Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2015
Об авторе | Ефим Леонидович Гофман родился в 1964 году в Киеве. В 1986 году
окончил Горьковскую (Нижегородскую) государственную консерваторию им. М.И.
Глинки. Занимается литературной критикой, эссеистикой, публицистикой,
преподаванием. Печатается в «Знамени» и в других российских и русскоязычных
периодических изданиях с 2000 года. Предыдущая публикация в «Знамени» — 2015
год, № 10. Живет в Киеве.
Девяносто лет со дня рождения Юрия
Валентиновича Трифонова, отмеченные в августе нынешнего года, — дата
знаменательная. Не хотелось бы, однако, в подобной юбилейной ситуации упустить
из виду еще одну дату — пусть и на первый взгляд менее заметную, но
обозначающую достаточно существенную веху литературной жизни начала
семидесятых. Приходится упомянутое событие как раз на середину зафиксированного
выше девяностолетнего исторического срока. Сорок пять лет тому назад были
опубликованы «Предварительные итоги» — одно из самых безысходных произведений
Трифонова.
Повесть, написанная за несколько
месяцев, была завершена в августе 1970 года1.
А затем — появилась на страницах двенадцатого, декабрьского номера журнала
«Новый мир» за этот же год.
Для журнала тот период был
нелегким. Слишком малый промежуток времени прошел с момента разгрома
легендарной «новомирской» редколлегии и последовавшего за ним вынужденного
ухода Твардовского с поста главного редактора.
Вместе с тем, подобно большинству
авторов «Нового мира» 60-х годов, Юрий Трифонов не стал прекращать
сотрудничество с журналом. Опираясь на успешный опыт публикации своей повести
«Обмен» в одном из последних номеров «Нового мира», подписанных Твардовским,
писатель принял сознательное решение предоставить тому же изданию и следующую
вещь.
Повесть была напечатана. И сразу же
вызвала оживленное обсуждение в читательской и профессиональной литературной
среде.
С виду все складывалось как нельзя
более удачно. На самом же деле последствия выхода «Предварительных итогов» для
писательской и общественной репутации Юрия Трифонова оказались достаточно
драматичными.
На поверхностном уровне может
создаться ощущение, что «Предварительные итоги» сводятся к описанию истории
неблагополучной семьи. Состоит семейство из людей вроде бы вполне
респектабельных: литературного переводчика Геннадия Сергеевича, от лица
которого ведется повествование; его супруги Риты, неравнодушной интеллектуалки;
их сына Кирилла — студента солидного московского института. Вместе с тем, жизнь
семьи протекает в режиме непрерывных раздоров, скандалов, истерик — и автор
повести временами фокусирует свой писательский объектив на тех психологических
подробностях, которых, казалось бы, читателю лучше и вовсе не знать.
Неприятно читать, — подобное ощущение от «Предварительных итогов», которым
поделилась с Трифоновым некая женщина-историк, писатель приводит в одной из
своих позднейших статей. И — иронично продолжает там же: «Я обрадовался:
«Правда?» «Ну, конечно, — сказала она.— Очень!» Я объяснил,
что к этому и стремился (здесь и далее в цитатах курсив мой. — Е.Г.)»2.
Что ж, бывают случаи, когда инерцию
читательского восприятия можно преодолеть только таким способом…
Общую тягостную, гнетущую атмосферу
повести усиливает и другой сознательный авторский прием: нагнетание
подробностей, носящих характер предельно приземленный, вопиюще бытовой.
Учтем, что композиция повести при
этом достаточно непроста. Исповедь Геннадия Сергеевича — являющаяся, собственно
говоря, текстом «Предварительных итогов» — принципиально лишена линейности.
История семейной жизни героя подается в виде разрозненных ретроспекций-вспышек.
Именно таким способом Геннадий Сергеевич, сбежавший из опостылевшего дома в
Туркмению, работающий там над переводом огромной неталантливой поэмы местного
автора, изнемогающий от жары и пребывающий на грани инфаркта, мучительно пытается
разобраться и во взаимоотношениях с близкими, и в
самом себе.
Вместе с тем, подобное строение
повести побуждает к активной работе читательского сознания, подталкивает к
тому, чтобы на равных с героем (а порой — и с автором) вдумываться в рассматриваемые
коллизии, докапываться до скрытых метафор, ассоциаций, слоев подтекста,
размыкающих рамки описываемых конкретных обстоятельств и приближающих к
постижению глубинной проблематики «Предварительных итогов».
Кто же из трех представленных выше
героев повести более всего виновен в удручающем повороте семейной драмы?
Если оценивать ситуацию на чисто
фабульном уровне, может показаться, что главный виновник — Кирилл. То
обстоятельство, что внешне добропорядочный юноша-студент на поверку оказался
наглым фарцовщиком, способным ради своих сделок идти на обман, безответственные
авантюры, уже само по себе выглядит мощнейшим сигналом тревоги, симптоматичным
проявлением деградации формально интеллигентной семьи.
