Опубликовано в журнале Знамя, номер 11, 2015
Об авторе | Елена Александровна Мовчан — переводчик, критик. Член Союза писателей, Союза журналистов. Живет в Москве.
Ученый-филолог, знаток и тонкий
ценитель поэзии, талантливый писатель, педагог, воспитавший не одно поколение
армянских русистов, просветитель в самом точном смысле этого слова — такого
Мкртчяна вижу я сегодня, когда разговариваю с ним, открывая его книги. А память
возвращает мне того Левона, с которым я по счастливой случайности познакомилась
в далеком 1959 году. Хотя случайностей, конечно, не бывает, и наше знакомство
было, безусловно, предопределено и к тому же обусловлено любовью Левона к
русской литературе.
В конце пятидесятых годов в большой
серии «Библиотеки поэта» вышел сборник стихов Сергея Есенина с предисловием
моего отца — критика и литературоведа Александра Дымшица. Это была первая
книга, вышедшая после долгого замалчивания поэта. И вот однажды отец получил
письмо из Армении от студента Ереванского университета с трудно произносимой фамилией
Мкртчян. В письмо была вложена вырезка из газеты, кажется, «Батумский рабочий»
— заметка этого студента о батумской учительнице Шагане, которой Есенин
посвятил свое знаменитое стихотворение. Я в то время училась на филологическом
факультете Ленинградского педагогического института им. А.И. Герцена. Хорошо
помню, как отец показал мне эту заметку и сказал: «Вот ты бездельничаешь,
посмотри, какие бывают студенты». Он ответил Левону, и у них завязалась
переписка. После окончания института меня распределили в Армению преподавать
русский язык и литературу в армянской школе, и папа попросил Левона встретить
меня и сопроводил свою просьбу такими словами: «Лена едет с тем, чтобы не
просто отбыть назначение, а чтобы многому научиться попутно с работой. Замысел
такой: узнать язык, культуру, искусство, литературу, жизнь народа. Словом,
работать и учиться. Не быть в Армении случайным человеком». И если что-то из
отцовского наказа осуществилось, то произошло это на девяносто процентов
благодаря Левону.
Когда я приехала в Ереван, Левон
уже окончил университет, учился в аспирантуре, работал лаборантом кафедры
русской литературы и писал диссертацию. Он показывал мне город, рассказывал на
ходу какие-то невероятно смешные истории и буквально зачитывал меня стихами. Я
тоже любила поэзию и знала немало стихов, но из него они прямо-таки лились
непрерывным потоком. Потом я прочла в его книге о замечательном художнике Арутюне Галенце такие слова Галенца: «Я знаю, почему Левон такой толстый — он весь
набит стихами». От Левона я впервые услышала имя Марины Цветаевой. Для нас
тогда поэзия Серебряного века была полностью закрыта, но среди студентов ходили
по рукам машинописные списки стихов Ахматовой, Гумилева, Северянина, Андрея
Белого — затертые до дыр, на тонкой папиросной бумаге. Мы переписывали их в
свои тетрадки и блокнотики. А вот Цветаева не попадалась. И вдруг в жарком
августовском Ереване я слышу:
Еще вчера в ногах лежал,
Равнял с китайскою державою.
Враз обе рученьки
разжал —
Жизнь выпала копейкой ржавою…
Что это? Почему «с китайскою
державою»? Но ведь как завораживает эта непонятность!
Снова и снова просила я Левона
прочитать это стихотворение и в конце концов выучила с
его слов. А уже потом, спустя время, прочла.
Откуда в нем,
мальчике из семьи фаэтонщика, выросшем на окраине
Батуми, проходившем свои первые университеты в мастерской лудильщика и в
сапожной мастерской и получившем аттестат зрелости только в двадцать один год
(об этом он прекрасно написал в своей маленькой автобиографической повести
«Аттестат зрелости, или “А” упало, “Б” пропало»), — откуда было в нем это
стремление к культуре, этот безупречный вкус к поэзии? Поистине дух Божий веет где
хочет. Наверное, камертоном для Левона стал томик стихов Генриха Гейне — первая
книга, которую он, четырнадцатилетний подмастерье сапожника, купил на
заработанные деньги.
