Записки мрачного оптимиста
Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2015
Об авторе | Валерий Степанович Лысенко родился в 1941 году в Туапсе. В 1968
году окончил филологический факультет МГУ. Кандидат философских наук,
заместитель директора Федерального института планирования образования
(1995–2000), главный редактор журнала «Родительское собрание» (1997–2009).
Живет в Москве.
Всю сознательную часть моей жизни
меня занимают непростые загадки: что такое люди? И что такое человек
в повседневной жизни, среди себе подобных?
Уйти от «закона
общественного тяготения» для меня стало невозможно еще и потому, что я
профессионально самоопределился в сфере образования. А это такая сфера, что,
во-первых, ежели раз попадешь в нее, то уже не
выберешься, а во-вторых, она — средостение всей общественной жизни, то есть той
естественной жизни людей работающих, потребляющих, рожающих и воспитывающих
детей, которую без конца пытаются подмять власти предержащие и которая без
конца уворачивается от государственной опеки.
Свою общественную, если угодно, миссию
я видел в посильном воздействии на родительский корпус страны, с тем чтобы
он смог самоорганизоваться и стать ведущей силой в
развитии российского образования. Чтобы не Министерство образования и вообще не
чиновники определяли образовательную политику, а общество в лице родителей —
главных заказчиков в образовательной сфере. Поэтому решил издавать журнал
«Родительское собрание». Было это в конце 90-х. Уже первая подписка показала:
издание может быть жизнеспособным. А я получил собственную трибуну, с которой
мог свободно излагать свои педагогические воззрения.
Идея была простая: родители —
подавляющее большинство общества; если предложить родителям стратегическую
педагогику, то их влияние на общество может оказаться весьма значительным.
Я не искал спонсоров и не хотел
примкнуть к какому-нибудь солидному издательству или раскрученному журналу:
боялся потерять независимость. Сам тащил этот возок — почти десять лет, пока не
грянул кризис 2008 года и цены на полиграфию взлетели, а подписка упала. Тогда
мы ушли в Интернет.
Стратегически я был прав: родители
— подавляющее большинство населения страны, мощнейшая общественная сила, и если
они сумеют самоорганизоваться и настаивать на своем —
будущее может стать более разумным.
Когда я это понял? Наверное, когда
у меня появились собственные дети.
Сам я рос
в общем-то безотцовщиной — в годы, когда, как я узнал через многие десятилетия,
людоедское государство сладострастно пожирало своих детей. Тогда многим моим
сверстникам, да и большим дядям и тетям, это было неведомо, а те, кто все знал
и понимал, были где-то в стороне. Или не распространялись на тему «усатого отца
народов».
Воспитывали меня в основном улица,
природа и бабушка. Не было у меня родителей интеллигентных, состоятельных,
знаменитых. Родился я через месяц после гибели отца в городе, который вскоре
подвергся кошмарным бомбардировкам.
Отец мой, военный летчик,
принимавший участие в гражданской войне в Испании (1938–1939), кавалер ордена
Красной Звезды, погиб утром 22 июня 1941 года в воздушном бою. Только в 1943
году мать получила извещение, в котором говорилось, что «старший лейтенант
Лысенко Степан Тимофеевич погиб за Советскую Родину смертью героя в бою с
немецко-фашистскими захватчиками 23 июня 1941 г.». Отец был старшим лейтенантом
89-го истребительного полка, дислоцированного под Луцком, командиром звена
«ишачков» (И-16). Писатель Артем Захарович Анфиногенов, который занимался
многие годы историей как раз 89-го ИП, говорил мне, что все донесения из полка
начинаются с 25 июня. Кто когда погиб — вряд ли в полку знали наверняка. Но что
отец погиб именно 22 июня на рассвете — в этом у меня сомнений нет.
Накануне, в субботу 21 июня, он
вместе с комиссаром полка уехал из лагерей, из лесов под Луцком, куда за две
недели до нападения был переведен личный состав полка неведомо для какой цели
(при этом самолеты оставались на летном поле, даже незамаскированные). Мать,
беременная мною, жила в военном городке одна, поэтому каждое появление мужа
было для нее праздником. Этот был последним.