Что же до Геннадия Сергеевича, то
он в подобном раскладе выглядит отнюдь не источником страданий, но —
потерпевшим: вызов к следователю и допрос по делу сына (о котором переводчик до
этого момента не ведал ни сном, ни духом!) никакому отцу удовольствия не
доставит.
Не добавляет положительных эмоций
герою-переводчику и Рита с ее непрестанными истериками, с ее эгоистичным
стремлением отгородиться от проблем своих близких с помощью нарочитой, показной
андеграундно-кружковой активности (к этой теме мы еще
будем иметь возможность предметно вернуться).
И все же: что собой представляет
сам Геннадий Сергеевич?
Сразу заметим, что образ главного
героя подается автором в режиме ускользания, уклонения от отчетливой
характеристики.
Временами кажется, что Геннадий
Сергеевич неосознанно стремится позиционировать себя в качестве этакой
бессильной жертвы унизительных обстоятельств и людского бесчувствия.
Временами мы видим, однако, что
герой повести далеко не так уж беспомощен. Другой вопрос, что обозначенная выше
склонность Геннадия Сергеевича уходить от внятной самооценки вполне гармонирует
с его же непрестанной готовностью уклоняться от конкретных поступков. Иной раз,
однако, подобное уклонение само по себе становится… достаточно непорядочным поступком.
Показательна в этом смысле история
с одинокой домработницей Нюрой, нашедшей в семье Геннадия Сергеевича
единственное душевное пристанище. Когда выясняется, что у Нюры — тяжелое
психическое заболевание, и она, соответственно, нуждается в серьезной опеке,
семья переводчика, не склонная обременять себя лишними проблемами, решает… оставить
домработницу на постоянное пребывание в больнице. Сам же Геннадий Сергеевич малодушно воздерживается от возможности переломить решение
домочадцев и, вспоминая тот эпизод, констатирует: «когда совершается предательство
— даже маленькое, — всегда потом бывает тошно».
Иными словами, герой повести
волей-неволей все же признает, что несет и свою долю ответственности за
чудовищную обстановку, сложившуюся в семье. Как признает и то, что, будучи
человеком, изначально наделенным неплохими задатками, с какого-то момента
предался комфортному безволию, вяло поплыл по течению житейской суеты: «хватал,
что попроще, а другое откладывал на потом, на
когда-нибудь. И то, что откладывалось, постепенно исчезало
куда-то, вытекало, как теплый воздух из дома (запомним эти слова!
— Е.Г.), но этого никто не замечал, кроме меня. <…> А теперь уж
некогда. Времени не осталось. И другое: нет сил. И еще
третье: каждый человек достоин своей судьбы».
Именно такой неутешительный
характер носят, как мы видим, подводящиеся героем предварительные итоги собственной
жизни.
Но вернемся к замеченным нами
словам о воздухе, вытекающем из дома. Различные модификации этого образа
предстают перед нами в рассматриваемой повести неоднократно.
Ключевые образы, ключевые метафоры,
лежащие в основе произведения, — к такому драматургическому приему Трифонов
явно испытывал пристрастие. Мы пом-ним, что основополагающей метафорой повести,
предшествовавшей «Предварительным итогам», было само ее название: обмен
— то есть подмена и растрата высоких жизненных ценностей в погоне за
материальными благами и преуспеянием3. В данном же случае образным
мотивом, скрепляющим повесть, становится именно утечка воздуха.
Именно с его помощью автор, устами
все того же Геннадия Сергеевича, определяет существеннейшую предпосылку обстановки,
царящей в семье переводчика:
«Можно болеть, можно всю жизнь
делать работу не по душе, но нужно ощущать себя человеком. Для этого необходимо
единственное — атмосфера простой человечности.
<…> Но если человек не чувствует близости близких, то, как бы ни был он
интеллектуально высок, идейно подкован, он начинает душевно корчиться и
задыхаться — не хватает кислорода».
Этот впечатляющий тезис выдвигается
на одной из начальных страниц повести. А в самом ее конце находит неожиданное…
экспериментальное подтверждение.
Внезапно сознание героя
отключается. И начинается бред.
Пронзительно-лирический образ
сновидения, предстающий перед нами поначалу, возвращает к давно минувшему
времени, когда Геннадий Сергеевич и Рита по-настоящему любили друг друга:
«Со стороны леса восходила туча.
Тело тучи было пухлым и пепельно-серым. Мы плыли сюда, в бухту, издалека, это
было наше место, нигде лучше нет купания на всей реке, но этого никто не знал,
кроме нас. <…> Вода была замечательно теплая. Когда ливень ударил,
воздух сразу похолодал, но вода оставалась теплой, и
мы, держась за руки, отталкиваясь от песчаного дна, выпрыгивали из этой теплой
воды навстречу стегавшим водяным струям и хохотали, как безумные, а все кругом
было скрыто падающей стеной воды, шумящей и непроглядно-белой, как туман»…
Внезапно, однако, изобразительная
сила и пластика представленной картины полностью улетучиваются. Рельефный шар,
сотворенный из словесной материи, разорван и — на глазах теряет свое
содержимое:
«…а воздух исчезал, нечем
было дышать. Вода душила нас. Все та же лестница, на которой я задыхался, еще
одна ступень, еще усилие, зачем-то надо подниматься все выше, но воздуха не
было».