Совершенно естественно, что темой
его диссертации становится поэзия — армянская поэзия. Он внимательно исследует
переводы из армянской поэзии и знакомится с русскими поэтами-переводчиками. Так
начиналась его колоссальная работа и по привлечению русских поэтов к переводам
армянской поэзии, и одновременно по популяризации русской поэзии в Армении. Мне
всегда казалось, что никакая это не работа — ведь Левон так легко общался с
самыми разными людьми. Там, где он появлялся, всегда начинался настоящий
праздник. Его необыкновенный, такой живой и органичный юмор привлекал к нему,
он притягивал людей как магнит. Но, читая его статьи и
переписку с К. Чуковским, В. Звягинцевой, М. Петровых, А. Тарковским, С.
Шервинским, Н. Гребневым и многими-многими другими поэтами-переводчиками,
видишь, какая большая работа была проведена им, прежде чем вышли в свет русский
трехтомник Туманяна, а затем армянская средневековая поэзия и в особенности
«Книга скорбных песнопений» Григора Нарекаци.
Но это будет позднее, а пока,
отрывая время от диссертации, Левон знакомит меня с Арменией. Мы идем по
Еревану, он читает стихи, проходим мимо какого-то памятника, и я прорываюсь
сквозь поток поэзии с вопросом: что за памятник мы прошли, кому? Моя
любознательность явно ему мешала, и он неизменно отвечал: «Одному рэволюционэру». И продолжал прерванное чтение стихов. А
безответный вопрос повисал в воздухе и как-то растворялся в этом потоке или под
натиском уморительных историй из его жизни. О том, например, как он сшил первую
пару туфель — их было невозможно натянуть на ногу, и какой остроумный выход из
положения нашел его мастер. (Быть может, после этого случая Левон навсегда
усвоил, что не бывает безвыходных положений, и в любой, самой сложной ситуации
находил самый неожиданный и оригинальный выход.) Одним из любимых его сюжетов
был рассказ о старшине, который за всевозможные нарушения отправлял своих
подчиненных матросов (Левон проходил воинскую службу во флоте) на одну и ту же
лекцию по истории и в зависимости от степени нарушения держал их там от первобытно-общинного и рабовладельческого строя до более
поздних формаций. Обычно ребята после второго-третьего прослушивания занудного преподавателя, монотонно бубнившего одно и то же,
молили о пощаде. Таких историй было у Левона множество, они могли и
повторяться, но всегда с вариациями и новыми очаровательными деталями.
Все это было интересно и забавно,
но все-таки вызывало у меня некоторое недоумение: как же так, где же его знание
истории своей страны, где естественное желание все о ней рассказать, где, в
конце концов, его патриотизм? И только потом, много позже, я поняла, что
чтением стихов не только русских, но и армянских поэтов и своими удивительными
живыми рассказами он сделал в тысячу раз больше для моего понимания и ощущения
Армении, чем если бы сообщал мне сведения, которые или
ложатся мертвым грузом в памяти, или улетучиваются из нее.
Поняла я это после одной из наших
более поздних встреч в Ереване. В семидесятых годах я приехала в командировку
от журнала «Дружба народов», где уже давно работала. Мы шли по городу, и на
этот раз Левон рассказывал невероятно смешные истории про выдуманного им
персонажа по имени Сако — совершенно абсурдные и при
этом вполне в духе русской классической юмористики: Гоголя, Чехова, Зощенко, сатириконцев. В то время Левон был одним из секретарей
Союза писателей Армении, и я спросила, что он там делает, чем конкретно
занимается. Он от-ветил, что, помимо всего прочего, знакомит с Арменией
приезжающих из-за рубежа писателей. Я рассмеялась и припомнила ему «одного
революционера». «Ну, до этого дело не доходит, — сказал он. — Я им рассказываю
истории про Сако, каждый день новую.
Они увлеченно слушают, смеются, и больше им ничего не надо». И действительно,
подумала я, ведь мы все, приезжающие в Армению, не слепые: сами видим ее
красоты, и мы, в конце концов, сами можем прочитать о ней то, что нас
интересует. Главное — понять, почувствовать ее изнутри, а это как раз то, что
давал нам Левон Мкртчян: и своими рассказами, и манерой общения — вплоть до его
неповторимой интонации и непередаваемого акцента.
Михаил Дудин, прошедший мкртчяновские «уроки Армении», писал:
Сны наши вне закона
В сознании парят,
И я сквозь сон Левона
Гляжу на Арарат.
Это могли бы сказать очень многие —
те, кто постигал Армению рядом с Левоном. Именно так — с Левоном и через Левона
— постигал Армению и мой отец. И когда я читаю в очерке Левона о нем эти строки
из его письма: «Я очень многим обязан Армении, не говоря ни о чем другом, уже
тем, что она такая прекрасная, достойная большой любви», — я знаю, какую
большую роль в рождении этой «большой любви» Дымшица к Армении сыграл Мкртчян.