На рассвете, когда стало ясно, что
плывущие по небу с грозным гулом черные плоты означают войну, отец помчался на
аэродром, взлетел вместе с комиссаром полка, был подбит, выбросился из горящего
фанерного самолетика и был расстрелян в воздухе спикировавшим на него «мессером». Так, если вкратце передать, выглядит этот случай
в рассказе комиссара. Что там произошло на самом деле, установить теперь едва
ли возможно.
Ясно мне одно: воспитанный «в духе
преданности», «сталинский сокол» Степан Лысенко не мог рассуждать в терминах
здравого смысла. Остаться на земле с беременной женой и
позаботиться о ней было преступно, если в небе находился враг. Врага
надо было уничтожить… Сегодня многие готовы назвать такое поведение
патриотизмом. С моей точки зрения, это был обыкновенный советский
идиотизм, обратная сторона которого обнаружила себя в невероятном (для
начальной стадии любой из прежних войн) количестве взятых в плен бойцов и
командиров Красной армии.
Год сорок третий был голодным, мать
поддалась уговорам родителей и вышла замуж за своего постояльца, офицера
интендантской службы, с которым помоталась по свету и помучилась вдоволь. Мы
побывали на Кубани, в Польше, Приазовье, Средней Азии, на Курилах и Сахалине, в
Чечне — такая география не прошла для меня даром: у меня совершенно нет чувства
привязанности к одному месту. Любое пространство на планете, любую культуру,
любые обычаи воспринимаю спокойно, с умеренным любопытством, в любой
национальной и социальной среде чувствую себя своим.
Самое, может быть, важное событие в
моей жизни — совершенно невероятное спасение во время чудовищного Ашхабадского
землетрясения 6 октября 1948 года, когда почти весь город погиб ночью за
несколько минут. По некоторым сведениям, из ста семидесяти тысяч населения
осталось в живых около шестидесяти тысяч, из них пятьдесят тысяч раненых,
увечных. Я оказался в числе десяти тысяч невредимых. Почему-то об этом
кошмарном землетрясении меньше всего упоминается. Ташкент, Ленинакан, Спитак,
Скопле — да. Ашхабад забыт…
Предков отца толком не знаю. Дед
Тимоша, гордившийся своим запорожско-казаческим
происхождением, да бабка Катря, белорусская
крестьянка, — вот и весь известный мне отцовский род, если не считать еще
четырех-пяти человек из довольно многочисленных родственников, укоренившихся
главным образом в Днепропетровске… Хочу сказать, что фамилия Лысенко
происходит не от лысого, а от лиса — значит, тот, кто начал мой украинский род,
был хитрым и изворотливым. Жаль, что не нахожу этих полезных качеств в себе…
О предках по материнской линии знаю чуть больше. Дед, в туапсинском доме
которого я вырос, Петр Григорьевич Африканов, был родом из Пензенской губернии,
как и бабка моя, Елена Никифоровна. Мама на мои приставания рассказать о
предках отвечала длинными описаниями, как мне казалось, не относящимися к делу;
я слушал их вполуха — теперь жалею, что не записал, не
переспросил, не запомнил… Как бы то ни было, несомненно
и важно, что кровей во мне намешано предостаточно, и, считая себя русским по
духу и плоти, я в то же время знаю твердо, что и духом и плотью принадлежу не
только к русскому народу, но и к украинскому, и к белорусскому, и к немцам, и,
возможно, к литовцам, и, наверное, к туркам, татарам, грекам, а в общем — ко всему роду человеческому, и родственников у
меня — как минимум полпланеты.
Может быть, самое драгоценное в
моей жизни — это отсутствие «семейного воспитания» как целенаправленного
процесса. У меня в детстве было много свободы. Моим
воспитанием, по сути дела, занимался весь мир, в который я был включен:
деревья, птицы, море, небо, горы, мальчишки, с которыми убегал из дому на целый
день, взрослые, поведение которых заставляло ломать голову над загадками слов и
поступков… А со второго класса — книги в большом количестве. Однако
невидимое и неосознаваемое насилие, разлитое тогда в атмосфере всей жизни совет-ского
народа, вползало в сознание, отравляя его. И все-таки счастливое чувство
испытываю каждый раз, когда сталкиваюсь с примерами вульгарной педагогики:
крик, оскорбления, шлепки — меня такое воспитание миновало.