Навязчивый кошмар Геннадия
Сергеевича, обусловленный очередным сердечным приступом, вступает в свои права.
А дальше — текстовый пробел, провал, полное беспамятство…
И вот уже вместо выразительного
словесного шара, из которого вытек воздух, перед нами — сплюснутая резина
бесстрастных, сухих информационных фраз, повествующих о внешне благополучном,
но, по сути, горьком и безотрадном возвращении жизненной ситуации героя повести
на круги своя:
«В июле Кирилл уехал со
студенческим отрядом в Новгород, а мы с Ритой в конце июля взяли путевки на
Рижское взморье, поехали немного раньше, пожили в гостинице, а с августа поселились
в доме отдыха. <…> Балтийский климат, как всегда, действовал целительно:
я дышал глубоко и ровно, давление пришло в норму, и в конце нашего пребывания я
даже достал ракетку и немного играл в теннис».
Казалось бы, мы вернулись в
действительность, не побуждающую к каким-либо сомнениям и вопросам. Но на миг
открывшееся перед концовкой повести окно в другой мир побуждает взглянуть и на
этот, самый последний фрагмент, в ракурсе фантасмагорическом. И при
подобном рассмотрении — нестыковка получается! Герой вроде бы сообщает нам, что
«дышал глубоко и ровно», но — каким образом он может дышать, и вообще жить,
если перед этим было сказано, что… «воздуха не было»?!
Ситуация с виду парадоксальная — и
в то же время вполне поддающаяся пониманию, если рассматривать ее не буквально,
но в качестве обозначения серьезного социально-исторического феномена.
Ощущение того, что любые, даже
сугубо приватные, жизненные обстоятельства непрестанно подключены к многожильному
проводу истории (если воспользоваться формулой из «Долгого прощания»,
написанного сразу вслед за рассматриваемой нами повестью), — одна из
существеннейших черт, определяющих мировоззрение и писательскую позицию
Трифонова.
Если же говорить конкретно о
«Предварительных итогах», сразу заметим, что вряд ли в число намеренных
авторских задач входила в данном случае отсылка читателя к хрестоматийным
словам Блока о том, что Пушкина убила не пуля Дантеса, но — отсутствие
воздуха. Вместе с тем, образно-понятийный ряд, лежащий в основе этой
характеристики николаевской эпохи, настолько прочно впечатан в нашу общую
культурную память, что волей-неволей способен служить мощным подспорьем и для
оценки других времен, других исторических обстоятельств. А также — ключом к
выявлению сокровенных, не лежащих на поверхности и по-особому значительных
смысловых аспектов рассматриваемой трифоновской
повести.
Вернемся все к тому же загадочному
бреду Геннадия Сергеевича. Сквозь личную боль, сквозь тоску по высоте и
подлинности молодых чувств, безнадежно утраченных и самим героем, и Ритой, в
нем явно проглядывает и совсем иная боль, иная тоска.
Попробуем осуществить нехитрую
арифметическую процедуру. Примем во внимание тот момент, что действие
«Предварительных итогов» завершается, скорее всего, не просто в августе (об
этом мы узнаем из заключительного фрагмента), но в конкретном августе 1970-го
(когда сам Трифонов закончил работу над повестью). Вспомним и о том, что сын
Геннадия Сергеевича и Риты перешел к этому времени на второй курс института.
Соответственно, есть все основания предполагать, что пригрезившееся герою
романтическое купание с беременной женой происходило летом 1952 года. Времена
на дворе еще — абсолютно сталинские, морозные и беспощадные, но… Не перекликается ли акцентированная автором тяга героев к
теплой воде с настроениями, витавшими в атмосфере эпохи?
Иными словами — с надеждами на оттепель:
на дух любви, дружбы, взаимопонимания, людской солидарности, сочетающейся с
чуткостью к каждой, отдельно взятой, личности и ее внутреннему миру. На то, что
временно восторжествовало в обществе рубежа 50–60-х годов, а к началу
семидесятых рухнуло так же внезапно, как и… чарующее сновидение-ретроспекция
Геннадия Сергеевича.
«Спасите наши души! Мы бредим от уду-шья-а-а-а….» — емким символом наступившего времени в
знаменитом спектакле Юрия Любимова по трифоновскому
«Дому на набережной» неслучайно стал этот трагический вопль Высоцкого,
неоднократно врубавшийся на протяжении действия, каждый раз проходя морозом по
коже у зрителей.
Душевное очерствение, охватившее
семью из «Предварительных итогов», выглядит — и просматривается этот момент в
повести значительно отчетливее, чем в предшествовавшем ей «Обмене», — лишь
одним из многообразных проявлений состояния, охватившего страну. Абсолютно
органично этот частный случай сопрягается с проницательной авторской фиксацией
существенных общих тенденций, характеризующих безвоздушную реальность
советско-брежневской эпохи.