Ведь дело не только в том, что ты видишь (на свете немало удивительно
красивых мест), но и в том, как ты видишь, кто дает дыхание тому, что ты
видишь.
* * *
Меня распределили в село Геташен, что в Араратской долине, куда мы и отправились с
моей однокурсницей Гетой Дмитриевой преподавать
русский язык и литературу в армянской школе. Сопровождал нас Левон. Мы были
приняты в семью директора школы, в которой росли четыре дочки, и милейшие наши
хозяева, учителя, естественно, хотели, чтобы у девочек была языковая практика.
Левон потихоньку сообщил хозяйке, что одна из нас — дочь ленинградского
профессора, намекая таким образом, что нам нужны особые привилегии. Никаких
ущемлений со стороны наших хозяев моя подруга не испытывала, хотя меня — уж не
знаю почему — сразу «вычислили», но, приехав в Ереван, мы выговорили Левону,
что он, дескать, создал обстановку социального неравенства.
— Сейчас же едем, и я скажу им, что
ты, — обратился он к Гете, — племянница Фрола Романовича Козлова.
Это был ни больше
ни меньше бывший секретарь ленинградского обкома. И мы поехали. Не знаю, что уж
он там сказал, но наши замечательные хозяева никак к нам не изменились, а Гета долго еще числилась у нас в племянницах Козлова — до
тех самых пор, пока его не сняли с должности.
В те полтора года, что я
проработала в Армении, мы с Левоном встречались часто и подружились на всю
жизнь. Почти каждую субботу после уроков мы с Гетой
садились в автобус и ехали в Ереван. Дорога занимала час с
небольшим, и мы успевали еще попасть в кино, а то и в театр или просто
побродить по вечернему Еревану. Ну и уж непременно к Левону — в кабинет
литературы университета на улице Амиряна — в самом
центре Еревана. Оттуда Левон практически не вылезал: после рабочего дня садился
за диссертацию. Он старался развлечь нас: организовывал
воскресные поездки в Эчмиадзин, на Севан, а вечером мы возвращались в свой Геташен, где, впрочем, тоже было на что посмотреть: наше
живописное село располагалось на берегу реки у подножья Арарата, рядом с
древним Двином и неподалеку от старинной столицы Армении Арташата. Я
довольно быстро овладела армянским — мои успехи в изучении армянского языка
были явно больше, чем у моих учеников в постижении русского, что, однако,
говорит не в пользу моих педагогических способностей. Узнав о моих достижениях,
о том, что я могу не только болтать, но и читать, Левон стал запирать меня в
пустой аудитории с каким-нибудь армянским текстом, чтобы я училась переводить и
рецензировать. Так я перевела две-три сказки Туманяна и написала пару рецензий,
которые с его подачи были опубликованы в армянской прессе. При этом им
достигались две цели: во-первых, я не мешала ему работать, а во-вторых,
выполнялся наказ моего папы — я постигала армянскую литературу непосредственно
на практике. И еще: эти первые опыты неожиданно для меня самой стали основой
моей будущей профессиональной деятельности. Так что я могу говорить и о влиянии
Мкртчяна на мою дальнейшую судьбу.
* * *
Папа приехал навестить меня в Геташен. Они встретились с Левоном и сразу по-дружились. Их
переписка, сохранившаяся в архивах, охватывает период с 1958 года, когда
Дымшицу пришло письмо от студента Мкртчяна, и до 1975-го, когда Александра
Львовича не стало. Письма писались почти ежедневно. Эта дружба зиждилась на
более прочной основе, чем наша, — у них были общие профессиональные интересы,
обоим было свойственно чувство словно бы личной ответственности за культурную
жизнь в стране. Приведу один пример.
Во время послевоенной широкой
репатриации армян из Сирии в Ереван приехал талантливый и уже признанный там
художник Арутюн Галенц с
женой — молодой художницей Армине. Им предоставили
убогое жилище на окраине города, а работы художников не получали официального
признания — не соответствовали они критериям социалистического реализма. Хотя в
узких кругах интеллигенции (в том числе и московской) его имя было известно, и
кое-кто покупал его картины. Левона познакомил с Галенцами
Илья Эренбург, приезжавший в 1959 году в Армению. Мкртчяну поручили сделать
интервью с писателем, и тот, естественно, сразу же проникся симпатией к
остроумному молодому журналисту, а знакомство Левона с Галенцем
переросло в дружбу. Левон приводил к Галенцам меня,
потом нас с отцом, потом всех своих знакомых — российских и зарубежных,
приезжавших в Ереван и интересовавшихся искусством. А в начале 1961 года Левон
решил провести выставку работ Галенца и Армине в университете. Все было согласовано во всех
инстанциях, и Галенц нарисовал пригласительный билет.