Первые влияния на мое миросозерцание,
мироощущение и потом мировоззрение, я думаю, шли от необыкновенной туапсинской
природы, тем более что жили мы на самой высокой улице после собственно самой
высокой, которая так и называлась — Высокая. С нашей улицы видно было
бескрайнее море, маленькие домишки у судо-ремонтного
завода, кораблики в порту и на рейде за молом. Все такое маленькое, а подойдешь
— огромное. Истоки моих убеждений — там, на улице Полетаева, на улице Высокой.
Потом — бабушкины песенки и сказки. Дальше — классическая музыка, благодаря
которой я услышал звучание всей жизни вокруг, всего огромного мира.
Затем было чтение философов — как
будто бессистемное, но на самом деле внутренне организованное. Первым стал
Бенедикт Спиноза. С его «Этики», с «Трактата об
усовершенствовании разума», трактатов «О Боге» и «О душе» началось мое
самообразование. Две вещи надолго определили мои интеллектуальные и
этические метания: спинозовский трактат об
усовершенствовании разума и выпускное гимназическое сочинение Маркса
«Размышления юноши при выборе профессии».
Я почти ничего не помню из того,
что «проходили» в школе. Но зато прекрасно помню все, что читал, о чем думал и
что делал вне школы.
По диплому я филолог. Надо сказать,
что собственно филология как таковая меня интересовала не очень, больше всего
мне хотелось понять, что есть человек, как он устроен, как живет, чего хочет,
почему есть умные и глупые, добрые и мерзавцы, мирные
и воинственные…
Филологии я благодарен за то, что
она подвигла меня к пониманию величия русского языка и русской культуры. И
Россия для меня — не географическое, а культурное понятие
прежде всего. Потрясающий язык и потрясающая культура, не имеющие
аналогов в мире. Я бесконечно благодарен моим филфаковским
учителям и товарищам, общение с которыми понуждало меня лучше понимать самого
себя, благодарен самой атмосфере старого здания на Моховой, тем неказистым
аудиториям-кельям холодного, казенного вида, где мы погружались в родниковую
воду филологической науки… Это была отличная школа. Но приходилось жертвовать
занятиями программными во имя штудирования работ по философии и психологии,
физиологии и психиатрии, истории религии и педагогики, биологии и химии… Я
толком не знал, что из этого выйдет. Намерения написать свои книги, защитить
диссертацию, стать энциклопедистом и корифеем в человековедении
у меня не было. Я просто хотел понять.
Мои «поиски человека» — не те,
которыми прославился Диоген и которыми были заняты
философы Нового времени — поиски человека вне себя. А мое движение к человеку в
себе — не вопрос «творческого пути», а, скорее, вопрос выращивания в
себе живого и постоянного источника творчества и свободы.
Политические события как-то мало
меня трогали. Свержение Хрущева вызвало легкое чувство брезгливости по
отношению к свергнутому и свергнувшим. Ввод советских
войск в Чехословакию в августе 1968 года озадачил — но не более того.
Брежневское правление вызывало иронию, но возмущения я не испытывал. Не то
чтобы аполитичен был, а просто смотрел на современность как на крохотный эпизод
движения огромного человечества к неведомой цели, разгадать которую не хватало
знаний и ума. Газеты читал, радио слушал, телевизор смотрел — события
спортивные, например, казались более содержательными, чем политические. Все
основные события моей жизни совершались внутри меня, в моем сознании. Может
быть, поэтому крушение коммунистического режима и распад СССР не произвели
ничего разрушительного в моем мировоззрении и образе жизни. Впрочем, кажется, и
большинство моих соотечественников не рухнули вместе с почившей страной, а вроде
бы даже вздохнули с облегчением. Другое дело, что никто не
ожидал последствий падения «колосса на глиняных ногах»: разве можно было
предвидеть, что в стране окажется столько затаившихся до поры мародеров,
столько предприимчивых мерзавцев, столько особей без малейших признаков совести
и что богатейшая страна покатится в пропасть экономической и социальной
катастрофы из-за того, что количество циников превысит критическую массу.
Мне абсолютно ясно, что любое
государство — людоед, склонный к пожиранию своих детей ради выходящих за
человеческие пределы целей. А если государство тоталитарное, мораль его —
цинизм, а политика — бандитизм. Цинизм и бандитизм заразительны.
