом деле осознав
«невозможность» литературы в условиях всеобщей «дегуманизации искусства».
Проблема «Распада атома» — это
проблема критики современной цивилизации, равно отечественной и европейской. Слагатель
ивановской «поэмы» — модифицированный «антигерой» — то ли «Записок из
подполья», то ли розановских «Опавших листьев». Он
хоронит «пушкинскую Россию», задаваясь своевольным, «достоевским», вопросом:
«Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить?» Автор «Распада атома» выбрал:
«чаю пить», а литературному миру — «провалиться». Ибо «гармония» в нем
оборачивается неизбывной «банальностью».
Но это декларация, тезис. Антитезис
в «Распаде атома» вряд ли слабее. «Поэма» эта — о любви, об оставленном в памяти
героя ее невосстановимом образе, всплывающем лишь духовидчески,
в снах.
«Поэмой в прозе» первым — и не без
сарказма — назвал сочинение Георгия Иванова Владислав Ходасевич. После долгой
ссоры оба поэта по просьбе общих друзей «помирились», но внутренне друг другу
оставались чуждыми. Георгий Иванов иронию Ходасевича, конечно, понял. Но и в
данном случае захотел доказать: Ходасевич «…умен до известной высоты, и очень
умен, но зато выше этой высоты <…> ничего не понимает».
Да, «Распад атома» — «поэма». Потому
что есть в ней вопреки всему ее «нигилизму» малозаметное, встречное течение,
слова «…о единственном достоверном чуде — том неистребимом желании чуда,
которое живет в людях, несмотря ни на что». Оно переводит текст в регистр
«стихотворений в прозе» тургеневского — на диво! — образца. Что если и в
«банальном» вновь блеснет «гармония», вновь мелькнет «игра теней и света»? Что
если и Тургенев не устарел? Ведь именно Тургенева перефразирует автор, его
«Молитву»: «О чем бы ни молился человек — он молится о чуде».
Целых семь лет, прошедших со дня
публикации «Распада атома», Георгий Иванов «пил чай», не написав и не напечатав
за это время ни строчки. Благо было на что пить. Его жена, Ирина Одоевцева, после смерти отца, известного рижского адвоката,
получила наследство. Да такое, что средств хватило на
покупку квартиры в Париже и виллы в Биаррице, в
котором оба поэта и переждали Вторую мировую войну… Правда закончилось их
«сидение» в оккупации плачевно: деньги стремительно таяли, немцы виллу
реквизировали, а весной 1944 года она и вовсе исчезла — под бомбами союзной
авиации. Плюс к тому квартира в Париже была разграблена…
И тут стало совсем плохо. Нагрянула
нищета — в буквальном смысле. Нищета, усугубленная обвинениями в
коллаборационизме, исходящими вдобавок ко всему от бывших литературных
соратников.
И «чудо», заключавшееся в
открывшейся поэту последней и единственной для него возможной форме
существования, случилось. Начав постепенно снова писать стихи и печататься, в
1950 году Георгий Иванов издает лучший свой прижизненный сборник «Портрет без
сходства». Без сходства с тем Георгием Ивановым, каким его привыкли видеть
современники, и, можно сказать, без сходства с самим собой. При всей
очевидности «падений» живет Георгий Иванов не ими. Их глубиной он лишь мерит свою
«высоту». Существенно важно для понимания Георгия
Иванова — представить уровень, на который этот «барон», как величал его Бунин,
возводит перед взыскательной публикой самого себя в роли поэта.
По его собственному ощущению, он
становится «последним поэтом», во всяком случае «последним петербургским
поэтом». А для него только «петербургская поэзия» и существовала.
«Да, как это ни грустно и ни
странно — я последний из петербургских поэтов, еще продолжающий гулять по этой
становящейся все более неуютной и негостеприимной земле», — писал он в Париже в
1953 году, через сорок лет после своего литературного дебюта.
Но что значит «последний поэт»,
кроме сладостной торжественности именования? Это поэт, предстоящий Богу — «у
бездны мрачной на краю». По словам Юрия Иваска, Георгий
Иванов был «последним поэтом» «…по призванию, по самому складу своего
дарования, по опыту, отчасти, конечно, общему (историческому), но прежде всего
личному (неповторимому)».
Все это может показаться граничащей
с безумием самонадеянностью, о чем говорили и хорошо Георгия Иванова знавшие в
эту пору люди, например, Вера Николаевна Бунина: «…самомнение невиданное:
Пушкин, Лермонтов, Тютчев — Блок и ОН», — писала она 25 февраля 1948 года
Леониду Зурову под впечатлением бесед с поэтом.