На этом билете на фоне дальних гор и рядом с
портретами юноши и девушки был изображен очаровательный ослик. Вот вокруг этого
ослика и разгорелись нешуточные страсти. Цензор сразу же перечеркнул рисунок:
«Кто видел, чтобы на пригласительном билете был нарисован осел?» — и дал
разрешение только на публикацию текста. Не очень еще понимавший, чем ему грозит
такое своеволие, Мкртчян приложил к подписанному цензором тексту оттиск того же
рисунка и сдал в типографию. Билет был отпечатан тиражом 800 экземпляров и
щедро раздавался. Картины уже были развешаны, как вдруг разразился скандал.
Буквально за два дня до открытия выставки раздался звонок из ЦК Компартии
Армении. Выставка была запрещена, а Левона, директора университетского
издательства и цензора вызвали к заведующему отделом агитации и пропаганды ЦК
по фамилии Айрян. Беседу в ЦК партии я приведу из
книги Мкртчяна «Арутюн Галенц,
каким я его знал», изданной в 2000 году в Ереване.
«— Ты совершил подлог, — грозно
сказал Айрян. — Человек, который в отцы тебе годится,
предупредил тебя, что не может быть такого пригласительного билета, на котором
изображен осел. А ты что, сам не понимаешь, что осел на пригласительном билете
— это же позор?
Я что-то промямлил насчет того, что
осел — работающее животное, так что можно сказать, осел — символ труда.
— Ты, значит, специалист по ослам,
— рассмеялся Айрян.
В ответ я виновато улыбнулся.
— Улыбаешься, — грозно взглянул на
меня цензор, — а ведь лет десять назад за такие проделки и тебя бы расстреляли,
и твоих родителей, и нас вместе с тобой.
Осел на рисунке Галенца
стал предметом особого разбирательства еще и потому, что кто-то донес в ЦК,
будто сам Галенц говорил, что нарисованный им осел
(осел на рисунке как бы косился на розу, которую держал в руках юноша) — это
власти Армении и обласканные властями искусствоведы, ничего не понимающие в
искусстве…
…Вечером, после разборки в ЦК, я
пришел к Галенцу и сказал ему, зачем он говорил
каким-то людям про осла и розу, про власти и искусствоведов. Сказал, что
выставку запретили, а у меня на работе неприятности.
— Армине,
— обратился Галенц к жене, — принеси мой выходной
костюм, мы с Левоном идем в ЦК. В один миг, как ножом, я отсеку все эти
разговоры.
И, обращаясь ко мне:
— Левон, ты разве не видишь, что
это не осел, а лань, разве ты не видишь, что я рисовал ослика с любовью… Если бы я писал власти Армении и искусствоведов, разве я
такого ослика бы нарисовал? Что я, рисовать не умею?
Мы с Галенцем
не пошли в ЦК…»
Мкртчян отправился совсем в другую
сторону. Памятуя об известном изречении классика армянской литературы Дереника Демирчяна, что «самый
короткий путь из Еревана в Ереван — через Москву», он полетел в столицу нашей
родины и направился к Дымшицу, который в это время вычитывал верстку своей
статьи о поездке во Францию. Он сразу же вписал в эту статью абзац об «идущих
от жизни прекрасных работах Галенца», и эти несколько
слов из статьи Дымшица и несколько слов о Галенце,
сказанных в 1959 году Эренбургом в Ереване, помогли художнику выйти из скандала,
а организатору выставки не потерять свое место в университете. А в 1962 году
все-таки состоялась выставка Галенца, и после нее в
«Литературе и жизни» вышла статья Дымшица «Удивительный
Галенц», начинавшаяся словами: «В маленьком доме на
окраине Еревана живет большой художник». У Арутюна Галенца много портретов Левона Мкртчяна: и живописных, и
графических, и шаржей, а также два портрета Александра Дымшица.
Переписка Мкртчяна и Дымшица порой
была весьма несерьезной — оба отличались большим чувством юмора: Дымшиц — более
изысканным, Мкртчян — более народным. И в конце концов
они затеяли литературную мистификацию: создали своего Козьму Пруткова — поэта Артавазда Мкртчянца и
опубликовали его достаточно фривольные стишки в «Вопросах литературы».