У нас — особенно. Мы — страна слов. Можно сказать, что и — болтунов. Страна
идеологическая по преимуществу. Сказать слово у нас — уже дело сделать. А от
слова до мордобоя — рукой подать. Зарабатывать деньги
мы не привыкли. Привыкли получать, отнимать и воровать. Если сумеем стать
нормальными собственниками, если научимся зарабатывать на жизнь, а не
«вертеться» и «вы-кручиваться», — приобретем социально-политическое здоровье.
Пока же ситуация неутешительная.
Выйдя из КПСС в 1990 году, я дал
зарок никогда больше не играть ни в какие партийные игры. Но через девять лет
этот зарок нарушил. Мне показалось, что Российская
гражданская партия, созданная и возглавленная «витасофом»
Юрием Ивановичем Боканем, — это как раз то, что
содержит и здравый смысл, и нормальную человеческую цель — создать в стране
ситуацию, когда общество в лице своих наиболее авторитетных представителей
может стать над исполнительной властью и определять стратегию и тактику
развития российской державы. Общество, а не авантюристы и проходимцы.
Как говорится, я купился на эту идею, тем более что
меня сагитировал вступить в РГП Андрей Георгиевич Маленков, биолог, с которым
мы в начале 90-х провели очень любопытный
образовательный эксперимент в одной из московских школ и к которому я тогда
относился с большим доверием. Но очень быстро выяснилось, что кроме громких
слов, популистских лозунгов и бессмысленных сборищ у руководства РГП за душой
ничего нет, и я «самоустранился». Кажется, и Маленков прекратил вскоре
отношения с Боканем.
Маленкову я остался
благодарен за одно, можно сказать, роковое обстоятельство: он заразил меня
идеей более высокого порядка — перехода государств на ноо-сферный
путь развития. Я исповедую эту идею и не нахожу ничего более актуального в
ближайшие годы и более содержательного в дальней перспективе.
Стало аксиомой, что в ХХ веке
человечество окончательно сформировалось как потребительское общество,
гедонистический модус которого очевиден. Как можно больше производить (и,
соответственно, потреблять) вещей, облегчающих быт, и продуктов, отвечающих
всем вкусовым пристрастиям потребителей, а когда нет нормального производства,
то закупать за границей и перепродавать, — стратегия и тактика всех современных
государств. Но потребительское общество — общество больное. Когда
большинство людей живет с мыслью о деньгах, вещах, еде, развлечениях — это
социально нездоровое большинство, все ценностно значимые действия которого
лицемерны: «общественно полезные» акции (экологические, миротворче-ские,
благотворительные) истинной целью имеют достижение «борцами» высокого
общественного статуса, пролагающего путь к источникам обогащения. Моральным
и религиозным ценностям в таком обществе приходит конец.
По поводу религии скажу вот что.
Подлинная вера глубоко индивидуальна (интимна), независима и не подлежит
обсуждению со стороны, тем более — осуждению. Коллективные веры, напротив, не
могут не быть осуждаемы или обсуждаемы другими коллективными верами и тяготеют
к идее своей избранности и исключительности, нетерпимости к другим. Я абсолютно
не нуждаюсь ни в какой религии. Но при этом уже многие десятилетия я — глубоко
верующий человек. Вера моя нетрадиционная и действительно очень индивидуальная,
хотя я знаю, что тысячи людей в истории чувствовали то же, что чувствую я, и
верили в то же, во что верю я,
но каждый — на свою, как говорится, особицу. Богом люди называют неопределяемое
Нечто, определяющее, однако, человеческую жизнь. Расширяя «зону влияния»
этого Нечто, теисты верят, что Оно определяет вообще всё. Из этого следует неожиданное для атеистов и понятное всем верующим: Бог есть
основа основ и самая главная тайна мира, которую человечеству придется
разгадывать, покуда оно живо. Впрочем, многие не
собираются ничего разгадывать, принимая своего Бога как данность, и поклоняются
тому, о чем не имеют ни малейшего представления, персонифицируя Тайну,
воображая ее активным субъектом, всевидящим и всеслышащим
Создателем, Вседержителем. Обращаться к Тайне с какими-то словами, просить
что-либо у Тайны, молиться ей и верить, что она откликнется на просьбы и
молитвы, — это, увы, в пределах исключительно и только
человеческого и к самой Тайне не имеет ни малейшего отношения…
Как излечить человечество от
болезни потребительства, я не знаю. Надеюсь,
прозрение когда-нибудь придет и человечество поймет, что сотрудничество и
взаимопомощь, установка на творчество, созидание, здоровье — физическое и
психическое, социальное и нравственное; на ответственность перед предками и
потомками и заботу о детях как о высшей ценности — суть истинные цели, а все
остальное — прах и тлен. И вот эта забота о детях — то, о чем я хочу говорить
как о важнейшем нашем общем деле.