И через три года Георгий Иванов
пишет о себе сам (в третьем лице!) Михаилу Карповичу:
«Не сочтите за нахальство или хвастовство — я так └со
стороны“ теперь гляжу на все окружающее <…> жизнь меня так замучила, что
и на свои стихи смотрю как на что-то постороннее. <…> Если жизнь
└отпустит“ когда-нибудь, я, может быть, об этом странном явлении напишу.
Поэтому я вправе сказать: моя поэзия есть реальная ценность и с каждым годом
то, что этот Георгий Иванов производит, лучше и лучше. Если он проживет еще лет
десять — есть все основания рассчитывать на то, что он оставит в русской поэзии
очень значительный след».
И оставил. Ровно этих десяти лет и
хватило. Скончался Георгий Иванов 26 августа 1958 года — в «богомерзком
Йере».
Если попытаться в одном абзаце
определить художественную философию позднего Георгия Иванова, то она сведется к
следующему:
Человек открывается бесконечному
бытию, озаряется «пре-чистым сиянием» — в немощи, явленной перед лицом вселен-ского
Ничто. Сознание влекло Георгия Иванова к катастрофе, к приятию грязи и тлена
как органических атрибутов плачевного земного пребывания художника, к
«холодному ничто» как ося-заемой нигилистической подкладке христианской веры. И
с той же очевидностью ему была явлена нетленная природа внутренним слухом
улавливаемых гармонических соответствий всей этой духовной нищете — блаженному,
уводящему в «иные миры» «пречистому сиянию».
Так что не стоит особенно
удивляться, что после войны оставшихся в живых и публикующих стихи в
эмигрантских изданиях своих сверстников Георгий Иванов не ставит ни в грош. В
том числе Сергея Маковского, бывшего издателя «Аполлона», сотрудничество в
котором было для него незабываемым литературным счастьем. Того Маковского,
который, кстати, и издал в Париже ивановский «Портрет без сходства». Вот,
однако, характерная реплика Георгия Иванова в первом же письме к Роману Гулю, секретарю «Нового журнала», 10 мая 1953 года: «Прошу
Вас как члена редакции о следующем: мои стихи напечатать не вместе с прочей
поэтической публикой, а отдельно. (В хвосте — это не имеет значения.) Прошу это
и потому, что приятнее не мешаться с Пиотровско-Маковскими
и ко…». Владимир Корвин-Пиотровский — это тоже поэт
первой волны, по возрасту даже старше Георгия Иванова.
Пожелание его строго исполнялось,
ивановские стихи «Новый журнал» печатал последние годы жизни поэта в
специальной авторской рубрике «Дневник». Но все равно Георгий Иванов не
забывает напомнить тому же Гулю 14 февраля 1957 года:
«Если Вам хочется, то пустите оба стишка, не в качестве “Дневника”, а “так”. Но
уж, пожалуйста, не забудьте выговоренное мною в свое время “преимущество”
печататься либо отдельно от “прочей сволочи”, либо
впереди нее, не считаясь с алфавитом».
Нужно сказать, что и отношение
старших литературных сверстников Георгия Иванова к его послевоенной поэзии не
отличалось проникновенностью суждений. Такой незаурядный поэт, как Дмитрий Кленовский, умудрился даже и после смерти Георгия Иванова
написать архиепископу Иоанну Шаховскому»: «Знаю,
дорогой Вадыка, сколь Вы терпимы <…> и очень
это ценю, но все-таки… при несомненном таланте Г. Иванова (и дьявол тоже
талантлив!), я чувствую к нему глубокое отвращение… Камня в него, конечно, не
брошу, но и цветов на могилу не принесу».
Эпизод знаменательный: появление
стихов Кленовского Георгий Иванов как раз приветствовал,
написав о нем в статье 1950 года «Поэзия и поэты»: «Кленовский сдержан, лиричен, и для поэта, сформировавшегося
в СССР, — до странности культурен. <…> Каждая строчка Кленовского — доказательство его “благородного
происхождения”». Правда и то, что больше Георгий Иванов о Кленовском
не писал, с парижско-петербургской нотой для него
было покончено.
Оставим на минуту поэтов с их
ревниво-завистливыми эмоциями, но вот что пишет 2 сентября 1956 года Владимиру
Маркову такой солидный историк литературы как Глеб Струве: «Я вовсе не отрицаю
таланта Иванова, о “Розах” когда-то отозвался очень хвалебно в печати и
продолжаю этот сборник высоко ставить, но его новейшую поэзию признать
гениальной отказываюсь, ее нигилизм меня отталкивает, а в “Распаде атома”,
помимо того же нигилизма, я вижу эпатаж».