* * *
Юмор Мкртчяна — это нечто, не
поддающееся ни описанию, ни воспроизведению. Его интонация, его акцент, его
манера самому заразительно смеяться своим историям придавали этим историям
совершенно особый оттенок. Он, конечно же, царил в любой компании, а у всех
присутствующих от непрерывного смеха болели скулы.
Однажды — во второй половине
семидесятых — мы совпали с Левоном в Коктебеле: не сговариваясь, оказались в
один срок в Доме творчества. Я была с семьей: поэтом Павлом Мовчаном, сыном
Богданом и сестрой Ниной. Все вечерние, переходившие в ночные посиделки
проходили на нашей веранде. Левон жил в «секретар-ском» корпусе, там подобные
мероприятия не поощрялись, а у нас все было вполне демократично, к тому же наши
соседи охотно к нам присоединялись. Осенью сын, которого, естественно,
отправляли на ночь в комнату, признался мне, что не спал ни одной ночи, а стоял
у стеклянной двери и с трудом сдерживался, чтобы громко не расхохотаться.
Конечно, он обожал дядю Левона. «— Богдан, ты ведешь дневник? — тогда же, в Коктебеле,
очень серьезно спросил его Левон. — Не ведешь? Это неправильно, надо вести. — А
что же там писать? — поинтересовался весьма легкомысленный Богдан, которому
было в то время 11 лет. — Как что? — возмутился Левон. — Встал, пошел пописал». Богдан явно был озадачен, и осенью я
обнаружила у него тетрадь, на которой большими буквами было выведено:
«Дневник». Я, хотя никогда не влезала в записи сына, тут не удержалась. На
первой странице было написано: «Друг моей мамы дядя Левон Мкртчян сказал мне,
что надо вести дневник. Я спросил его, что в нем писать. Он ответил: “Встал, пошел пописал”». На этом запись обрывалась. Мой ребенок не
послушался дядю Левона. А зря. В отличие от него Левон вел дневник, и из его
записей потом рождались книги: серьезные и несерьезные. Причем он умел сочетать
серьезное и несерьезное под одной обложкой — так в
теоретической книге о переводе появлялись забавные сюжеты из жизни.
* * *
Помню, в первый год моей работы в
Армении идем мы с Левоном по Еревану, к нему подходит какой-то человек:
«Привет, Белинский джан!». Да, в армянской критике он
и вправду был Белинским — острый, страстный, точный, обладавший широким
кругозором. Он принес армянскому читателю свое осмысление, свое видение не
только армянской, но и русской литературы: тут и статьи о Тарковском, Межирове,
Самойлове, Слуцком, Федоре Абрамове, Гроссмане — всех
не перечислишь. И не только современной, но и классики. Сборники произведений
Толстого, Достоевского, Салтыкова-Щедрина, Чехова в Армении в серии «Библиотека
русской классики» выходили с его предисловиями. Его статьи о Пушкине и Блоке
печатались в изданиях поэтов на армянском языке. Публиковались статьи Левона о
русской литературе и в России. Русская литература была особой заботой и любовью
Мкртчяна. Он много лет преподавал ее в Ереванском университете, где долгие годы
проработал деканом русского отделения. В новом качестве — декана — он приехал в
Москву, и мы встретились. Было, наверное, начало семидесятых, то есть не самое
либеральное время в нашей истории. «Бедные дети, — сказал он мне. — Их
совершенно замучили общественными дисциплинами. Я все это сократил, а то когда
же им жить? Им ведь надо любить и ходить в кино». Думаю, студенты его любили. В
университете он проводил интереснейшие вечера, приглашая на них современных русских
и не только русских писателей. Он встречался с людьми самыми разными — разных
национальностей и культур: Вильям Сароян и Корней
Чуковский, Чингиз Айтматов и Давид Самойлов, Арсений Тарковский и Кайсын Кулиев… И со всеми находил
общий язык, и всех старался заинтересовать Арменией — ее историей, литературой,
культурой. И как много замечательных русских поэтов привлек он к работе над
переводами, к своей издательской деятельности. Он один делал не меньше (а может
быть, и больше), чем целые секции переводов в союзах писателей других
республик. И не просто шуточны эти строки Корнея Чуковского:
Меня от хмурых англичан
К своим возлюбленным
армянам,
К своим Сарьянам и Зорянам,
К своим титанам Туманянам
Увлек бурливый Мкртчян.