Это — и засасывающая трясина быта,
суетливой деловитости, меркантильности.
Это — и дух конформизма,
распространенного в интеллектуальной и творче-ской среде. Явственно ощущается
он в характере ремесленной поденной переводческой работы Геннадия Сергеевича. И
не менее явственно — в направленности деятельности его барственного
работодателя Мансура, производителя предсказуемой, не вызывающей беспокойства у
литературного официоза, слащавой стихо-творческой
продукции.
Это — и непрошибаемое бездушие
государственной машины. Предстает она на страницах повести в обличии
следователя, вызвавшего Геннадия Сергеевича на допрос. А накануне допроса герой
— еще не зная, что причиной вызова явилась грязная сделка Кирилла по продаже
иконы — с лихорадочным беспокойством перебирает в своем сознании преступления,
которые могут ему, мирному переводчику, инкриминировать. В результате Геннадий
Сергеевич, чьи провинности перед законом незначительны, приходит к выводу, что
может быть привлечен к суду и за взятки, и за кражу, и даже — за убийство (!),
поскольку… все мы знаем, что, если государству понадобится, оно способно на
пустом месте состряпать любое следственное дело.
Чувство бессилия рядового
гражданина перед лицом официальных структур воссоздается в этом фрагменте с
большим мастерством. Оценим, в то же время, достаточную степень смелости
Трифонова, решившегося в данном случае затронуть тему, не самую, мягко выражаясь,
приемлемую для подцензурных изданий эпохи «застоя».
Есть, однако, и другая непростая,
ранее почти не затрагивавшаяся тема, заслуживающая особого, подробного
разговора и побуждающая по-новому взглянуть на некоторые аспекты судьбы
повести и ее автора.
Неожиданное отражение получила в
«Предварительных итогах» среда, становившаяся все более и более весомым
фактором общественной жизни периода создания повести. Условно обозначим
упомянутую среду понятием «прогрессивное человечество». Эта жесткая саркастическая
формулировка была придумана не Трифоновым, но — его старшим современником Варламом Тихоновичем Шаламовым.
Здесь — остановимся ненадолго.
Упоминание имени Шаламова в контексте нашего разговора может удивить хотя бы
потому, что Трифонов с Варламом Тихоновичем даже,
кажется, не был лично знаком. Под вопросом также степень основательности
знакомства Трифонова с творчеством Шаламова, равно как и Шаламова с творчеством
Трифонова. Имелось, однако, у этих двух больших писателей немало серьезнейших
духовных, мировоззренческих точек соприкосновения.
И для Трифонова, и для Шаламова
тема советско-сталинских репрессий была незаживающей раной, неутихающей болью
души. А также — предметом непрестанного глубокого осмысления.
Не менее важным представляется и
еще один момент, сближающий Трифонова с Шаламовым. Оба писателя были людьми
городской культурной закваски, причаст-ными к среде подлинной интеллигенции и
по-настоящему чутко относившимися к проблемам ее существования. Упомянутое
обстоятельство побуждало и Трифонова, и Шаламова с особой напряженностью
присматриваться к настораживающим трансформациям, затрагивавшим сознание
просвещенных кругов начала 70-х.
Именно подобным неравнодушием и
была, в частности, обусловлена шаламовская формула
«прогрессивное человечество». Применялась она Варламом
Тихоновичем по отношению к некоторой части интеллектуального андеграунда и
диссидентства, склонной в процессе конфронтации с властью основываться на
идеях, резко противоположных государственной линии, но не уступающих
официальным настроениям по части жесткости и непримиримости.
К идейным андеграундным
исканиям героини трифоновской повести, все той же
экзальтированной Риты, подобный момент имеет самое прямое отношение.
«Все эти
Леонтьевы, Бердяевы, или, как я говорил, белибердяевы
(разрядка автора. — Е.Г.)», —
раздраженно именует Геннадий Сергеевич религиозно-философскую литературу,
чтением которой так одержима его жена.
Сразу оговорим, что нет оснований
приписывать подобные настроения героя самому автору «Предварительных итогов» (и
попытки такого рода, предпринятые Львом Аннинским в статье «Неокончательные
итоги»4, представляются абсолютно несостоятельными). Прекрасно
осознает писатель, что его персонаж в некоторых своих суждениях может проявлять
себя как человек достаточно недалекий, ограниченный.
Неоднократно признается Геннадий
Сергеевич на страницах повести в недостатке эрудиции. Хотя и создается
ощущение, что этот свой недостаток герой преувеличивает. Читал он все же Кафку,
способен все же вспомнить к месту изысканные рисунки Обри Бердслея… Да и вообще, дело здесь, судя по всему, не в уровне
эрудиции персонажа, а — совсем в ином.
Мы помним, как
навязчиво-догматичный курс марксизма-ленинизма, преподававшийся в советских
вузах, не только не увеличивал число приверженцев марксистской теории, но
нередко приводил к обратному результату: априорному нежеланию читать Маркса,
интересоваться хотя бы отдельными резонными соображениями этого автора.