По-настоящему из довоенных
эмигрантских поэтов Георгий Иванов ценил только Игоря Чиннова, отчасти в память
парижских сборников «Числа», в которые его вовлек.
Молодые появившиеся в русском зарубежье после войны поэты его
интересовали больше, но выделил он, пожалуй, только двоих — Ивана Елагина и
Юрия Одарченко. Плюс к тому некоторое время возлагал надежды на Владимира
Маркова, автора поэмы «Гурилевские романсы». Муза
дальше «Гурилевских романсов» их автора не увела, но
понимающего критика и эпистолярного друга в его лице Георгий Иванов обрел.
Надеяться на остальных, в том числе
на заслуженных ветеранов литературного дела, ему не приходилось. Об этом
свидетельствует его не издававшееся до сих пор письмо к Юрию Терапиано:1
10 января 1958 Beau-Sejour
Hyères (Var)2
Дорогой
Юрий Константинович.
Шлю Вам привет и благодарю за
сочувственный отзыв о статье В. Маркова.3 Пользуюсь случаем,
чтобы сказать несколько слов о настоящем безобразии, которое (как, кажется,
заметно и Вам) творится в поэтическом отделе Русской Мысли.
Эти безобразия, невольно бросают
тень и на Ваше имя, как человека близко стоящего к редакции. Судите сами — Вы,
по праву, заняли в этой газете очень авторитетную позицию во всем, что касается
поэзии. Вы, чаще чем кто-либо другой<,> о поэзии
в ней пишете. И тем более, чем хорошо, осведомленно и
беспристрастно Вы это на страницах Русской Мысли делаете, тем «зловещей»
оттеняет Ваши фельетоны продукция доморощенных поэтов, которых газета печатает
безо всяка <так!> разбора. Мы все знаем, что большинству даже имеющих
имена и одаренных людей — печататься негде. Знаем, и что «Русская Мысль» почти
единственное место, где стихи охотно, в большом количестве, помещают. И что же
мы наблюдаем? Целый ряд поэтов, которых следовало бы печатать — не помещаются,
а мерзкие графоманы так и валят толпой, безграмотные, самодовольные и наглые.
Они не отличают пятистопного от шестистопного ямба, не знают самых примитивных
азов, у них «шумит холодный Гиперборей» (Трубецкой)4 и советская
Лайка из стратосферы стремится вернуться на родную твердь (Зоя Симонова)5
и т.д., и т.д. Эта последняя поэтесса, кстати, может быть лауреатом и образцом
бездарной и наглой графоманки. Меа culpa — т. е. точнее «culpa» Одоевцевой, пославшей сдуру ее<,>
Симоновой<,> стихи в редакцию. Но Одоевцева,
посылая<,> отобрала и исправила то, что посылала, не подозревая, что
открывает дорогу к печатанью черт знает какой, последующей графоманской галиматьи. Скажите<,> что это значит? Почему бы скоре<е> Вам не взять Водова6
за пуговицу пиджака и не сказать — Дорогой Сергей Акимовыч:
вы делаете злое дело. Так нельзя. Пользуясь тем, что Вам, т. е. газете, на
русскую поэзию наплевать, Вы отдаете ее страницы, как никак
большой и единственной сейчас русской газеты<,> на «пир» кретинов от
стихотворчества.
Бедный покойный Дон-Аминадо<,>7 так ненадолго
возобновивший печатание<,> начал, как раз с остроумнейшего фельетона о
графоманах, дождавшихся своего часа. Этот фельетон Аминадо надо бы, чтобы
Зайцев8 и Водов перечли и выучили
наизусть — это в первую голову касается именно их. И, повторяю, часть вины по
этому «урону» русской поэзии падает и на Вас. Вам просто необходимо вмешаться и
прекратить подобную свистопляску. И, напр<имер>, настоять, чтобы поэты приглашались бы компетентными
лицами из состава редакции, а не печатались бы левой ногой, наперекор всякой
справедливости.
Ну, писать мне трудно физически.
Вы, конечно, без особых пояснений поймете, что я хочу сказать и что, считаю,
что необходимо сделать Вам, чтобы очистить эти авгиевы конюшни — загаженные
всякими Угрюмовыми,9 Симоновыми и разной казацкой поэзией.
Если Вы предпримете такие шаги,
чтобы на Водова-Зайцева повлиять в должном
смысле<,> не сомневаюсь<,> что «цивилизованные люди» вроде Шика10
или Померанцева11 Вас охотно поддержат. Ну, жму Вашу руку.