И я вовек не перестану
Твердить осанну
Мкртчяну.
В каждой шутке есть доля правды, а
здесь доля немалая. Левон привлек Корнея Ивановича к работе над изданием
трехтомника Ованеса Туманяна, и благодаря его
стараниям появилось предисловие Чуковского к туманяновским
сказкам. Редактором поэтического тома была Мария Сергеевна Петровых, среди
переводчиков — самые достойные имена.
Издание трехтомника Туманяна
курировал Дымшиц, и, приезжая в Москву в связи с работой над ним, Левон
обкатывал, проверял на нас с Ниной (наверняка не только на нас) новые переводы,
и с тех пор мы с сестрой запомнили четверостишия Туманяна и часто с левоновскими интонациями и акцентом читали:
Я ранил птицу, совершил я зло,
И хоть с тех пор немало лет
прошло,
Мне и поныне снится эта птица,
И окровавлено ее крыло.
В это же время Мкртчян начал
подготовку издания айренов Наапета
Кучака и тоже читал нам их беспрерывно. Один из них
был особенно любим нами, но тут уж без воспроизведения акцента не обойтись:
Ловчий сокол я с красным кольцом.
Ты — залетная голубыца.
Я твой след отыскал с трудом,
Я ловлю, ты нэ хочэшь ловыться.
Человэческим
языком
Говоришь ты: что зря
трудиться?
Не охоться за мною днем.
Будет ночь, я ночная птыца.
(Оба перевода Наума Гребнева.)
Нина, тогда студентка филфака
университета, между прочим, благодаря этим айренам
сдала с блеском экзамен по литературе народов СССР. Преподаватель прямо-таки
заслушался стихами, которых до этого никогда не публиковали.
В издании поэтов средневековой
армянской поэзии огромная и особая заслуга Левона. Как красиво, с каким вкусом
издал он Кучака, Ерзнкаци, Давтака Кертога. Иллюстрированные
старинными армянскими миниатюрами, эти книги являются еще и произведениями
искусства. Но, быть может, самым важным делом для Левона стало издание «Книги
скорбных песнопений» гениального поэта Х–XI вв. Григора Нарекаци. В сборнике
«Читая Нарекаци», как бы подводившем итог этой
невероятно трудной работы, Мкртчян рассказывает, с какими препятствиями он
столкнулся на пути создания русского Нарекаци. И
первым препятствием было противостояние тех, кто считал этот текст
непереводимым.
«— Пойми, дорогой Левон, — цитирует
он слова поэта, имя которого тактично не называет, — есть святыни, существующие
только для нас. Нельзя их никому показывать. “Книга скорби” Нарекаци
существует тысячу лет. Ты что, один такой умный, что захотел перевести ее на
русский язык?
Я, конечно, не был таким умным, —
комментирует это высказывание Левон, — но я не верил и не верю в национальные святыни… которые нельзя показать другим».
Вот две диаметрально противоположные
позиции: с одной стороны, национальная замкнутость, с другой — стремление к
открытости, желание дать всему миру возможность увидеть, и восхититься, и
ощутить общность, близость всех всем. Это желание дарить было так
привлекательно в Левоне. России он дарил сокровища Армении, Армении — сокровища
России.
То были очень дорогие подарки. Чего
стоило ему, к примеру, издать в Армении том стихов и переводов Марии Петровых,
которую почти не печатали на родине. Между прочим, этот сборник — «Дальнее
дерево» — был единственной прижизненной книгой стихотворений замечательной
поэтессы. Сборники стихов и переводов из армянской поэзии А. Гитовича, С. Шервинского, Е. Николаевской, тоже не очень
активно издававшихся в России поэтов, также вышли в Армении стараниями Левона
Мкртчяна. Первой подобной книгой была «Моя Армения» Веры Звягинцевой,
выпущенная в 1964 году издательством «Айастан» с
предисловием Левона. В связи с ее выходом Корней Иванович Чуковский писал
поэтессе: «Мкртчяна читал с завистью: умно, изящно, убедительно, лаконично. Вот
как нужно писать о поэтах. Если бы мне случилось писать о Вас, я не мог бы
написать лучше».