Достаточно догматичным, как ни
печально, был и подход некоторых андеграундных
кружков начала 70-х к освоению трудов Бердяева, Леонтьева, Флоренского, других
религиозных мыслителей. Работы эти зачастую воспринимались подобной средой не как
ценное подспорье для развития самостоятельно мыслящей личности,
индивидуальности, но как краеугольные камни чего-то вроде нового единственно
верного учения. Соответственно, у людей, непричастных к кружковой жизни,
отторжение от методики подобных штудий могло
инстинктивно распространяться на сами изучаемые первоисточники — реакция,
конечно же, несправедливая, но определенные эмоциональные основания все же
имеющая. Очень возможно, что подоплека предвзятого оценочного суждения Геннадия
Сергеевича именно такова.
Обратим внимание и на фигуру
человека, покровительствующего философ-ским занятиям Риты, — уже упоминавшегося
нами персонажа по фамилии Гартвиг. Этот инициативный
сотрудник академического института, кандидат наук, владеющий четырьмя языками и
читающий в подлиннике латинских авторов, имеет несомненные претензии на статус гуру.
Упомянутая черта проявляется и в готовности рассматриваемого персонажа к
безапелляционным суждениям по любым вопросам, и в
демонстративно-снисходительной иронии, проявляемой по отношению к тем, кто —
подобно, скажем, Геннадию Сергеевичу — позволяет себе хотя бы чуточку
усомниться в его, Гартвига, абсолютной правоте и
компетентности.
Безоглядное стремление Риты
восхищаться и во всем ориентироваться на Гартвига
воспринимается, вместе с тем, не каким-либо исключительным обстоятельством, но
отражением весьма существенной черты нравов «прогрессивного человечества» —
воли к сотворению кумиров. Припомним хотя бы культ Солженицына,
явившийся следствием как готовности иных кругов к необдуманному приятию любых,
даже самых спорных, идей автора «Архипелага», так и ощутимой склонности самого
писателя к статусу безоговорочного властителя дум.
Объектами неумеренного поклонения в
этих обстоятельствах становились, однако, и фигуры, чья известность носила
более локальный характер. К примеру, режиссер и философ Евгений Шифферс, человек одаренный, но чрезвычайно амбициозный и деспотичный5. На заседаниях
художественного совета любимовской Таганки Трифонову
доводилось встречаться с Шифферсом. Но это было уже
после создания «Предварительных итогов» и, соответственно, отношения к образу Гартвига не имеет. Да и вообще, писательская задача
Трифонова состояла в данном случае не в портретировании
какой-либо отдельно взятой реальной персоны, но в отображении определенной
общей линии, на глазах набиравшей силу.
Заметим, однако, что носившие
достаточно сомнительный характер попытки отыскать конкретный прообраз Гартвига все же предпринимались. Сразу после появления
повести стали распространяться слухи о том, что таким прообразом является…
добрый знакомый Трифонова, глубоко чтимый им человек — замечательный
литературовед, философ, культуролог Георгий Дмитриевич Гачев.
Поводом для кривотолков, исходивших от
недоброжелателей автора повести, явилось внешнее сходство не самого
существенного штриха биографии персонажа с полуторагодичным эпизодом биографии Гачева: временным уходом из НИИ и работой матросом на
черноморском флоте. Сам Гачев, однако, решительно
отказался принимать такие разговоры во внимание, позвонил Трифонову и дал новой
повести высочайшую оценку, с благодарностью воспроизведенную писателем в
дневнике6. Подобный
поступок Георгия Дмитриевича вполне соответствовал общему складу характера
этого ученого и человека, лишенного напыщенности, наделенного немалой долей самоиронии,
не склонного навязывать другим людям свои взгляды и сознательно выбиравшего в
качестве объектов исследования авторов, отличавшихся такой же мировоззренческой
широтой и толерантностью: будь то благополучный советский прозаик Чингиз
Айтматов (чьему творчеству посвящены обстоятельные работы Гачева
60–70-х годов), или дерзкий писатель-диссидент Андрей Синявский7 (чьему роману «Спокойной ночи» посвящено
проникновенное эссе Гачева конца 80-х)…
Но вернемся к рассматриваемой теме.
Каким бы недалеким порой ни казался трифоновский
герой-переводчик, в иных случаях он способен проявлять немалую
наблюдательность.
«Все, друзья мои,
благородно, прекрасно, любите красоту, взыскуйте
града (Божьего. — Е.Г.), а
только вот — с любовью к ближнему как?»…
Достаточно метко отражена в подобном риторическом вопросе Геннадия Сергеевича
склонность Гартвига и его единомышленников к
сочетанию энтузиазма религиозных поисков с поразительной забывчивостью по части
соблюдения существеннейшей христианской нравственной заповеди. Вполне похожее
сочетание взвинченной дидактики, исступленной тяги к благочестию с заметной
нехваткой доброты, терпимости, сочувствия по отношению к конкретным людям дает
о себе знать и в некоторых программных религиозно-диссидентских сочинениях 70-х
годов: будь то «Отверзи ми двери» Ф. Светова, или
«Семь дней творения» В. Максимова, или публицистика сборника «Из-под глыб».