Однажды, когда я
проводил урок теории знания в десятом классе, я услышал от одной из моих учениц
потрясающее признание: учительница литературы в той школе, где она раньше
училась, как-то сообщила ученикам, что двадцатый век для нашей литературы
оказался самым бедным, что литература на русском языке в этом веке не дала
ничего сколько-нибудь значительного, и в следующем веке все, чем мы и наши ближайшие предки гордились, будет забыто. Я взвился:
как! Блок, Есенин, Маяковский, Горький, Платонов, Шолохов,
Пастернак, Цветаева, Заболоцкий, Твардовский, Солженицын — это все ничего не
стоит?! Не говоря уже о десятках талантливейших прозаиков и поэтов,
произведения которых переведены на многие языки мира! Горячась, я стал наугад
выстреливать их имена: Исаак Бабель, Анна Ахматова, Осип
Мандельштам, Михаил Зощенко, Константин Симонов, Владимир Тендряков, Василь
Быков, Чингиз Айтматов, Виктор Астафьев, Валентин Распутин, Владимир Высоцкий,
Булат Окуджава, Евгений Евтушенко, Белла Ахмадулина… И еще, и еще — с
полсотни, наверное, вышло. Ученики были изумлены: и вы все это читали?! Да,
конечно, а как же! Выяснилось, что ребята больше половины имен даже не слыхали. Ну, положим, они много чего не слыхали
— из физики, математики, биологии, химии… Но ведь литература — особое дело!
Это наш язык, наше сознание, наше видение и понимание жизни, наши эмоции, наша эмпатия… Если ничтожна
литература, то ничтожны и люди, и страна с ее настоящим и будущим. Если люди не
знают своей литературы, они быстрее и легче впадают в ничтожество, способствуя
падению своей страны…
Потом, когда угар возмущения
развеялся, я крепко задумался и вскоре пришел к выводу, что в бредовом суждении
учительницы есть некоторый смысл. Ведь если неоспоримо, что Пушкин, Гоголь,
Лермонтов, Достоевский, Островский, Толстой, Чехов мощно влияли на сознание
современников и потомков, то как обстоят дела в этом
смысле с советскими писателями? Я вдруг понял, что, в сущности, только два
имени и можно назвать в качестве властителей дум: Николай Островский и
Александр Солженицын. «Как закалялась сталь» — один полюс, «Архипелаг ГУЛАГ» —
другой. А между ними — как в пропасть проваливается все прочее. Нет, конечно,
была еще детская литература, которая влияла (и совсем не отрицательно) на умы и
души миллионов советских отроков: «Тимур и его команда», «Белеет парус
одинокий», «Кортик», «Гиперболоид инженера Гарина»… И поэзия — Барто, Маршак… Но все-таки это были, так сказать,
односторонние и преходящие влияния. Жизнь реальная представала совсем не такой,
какой изображалась в творениях литературных кумиров, люди реальные не были
похожи на литературных героев. Поэтому историческая заслуга литературы
социалистического реализма — в том, что она вкупе с великой русской классикой
подготовила поворот в сознании миллионов людей, убедившихся
в конце концов (на рубеже 80-х годов) в полном несоответствии провозглашенных
идеалов той действительности, которую люди переживали. Впрочем, нельзя
пренебречь тем фактом, что в недрах соцреализма и рядом с ним рождались
постоянно скрытые диссидентские мотивы, угадывание которых стало любимым
занятием читающей публики…
Но вот что важно понимать: в
воспитании содержательной личности литература и все гуманитарные науки
играют роль гораздо более существенную, нежели дисциплины естественнонаучные. И
вот почему.
В гуманитарных науках заключены два
важных ценностно маркированных блока, две вселенные, в которых человек
самоопределяется как именно человек — в своей человеческой полноте.
Это история и филология.