В одной из своих статей Мкртчян
приводит слова Чаадаева: «Слава богу, я всегда любил отечество в его интересах,
а не в своих собственных». Патриотизм Левона был не в риторике, а в
деятельности. И он был патриотом не только Армении (хотя, конечно, прежде всего Армении), но и России. И вообще был он гражданином
мира. Что такое, в сущности, гражданин мира? Думаю, что
прежде всего это естественный человек, человек без комплексов, легко общающийся
с людьми, чувствующий родство с каждым — независимо от рода-племени. Я смотрю
на фотографии Левона и думаю, почему везде он так хорошо получается. Что стоит
за понятием «фотогеничность»? Наверное, это как раз естественность.
Естественному человеку неважно, как он получится, что о нем подумают. Он не
позирует, не «надувает щеки». Он такой, какой он есть. Таким естественным
человеком был Левон, потому и легко ему было быть гражданином мира. Он ведь не
знал ни одного иностранного языка, а как легко ездил по миру, как свободно
общался и с индийским послом, и с монгольским поэтом, и с мексиканским
художником, да с кем угодно. Он никогда не говорил плохо о каком-нибудь народе
— это было исключено. Помню, как он рассказывал мне об известном
азербайджанском писателе Мирзе Ибрагимове, с которым был на каком-то
мероприятии во Франции. Говорил очень тепло: «Веселый человек, остроумный. Идем
мы с ним по Ницце, заходим в магазин, он снимает шляпу, переворачивает, кладет
на прилавок, и я вижу, что изнутри она вся ветхая, изношенная, даже рваная. Я
ему говорю: “Мирза Аждарович, давайте купим вам новую
шляпу”. — “Что ты, дорогой Левон, — отвечает он мне, — у меня их полно. Эта —
дорожная”. Понимаешь, — комментирует Левон, — дорожная.
В Париж он взял старую шляпу, дорожную. А ведь это, знаешь ли, высшее
проявление чувства собственного достоинства».
Как истинный гражданин мира, Левон
стремился к взаимопониманию. Поэтому для него было в полном смысле убийственным
то, что случилось, когда возникла проблема Карабаха. Я была тому свидетелем. В
начале 1990 года редакция «Дружбы народов» собрала «круглый стол» по Карабаху.
Пригласили Левона. Как сейчас помню, он сидел рядом с историком и философом
Львом Николаевичем Гумилевым и то и дело о чем-то с ним переговаривался. Они
выступали с разных позиций и после выступлений во время перерыва долго спорили
в кулуарах, но спорили беззлобно — в стиле Левона, который сразу же подхватил
талантливый Гумилев. Потом выступал азербайджанский писатель (не буду называть
его имя) — резко, с выпадами в адрес Левона. После окончания дискуссии Левон
подошел к нему, чтобы, как он один это умел, смягчить ситуацию. Но тот грубо
отстранил его. Помню растерянность Левона — таким я его никогда не видела. Мы вышли
на улицу, ему стало плохо — это был его первый инфаркт. После выздоровления он
написал горькую книгу под названием «Прежде всего — не убивать!». Он подарил
мне ее дважды: первый раз в 1991 году, когда она вышла, второй — в 1994-м,
может быть, забыв, что уже дарил, а может быть, ради надписи: «Лена, милая,
никогда не думал, что будут убивать, а я буду писать, что не надо этого делать.
Действительно, ведь не надо…».
Почти так же тяжело, как
карабахские события, Левон переживал последовавшие затем трудные времена.
Некоторые представители новых властей Армении резко выступали против России.
Мкртчян был решительным противником таких выпадов и последовавшего за ними
искоренения русского языка. И открыто выступал, отстаивая свою позицию. «Трудно
сказать, — писал он, — была ли когда-либо Россия страной демократической. Но со
времен Пушкина, Достоевского и Толстого по демократизму, по высокой
совестливости ее литературы она была и остается первой в мире. Русская
литература, русский язык — страна величайшей демократии. Нет в мире другой
такой страны. И о правах человека заявлено здесь громко, как нигде в мире, и с
величайшим состраданием к человеку». Тогда же я взяла у него интервью для
«Литературной газеты». Он назвал его «Не хочу быть иностранцем в России». Из своих
публицистических выступлений того времени он составил книгу с таким же
названием — она вышла уже без него.
Когда мы делали это интервью,
Армения была погружена во мрак. Не было электричества, отопления, воды. В это
трудное блокадное время Мкртчян продолжал работать. В университете собирались
не очень часто, все сидели в пальто, но учеба не прекращалась. Однажды
Ереванский университет посетил американский профессор и, между прочим,
поинтересовался, какую зарплату получает декан. «Три доллара», — ответил Левон,
имея в виду свой месячный оклад. «В час? — уточнил американец. — Мало». Так
продолжалось несколько лет. О книгоиздании нечего было и думать. И тогда
Мкртчян занялся самиздатом.