А другие слова Геннадия Сергеевича
свидетельствуют о том, что содержание его споров с Гартвигом
отнюдь не исчерпывается проблемами религиозной жизни: «Я сам не люблю
голубоглазых оптимистов и всегда смотрел и смотрю на мир, на людей критически,
но такое отношение к окружающим, как у Гартвига —
тайная насмешливость надо всем и вся, — приводит меня в ярость. Я становлюсь
бешеным ортодоксом»…
На что намекает здесь словечко ортодокс?
Вспомним, что в разговорной эзоповой речи интеллигенции «застойных» времен это
слово зачастую означало: ортодоксальный коммунист. Соответственно, опираясь на
такую лексическую деталь, вполне можно предположить, что ведется в данном
случае речь о спорах политиче-ских. А проще говоря — об отношении к советской
власти.
Протест у Геннадия Сергеевича
вызывает в данном случае такая характерная черта психологии «прогрессивного
человечества», как оттенок желчного высокомерия, присутствовавший в
обоснованных претензиях этой среды к советскому строю. Плодотворному диалогу с
огромным количеством неангажированных, просвещенных,
здравомыслящих людей, также настроенных вполне критически (как
формулирует герой-переводчик) по отношению к власти, к окружающей дейст-ви-тельности,
подобные эмоции способствовать не могли.
Да и с проблемой конформизма — не
так уж все просто. Проблема, разумеется, серьезнейшая, но беды советского
«застойного» общества ею далеко не исчерпывались. Тем меньше убеждает упорное
стремление концентрироваться исключительно на развенчании конформизма,
характерное для «прогрессивного человечества» (и совпадавшее с настроениями
Солженицына, выразившимися в «Образованщине», в «Жить не по лжи»).
Припомним жестокие слова, брошенные
Кириллом в лицо Геннадию Сергеевичу: «Производишь какую-то муру,
а твоя совесть молчит». В устах бессовестного юнца (транслирующего
настроения Риты и ее круга) подобная диссидентская риторика звучит особенно
нелепо.
Обращает на себя внимание и то, что,
судя по всему, к коммерческим аферам Кирилла лишенная меркантильности Рита,
равно как и ее духовный наставник Гартвиг (согласный
спасать юношу от отчисления из института), относятся с существенно большей
терпимостью, нежели к конформизму Геннадия Сергеевича. Вполне согласуются
подобные писательские наблюдения с… реальным опытом, накопленным всеми нами за
постсоветский период. Вспомним, к примеру, как в 90-е годы публичные
высказывания иных ветеранов диссидентского движения нередко сводились к
предсказуемым бичеваниям коммунистической идеологии, повторам привычных
обвинений в адрес уже несуществующей советской власти. Совершенно игнорировался
в подобных вы-ступлениях факт выхода на общественно-политическую авансцену
совсем другой силы, дающей основания для тревоги: генерации новых хозяев
жизни, непотопляемых, изворотливых, агрессивных, готовых попирать
достоинство, благополучие, а порой — и физическое существование миллионов
рядовых граждан ради обеспечения собственного материального достатка и
реализации личных тщеславных целей…
Иными словами, в процессе
рассмотрения сложной темы, табуированной для открытых общественных дискуссий,
Трифонову удалось не только основательно отразить многие стороны
рассматриваемого феномена, но и предугадать примерную направленность его
дальнейших возможных трансформаций.
Не заставила себя ждать, однако, и
ответная реакция среды, запечатленной в «Предварительных итогах». Декларируя на
словах неприятие тоталитарно-советских традиций единомыслия, на деле
«прогрессивное человечество» с большой нервозно-стью относилось к фактам
проявления тех или иных независимых позиций, отклонявшихся от его генеральной
линии. Тем более если подобные отклонения носили сознательный полемический
характер. Для микширования подобных несогласий и дискредитации людей, их
выражающих, сразу пускались в ход различные рычаги общественного воздействия,
имевшиеся у «прогрессивного человечества» в запасе.
Взять хотя бы случай того же
Шаламова. 23 февраля 1972 года на страницах «Литературной газеты» появилось письмо
Варлама Тихоновича. В нем Шаламов давал отповедь
публикациям своих произведений в эмигрантских изданиях
радикально-политизированной направленности. Непростые мотивы, побудившие Варлама Тихоновича к письму, отнюдь не состояли только в
страхе перед КГБ8. Отмежевание от публикаций никоим образом не
означало отказа писателя от самих произведений и их идей.
Один из существенных моментов,
побудивших Шаламова к письму, особо был обозначен писателем в дневнике: «Почему
сделано это заявление? Мне надоело причисление меня к
«человечеству» (слово «прогрессивное» здесь пропущено, но подразумевается.