Пишете ли Вы стихи? Я кое-что пишу, но очень мало.
И.В. Вам кланяется.
Ваш
Георгий Иванов.
1 Письмо хранится в
библиотеке Йельского университета (США): Beinecke Rare Book and
Manuscript Library. Yale University Library. New Haven.
MSS 301. Box 1. Folder 5.
Юрий Константинович Терапиано (1892–1980) —
поэт, прозаик, критик, участвовал в Белом движении, с 1920 г. в эмиграции, с
1922 г. — во Франции. Один из организаторов и первый председатель «Союза
молодых писателей и поэтов» в Париже (1925), постоянный участник собраний
«Зеленой лампы», создатель литературной группы «Перекресток», в 1955–1978 гг.
заведовал литературно-критическим отделом «Русской мысли». В его книге
«Литературная жизнь русского Парижа за полвека (1924 — 1974)» (1987)
значительное место отведено фигуре Г. И.
2 Последние два с
половиной года жизни Г. И. вместе с женой Ириной Одоевцевой
жил в пансионате для не имеющих французского гражданства престарелых
политических беженцев Босежур в городке Йер на берегу Средиземного моря, неподалеку от Ниццы.
3 Владимир Федорович Марков (1920–2013) —
литературовед, поэт, учился на романо-германском отделении филологического ф-та
ЛГУ, в 1941 г. ушел на фронт, ранен, попал в плен, жил в Германии, с 1949 г. — в
США, профессор (1957–1990) русской литературы Калифорнийского ун-та
(Лос-Анджелес). Один из самых ценимых Г. И. представителей второй волны
русской эмиграции. Письма Г. И. к Маркову опубликованы отдельной книгой: Georgij Ivanov / Irina Odojevceva. «Briefe an
Vladimir Markov. 1955 — 1958». Koln;
Weimar; Wien, 1994. В письме к Юрию Иваску
Г. И. пишет о Маркове 1 мая 1957 г.: «…чрезвычайно ценю его и как эссеиста и
как поэта — и что бы он ни написал, будет обязательно “органически” умно и по
существу». Маркову посвящено одно из лучших стихотворений Г. И. «Полутона
рябины и малины…». Г. И. имеет в виду его статью «О поэзии
Георгия Иванова» (Опыты. 1957. Кн. 8).
4 Юрий Павлович Трубецкой, ранний псевд.
Нольден, наст. фамилия Меньшиков (28. XII. 1897 [9.
I. 1898], Варшава — 15. VI.
1974, Дорнштадт, земля Баден-Вюртемберг,
Германия) — поэт, прозаик, литературный критик, Очевидно Г. И. имеет в
виду его ст-ние «В парке», в котором «Гудит
Гиперборей, сметая пыль с дорог» (то есть мифологическая северная страна гипербореев
спутана с северным ветром «бореем»).
5 Сведений об этой поэтессе и беллетристе середины 1950-х, жившей
в описываемое время, как и Г. И., в Йере, пока не
найдено. Ее сочинениями на самом деле полна «Русская мысль» середины 1950-х.
6 Сергей Акимович Водов (1898–1968) — юрист, журналист, с 1920 г. в
эмиграции, до 1925 г жил в Праге, затем в Париже, один из создателей, член
редколлегии и главный редактор (1954–1968) «Русской мысли».
7 Дон-Аминадо (Аминад
Петрович Шполянский; 1888 — 1957) — писатель, поэт, сатирик, в 1920 г.
эмигрировал, жил во Франции, один из создателей Союза русских писателей и
журналистов в Париже.
8 Борис Константинович Зайцев (1881 — 1972) — прозаик, мемуарист,
переводчик, с 1922 г. в эмиграции, с 1924 г. жил в Париже, с 1945 г.
председатель Союза русских писателей и журналистов в Париже.
9 Алексей Иванович
Угрюмов, наст. фамилия
Плюшков (1897 —1968) — прозаик, поэт, в
1944 г. оказался в Латвии, затем в Германии, с 1946 г. — в Англии.
Издал тетрадь стихов на правах рукописи: «Пережитое и передуманное» (Кембридж,
1958).
10 Александр Адольфович
Шик (1887–1968) — литератор, журналист, юрист, участник Сопротивления, автор
книг о Пушкине, Гоголе и др.
11 Кирилл Дмитриевич Померанцев (1907–1991) — поэт, журналист, с 1919
г. в эмиграции, с 1927 г. жил в Париже, автор воспоминаний «Сквозь смерть»
(Лондон, 1980) со специальной главой о Г. И. и Одоевцевой.