История — либо духовное жилище
человека, либо отчужденный от него «информационный шум», собрание разрозненных
фактов, сведений и повествований, которые необходимо или желательно знать,
чтобы слыть образованным. В этом последнем случае история мертва и совершенно
бесполезна для изучения как свод знаний о прошлом. Ценность этой мертвой
истории определяет некий анонимный авторитет, утверждающий, что каждый
образованный человек должен…
Филология, в свою очередь, — либо
научная дисциплина, состоящая из лингвистики и литературоведения, либо живое
тело языка и речи. Другими словами, либо филология как область моей
профессиональной деятельности есть также и моя духовная жизнь, либо она всего
лишь оплачиваемый труд, который обеспечивает мое физическое существование.
Разумеется, можно называться историком
и не жить в истории; можно получить диплом филолога и не погрузить себя в
стихию слова. А можно ощущать себя живущим в огромном живом потоке Истории и в
необъятном пространстве Слова, занимаясь чем угодно. И закладывается это
ценностное самоопределение — в детстве, в школе! Вот почему так чудовищны все
эти формальные новшества, постигшие школу в последние десятилетия, — егэизация, требования ФГОС и прочие продукты самовыражения
чиновников.
Если пристально и непредвзято
вглядеться в нашу школу — со всеми ее разновидностями, со всем многообразием ее
региональных особенностей, — то вывод будет таким. Школа у нас выполняет
социальный заказ государства на воспроизводство кадров для всех сфер
жизнедеятельности подчиненного государству общества. Не общество, увы, формирует социальный заказ для школы — у него нет
организационного инструментария и соответствующих процедур, и это большая беда.
Потому что у общества и государства совершенно разные ожидания и потребности
относительно школьного «продукта».
Обществу нужно, чтобы в стране было
как можно больше высокопрофессиональных, творческих и талантливых специалистов:
врачей, педагогов, музыкантов, изобретателей, государственных управленцев…
Государству (административно-правительственному аппарату) это совершенно не
нужно, ему требуются лояльные квалифицированные исполнители, и чтобы все
вакансии были заняты, а избытка никакого и нигде не было. Государственная школа
призвана воспитывать квазисолдата, то есть послушного
исполнителя функций, которые будут предложены выпускнику государством. Отсюда —
неписаные правила служебных, почти армейских отношений, коим в своей условно
самостоятельной жизни должен следовать молодой человек: «всякая инициатива
наказуема», «ты начальник — я дурак, я начальник — ты
дурак», «всяк сверчок знай свой шесток»…
А что представляют собой школьные
здания? В большинстве своем это подобие казарм, где каждый «взвод» имеет свое
ограниченное пространство. Где есть дежурный, которому поручено следить за
порядком. Где существует дисциплина внешнего, формального характера — как функция
порядка, во многом носящего тоже внеш-ний, формальный характер. Пришкольные
участки, особенно в больших городах, обычно незначительны, и если на них что-то
и растет, то это очень редко заслуга учителей и школьников. Тут, как правило,
внешние силы действуют. А без труда по взращиванию жизни — что нужное,
важное и полезное может приобрести школьник? Только схоластику. Только
бесплодные теоретические знания как фундамент для обретения теоретических
знаний в высшей школе, уже не столь бесплодных.
На сетования о том, что у нас
молодежь «неправильная», безграмотная, увлечена ложными ценностями, настроена
только на потребление, работать не хочет — ответ напрашивается сам: откуда же
возьмутся «правильные»? Живой саморазвивающийся человек не может подчиниться
правилам, мешающим ему быть живым и саморазвивающимся. Он бунтует. Либо
втихомолку, приспосабливаясь в сугубо личных интересах к установленному
порядку; либо «шумно», вступая на опасный путь открытого противодействия режиму.
В обоих случаях в нем не развивается полноценная личность, что мы и наблюдаем,
когда готовы разразиться сетованиями.
Суть в том, что образовательный
процесс в идеале представляет собой этакое знаниево-деятельностное
пространство, в котором выращивается и вырастает содержание человеческой
личности. Процесс этот живой, зависящий от целого ряда
факторов, в том числе и случайных, которыми изобилует жизнь, поэтому результат
может быть непредсказуем: государственники хотят — наверное, совершенно
искренне — выпестовать «всесторонне развитого и гармоничного» человека, а
получается чаще всего недоразвитый однобокий уродец.