— Е.Г.), беспрерывная спекуляция моим именем»9…
Сразу же после публикации письма по
неформально-андеграундным кругам стали
распространяться мнения, что Шаламова сломали, что его выступление в «Литгазете» является сдачей позиций, а возможно, и
следствием возрастной психиче-ской неадекватности. Многие люди, ранее всячески
стремившиеся засвидетельствовать свое почтение автору «Колымских рассказов»,
отвернулись от Варлама Тихоновича. Непонимание,
проявленное по отношению к Шаламову, лишь усиливало неизбывный трагизм его
судьбы.
Вернемся, однако, к ситуации
Трифонова. Неслучайно сразу после появления «Предварительных итогов» редактор
С.Д. Разумовская сочла необходимым предупредить Юрия Валентиновича
(зафиксировавшего предупреждение в дневнике) о том, что по поводу его новой
вещи «идут разноречивые толки»10. Поисками гартвигов-ского
прототипа они, судя по всему, далеко не исчерпывались. Есть основания полагать,
что именно после выхода в свет этой повести в оппозиционных кругах стало
активно циркулировать презрительное мнение: Трифонов — писатель не наш, чужой,
разрешенный. Направленность недоброго салонного шушуканья по поводу трифоновских произведений выразительно воссоздает Наталья
Иванова, приводя в начале своей монографии «Проза Юрия Трифонова» возможные
реплики. Развивая тему в одной из своих позднейших работ о Трифонове,
неслучайно озаглавленной «Чужой среди своих», она
констатирует: «Трифонову не забывали ставить в счет а) происхождение, б) жизнь
ребенком в номенклатурном доме, в) Сталинскую премию за “Студентов”»11.
Cкрытая обструкция носила
характер неумолимый. Ни та оговорка, что за зрелые произведения Трифонов не
получил никаких официальных наград; ни тот факт, что ничего общего автор
«Предварительных итогов» не имел с советскими литературными генералами,
витийствовавшими на партийных съездах, дававшими елейно-беззубые телеинтервью
на фоне колосящейся пшеницы; ни то обстоятельство, что для множества
по-настоящему серьезных, чутких, вдумчивых читателей, лишенных
кастово-партийных предрассудков, выход каждого нового произведения Трифонова
являлся одной из важнейших отдушин, — ничто из упомянутых выше моментов кругами
«прогрессивного человечества» во внимание упорно не принималось.
Отголоски такой обструкции иногда
проникали даже в подцензурную печать первой половины 70-х. Взять хотя бы ту же
упоминавшуюся нами выше статью Льва Аннинского в журнале «Дон», во многом
ориентировавшуюся на расхожие корпоративные оценки
писательской позиции Трифонова12. Разговоры критика про нравственную
непроясненность позиции, про желание писателя
«быть и там и тут»13, отчасти напоминают… иные корпоративные упреки
в адрес Чехова14, побуждавшие великого писателя гневно отвечать:
«Беспринципным писателем или, что одно и то же, прохвостом я никогда не
был»15. Справедливости ради оговорим, что в дальнейшем многие из
своих оценок Лев Александрович Аннинский пересмотрел и последующие его
публикации, выступления, высказывания о Трифонове носят характер значительно
более глубокий и точный.
А через какое-то время была
предпринята попытка нанести и открытый удар по репутации Трифонова. Речь идет о
статье известного литературного критика Вадима Кожинова
«Проблема автора и путь писателя», появившейся в выпуске литературоведческого
альманаха «Контекст» за 1977 год, достаточно скоро после выхода в свет «Дома на
набережной». Базировалась эта статья на демагогических
аргументах, несостоятельных по сути, но по форме своей — коварных, способных
хотя бы на время сбить с толку весомую часть читательской аудитории16.
Цели Кожинова, побуждавшие критика к подобной
аргументации, состояли не только в том, чтобы бросить очередную порцию упреков
по мировоззренческой части, опровергнуть значимость конкретной новой повести,
этапной для Трифонова-писателя, но и в том, чтобы внедрить в
читательские души сомнения по части нравственного облика Трифонова-человека.
Обусловлен был выход подобной
статьи, впрочем, не только индивидуальной позицией критика. Немалую роль в этом
случае играли и задачи литературно-идеологического направления, которое Кожинов возглавлял, — сообщества радикальных русских
почвенников. Идеологизированная риторика этой среды, заключавшаяся и в угрюмом витийстве о
пагубном воздействии городской культуры на органические устои народной жизни, и
в измышлениях (отдававших порой даже чем-то вроде… охотнорядских,
черносотенных установок предреволюционных лет) по поводу засилья инородцев в
российской словесности, нужна была для достижения куда более заветной цели:
сознательного, методичного развенчания интеллигенции и ее системы
ценностей.
К «прогрессивному человечеству» Кожинов формально не был причастен. Вместе с тем,
неформальные контакты с этой средой у критика были, и он охотно козырял ими в
качестве полемического приема, помогавшего обескураживать иных либеральных
оппонентов в дискуссиях позднейшей, перестроечной эпохи.