Первым самиздатовским опытом Левона
Мкртчяна была книга «М.А. Дудин. Для человека ход времен печален». В аннотации
к ней говорится: «Напечатана книжка автором, не за счет автора, а самим автором
(оформление, набор на компьютере, размножение на ксероксе) и НЕ рассчитана на
широкий круг читателей — тираж 50 экземпляров». На издание следующей книги его
подвигло досадное обстоятельство. В «Библиотеке поэта» готовился двухтомник
Анны Ахматовой, и Мкртчяну заказали предисловие к тому ахматовских переводов.
Статья была написана, но издательство в сложный перестроечный период распалось,
и тогда Левон расширил статью и издал книгу «Анна Ахматова. Жизнь и переводы» —
тиражом 115 экземпляров, также сверстав ее на домашнем компьютере. (Позднее эту
статью опубликует в Нью-Йорке «Новое русское слово».) И третьей самиздатовской
книгой Мкртчяна стали «Краски души и памяти», в которой собраны высказывания
разных людей о самом авторе, шаржи и карикатуры на него, рисунки, стихи, ему
посвященные. Душой самиздатовского дела Левона Мкртчяна была его жена Каринэ Саакянц. Она помогала
автору во всем: в наборе текста, в подборе иллюстраций, в оформлении, и надо
видеть, с каким вкусом и изяществом оформлены эти книги, как точно подобран
иллюстративный материал, как органично соседствуют автографы с печатным
текстом.
* * *
В те тяжелые годы мы редко виделись.
Но постепенно жизнь налаживалась, и мы снова стали встречаться и в Москве, и в
Ереване. Поездки Левона в Москву теперь были связаны с его новой затеей — он
создавал второй университет в Ереване. Это было естественным продолжением той
культуртрегерской работы, которую вел всю свою жизнь Левон Мкртчян, ее
кульминационной точкой и, увы, итогом его
разносторонней деятельности. Я была в Ереване как раз тогда, когда он
обустраивал свой ректорский кабинет. Роскошное здание было уже готово и этой
осенью должно было принять первых студентов. Российско-Армянский (Славянский)
университет (РАУ) существует уже 15 лет, и только один год Левон был его
ректором. Но именно он задал ему то направление и дал ту высоту, что так
привлекают к нему армянских (и не только армянских) молодых людей. В РАУ
работает Центр культурных и литературных инициатив имени Левона Мкртчяна.
Имеется и литературная премия им. Л. Мкртчяна, которая ежегодно присуждается
Союзом писателей и РАУ за достижения в области художественного перевода, развитие
литературных взаимосвязей и плодотворную издательскую деятельность.
— Привет, Ломоносов джан, — мысленно говорю я ему и вижу, как он улыбается —
той открытой и ясной улыбкой, которую запечатлело множество его фотографий.
* * *
У Левона было много друзей, и
большинство из них имели удовольствие с ним работать. Работать с ним было
интересно и весело, потому что и во время самой напряженной работы он шутил и
рассказывал свои невероятные истории — придуманные или взятые из жизни. Про
красное знамя, которое он, Левон, обнаружил в отделе уцененных товаров в
магазине города Ульяновска, куда прибыл с делегацией писателей по случаю
столетнего юбилея Ленина. («Представляешь, четыре штуки по 50
копеек! Конечно, купил все».) Или про
футболиста Бубукина, который в телепередаче сообщил,
что Яшин — Пушкин в футболе, а Месхи — Шота Руставели
в футболе. («Очевидно, этот самый Бубукин — большой
интеллектуал и весьма высоко ставит Руставели и Пушкина».) И еще много такого,
что умел подмечать в обыденной жизни и о чем мог так живо рассказывать только
он один. Все свои истории Левон соединил в сборнике «Слово царя, или Мелочь
разных достоинств», который стал его последней прижизненной книгой.
* * *
Моя дружба с Левоном основывалась
не на совместной работе, но была прочной, светлой и радостной. А если кому-то
из нас нужна была помощь, мы всегда могли рассчитывать друг на друга.
…И видится мне такая картина: у
приоткрытых ворот рая сидит Святой Петр со связкой ключей в руках. Рядом с ним
— Левон. Он рассказывает стражу рая свои байки, Петр со вниманием слушает его и
улыбается. А тем временем в райские врата незаметно и без всякого экзамена
проходят друзья Левона. И я тешу себя надеждой, что в нужный момент он вспомнит
и обо мне.