Развертывание во времени этого знаниево-деятельностного пространства не имеет четких
начальных и конечных границ — а хотят, чтобы границы были, и устанавливают их.
Распределение в нем знаний, способов деятельности, умений и навыков происходит
всегда неравномерно и неравноценно, на протяжении всей жизни человека — а хотят
равномерности, равноценности и точно установленных сроков…
Это вопрос единства и борьбы того,
что составляет целостную жизнь человечества, — метафеноменов
культуры и цивилизации в их оппозиции, обозначенной Шпенглером.
Мы не поймем места и роли
педагогики в мире, если не посмотрим с какой-то умозрительно высшей точки
зрения на человеческую историю последних тысячелетий. Оттуда мы увидим, что вся
история человечества есть история единства и борьбы культуры и
цивилизации. Предлог «с» между этими понятиями неуместен: отношения борьбы без
перспективы победы одной из сторон — вот что главное здесь. К примеру:
потребительское общество стремится к однообразию во всем, при том, что рынок —
источник потребления — жив, напротив, разнообразием. И пока эти противоположные
тенденции сосуществуют, жизнь будет более или менее благополучной. Стоит одной
из них возобладать — равновесие нарушится с непредсказуемыми последствиями.
Если свести все многочисленные
определения культуры и цивилизации к единственному
инвариантному, то культура есть накопление, хранение и реализация
образцов деятельности людей, а цивилизация — создание технологий
тиражирования плодов культуры. Цивилизации не было бы без образцов
деятельности. А без тиража этих образцов культура была бы мертва. Смысловая
доминанта феномена культуры — творчество, то есть изобретение нового — лучшего.
В основе изобретения лежит идея. Идея хранения продуктов питания в холодном
месте — изобретение, то есть культура. А применение холодного погреба,
льда или технического устройства (холодильника) — это цивилизация. Идея
самого холодильника — творчество, культура, а его производство —
цивилизационный процесс, тиражирование. Новинки технологии рождаются в лоне
культуры. Но полноценную жизнь они обретают, когда распространяют образцы
человеческой деятельности.
Имманентные цели и условия культуры
— свобода и творчество*. Цели и условия цивилизации — роботизация,
исполнительство, математизация, приведение к «одному знаменателю» всего и вся. Регламент, норма, правила, этикеты — все это цивилизация (которую
часто именуют культурой — культурой поведения, например). Объединяет их
общее условие — необходимость. Только необходимость культуры — выживание,
а цивилизации — наживание. В широком смысле. В
том числе и просто нажива. Культуре никогда не нужны были войны, захват
чужих земель, отъем собственности, рабство, мошенничество… В
принципе, культуре не нужно и государство. Цивилизация же без всего этого
обойтись не может. Тиражирование образцов деятельности требовало средств,
которые культура сама не умела добывать, а если когда и пыталась — тотчас
переступала границу и оказывалась на территории цивилизации. Тогда начиналось
перерождение культуры в ее противоположность: вместо образцов деятельности
возникали образцы поведения — особые для каждого житейского жанра.
Цивилизация сейчас достигла такого
технологического уровня, что она уже не нуждается в классической культуре, она
сама порождает культуру: больше не надо, например, изобретать новые средства
связи, а достаточно усовершенствовать по разным параметрам уже созданные —
придумать дополнительные функции, привлекательный дизайн… Здесь естественным
образом возникает вопрос креативно-сти, которая нужна цивилизации, как
банку нужны вклады, как автомобильному двигателю — машинное масло.Творчество в креативности не нуждается,
поскольку само в себе креативно; креативность ему имманентна…
Цивилизация становится генератором
собственной технологической культуры, она породила масскульт, китч, шоу-бизнес,
многочисленные имитации искусства… Цивилизация поглотила культуру и сама
порождает музыку, живопись, поэзию, балет, компонуя по-новому фрагменты
культурного наследия или переставляя акценты. Не Чайковский,
Верди, Рахманинов важны сегодня на оперной сцене — важны прославленные места
(Ла Скала, Большой театр, Метрополитен-опера), важны режиссеры-постановщики,
дирижеры, певцы — исполнители, а не творцы. В музыкальный театр
ходят не на Мусоргского, а на исполнителей партий Бориса, Пимена, Варлаама…
У культуры и цивилизации — разные
цели и ценности. И педагогика всегда находилась меж этих двух силовых полей,
генерирующих ее эволюцию. Из всех гуманитарных наук педагогика выделяется тем,
что покрывает все социальное пространство, всю жизнь людей — нет такой
социальной «щелочки», где не присутствовала бы педагогика. При этом педагогика
— в той же мере, что наука и искусство, литература, философия и религия — не
помогла народам избежать тяжелых испытаний, политических и военных катастроф.