Оговорим, вместе с тем, что, при
всем своем драматизме, подобный поворот носил характер вполне закономерный.
Равно как и любое нежелание вникнуть, прочувствовать и понять точку зрения, не
согласующуюся с теми или иными идеологическими стереотипами — вне зависимости
от того, исходят ли они от официальных государственных кругов, или от стадных
сообществ, ориентированных на оппозиционную волну.
Никоим образом, однако, подобный
расклад не мог повлиять на принципиальную позицию Юрия Трифонова. На его
решительную неготовность к тому, чтобы в угоду каким-либо силам и тенденциям
поступаться своим необщим выражением лица — творческого и человеческого. На
неизменное сочувствие писателя тем, кто — подобно историку Сергею Троицкому из
повести «Другая жизнь» или главным героям романа «Время и место» — сумел
сберечь подлинную внутреннюю свободу, какими бы внешними житейскими поражениями
это ни было чревато. На волю писателя к неустанному выявлению болевых точек
окружающей действительности и общественного сознания. На последовательный отказ
Трифонова давать универсальные, годные абсолютно всем, рецепты по преодолению
«застойного» удушья. И — на такое же последовательное стремление к поддержке
тех, кто, силясь превозмочь эпохальную нехватку кислорода, искал на этом
поприще свой честный и самостоятельный путь.
1 Месяц завершения работы
над повестью зафиксирован в: Шитов А.П. Юрий Трифонов: Хроника жизни и творчества (1925–1981).
Екатеринбург: Изд-во Урал. Ун-та, 1997. Стр. 422.
2 Трифонов Ю.В. Нет, не о быте — о жизни!
// Трифонов Ю.В. Собрание
сочинений. В 4-х т. Т. 4. М.: Худож. лит., 1987. Стр. 544.
3 См.: Иванова Наталья. Проза Юрия Трифонова. М.: Советский писатель,
1984. С. 103–106.
4 См.:
Аннинский Л. Неокончательные
итоги. // «Дон». № 5. 1972. С. 187–188.
5 Подробнее об
особенностях личности Шифферса и складывавшейся
вокруг нее атмосфере см.: Рокитянский
Владимир. В поисках Шифферса // «Знамя». № 2,
2010.
6 См.:
Трифонов Юрий. Дом на
набережной: роман, дневники. М.: Изд-во ЭКСМО — ПРЕСС, Изд-во ЭКСМО — МАРКЕТ,
2000. С. 438–440.
7 Заметим к слову, что Синявский,
познакомившийся с «Предварительными итогами» в период пребывания в лагерях,
также отнесся к произведению с сочувствием и в одном из писем жене за февраль
1971 года лаконично откликнулся на его публикацию: «А тут в «Новом мире» (№ 12)
по повести Ю. Трифонова «Предварительные итоги» я вдруг понял, какою модой
стали иконы» — цит. по: Синявский, Андрей Донатович. 127 писем
о любви: (в 3 т.). Т. 3. М.: Аграф, 2004. С. 367.
8 Как характеризует ситуацию биограф
Шаламова В.В. Есипов: «Версия о «принуждении» писателя
<…> заведомо отпадает — речь шла об осознанной необходимости такого письма» (см.: Есипов В.В. Шаламов. М.: Молодая гвардия (Жизнь замечательных людей: Серия биографий), 2012. С. 299).
9 Цит. по: Шаламов В. О письме в «Литературную
газету». // Шаламовский сборник. Вып.
1. Вологда, 1994. С. 104.
10 Цит. по: Трифонов Юрий. Дом на набережной: роман,
дневники. М.: Изд-во ЭКСМО — ПРЕСС, Изд-во ЭКСМО — МАРКЕТ, 2000. С. 438.
11 Цит. по: Юрий Трифонов: долгое прощание или новая
встреча? // «Знамя». № 8. 1999. С. 187.
12 Свой
обоснованный протест против концепции Аннинского Трифонов напрямую выразил в
позднейшей беседе с критиком: «Я ничего подобного не писал — вы просто прочли собственные мысли»; «…я <…>
удивляюсь, как иные критики предварительно составляют себе схему, а потом
обрубают произведению руки и ноги и укладывают в прокрустово ложе». Цит. по: «Как слово наше отзовется…». Беседа с
критиком Л. Аннинским // Трифонов Ю.В.
Как слово наше отзовется… — М.: Сов. Россия, 1985. С. 312, 314.
13 Аннинский Л. Неокончательные итоги //
«Дон». № 5. 1972. С. 191.
14 Упомянутое сходство
подробно рассмотрено в: Иванова
Наталья. Проза Юрия Трифонова. С. 136–137.
15 Цит. по: Чехов А.П. Собрание сочинений. Том
11. — М.: ГИХЛ, 1956. С. 429.
16 Против
концепции Кожинова выступила Наталья Иванова в своей
монографии (см.: Иванова Наталья. Проза Юрия Трифонова. С.
25–26, 232–235).