Известные, к месту и не к месту цитируемые слова Бисмарка о том, что
франко-прусскую войну выиграл прусский учитель, не делают чести ни учителю, ни
педагогике в целом. Прусский учитель внушал своим ученикам чувство
преданности Германии и кайзеру, учил их дисциплине и порядку и, надо думать,
весьма преуспел в своей педагогической практике. Вот если бы германские учителя
воспитали поколения немецких юношей так, что они не позволили бы развязать
Первую мировую войну, прийти к власти в Германии национал-социалистам во главе
с Гитлером, — можно было бы говорить о торжестве педагогики. Если бы советские
учителя в 20-е и 30-е годы… ну, дальше понятно.
Потому что неверно поставленные
цели и ложные ценности приводят к соответствующим результатам.
И сегодня мы вряд ли обнаружим
внятно обозначенные цели и ценности педагогики, несмотря на то
что написано на эти темы великое множество работ. Более того: педагогика очень
часто отождествляется с образованием, что нельзя признать справедливым, по
объему понятие «педагогика» значительно больше, чем понятие «образование», тоже
весьма протяженное. Образование — «электромагнитное поле» культуры, собирающее
культуру в единое целое. Если образование деградирует,
потенциал «поля» культуры падает, рост оригинальных изобретений замедляется,
прогрессируют цивилизационные «косметические изобретения»: новый дизайн, новая
мощность, огромные тиражи, всепроникающая реклама — самое, может быть,
показательное явление цивилизационной культуры (квазикультуры)…
Не погрешу против истины, если
скажу, что целевое и ценностное содержания образовательных программ —
наиважнейший аспект педагогики. Потому что здесь закреплены нормы поведения людей
в разнообразных социальных ситуациях. С культурно-исторической точки зрения —
такие же, как таблица умножения, парадигмы склонения и спряжения, даты
исторических событий, пантеоны великих людей и т.д.* Более
того, без них учебные стандарты приобретают сугубо инструментальный характер,
равным образом присущий и педагогике, и антипедагогике.
В самом деле: хороший, даже
выдающийся математик (химик, биолог, физик) может работать и на противочеловеческие цели. Задумаемся на секунду: хакеры —
это кто? Это ведь высококлассные программисты, в которых, однако,
профессиональное вытеснило нравственный состав личности, остались только
профессиональный азарт да жажда наживы и славы в кругу таких же авантюристов.
Безусловно, никому не хочется, чтобы образование «производило» подобных
граждан. Однако они появляются, и в немалых количествах. Вопрос: почему?..
В наше время цивилизации
подчинилось всё. В том числе и педагогика, проблемы которой вкратце можно
обозначить так.
Во-первых, она нуждается в четком
определении своих целей и ценностей. Потому что школьное образование, не
обеспеченное телеологически и аксиологиче-ски, не имеет человеческого смысла.
Во-вторых, гуманитаризация и гуманизация
(введение в образовательный процесс человеческих и человечных содержаний)
— необходимые компоненты реформирования школьного дела. И в-третьих,
педагогические теории и практики, не учитывающие фактора поглощения культуры
цивилизацией и уверенного распространения квазикультуры,
ведут в тупик, где вынуждены обслуживать «общество потребления».
Человек, который позарез нужен
обществу сегодня (завтра может быть уже позд-но) — это НЕ конъюнктурщик,
НЕ конформист и НЕ халтурщик. В позитивном модусе это самостоятельно мыслящая и
ответственная по отношению к себе и людям личность, для которой забота об
окружающем мире начинается с заботы о своем здоровье, о своих родных и близких.
Государству же нужнее работник, который будет «гореть на работе», «расти» и самоутверждаться в трудовом коллективе. Начальство такого
работника поощрит, он сделает неплохую карьеру, однако стратегически проиграют
и он, и его работа. Потому хотя бы, что горение на работе есть бездумный
энтузиазм, подмена творческого отношения к работе исполнительской активностью.
В перспективе это всегда плохо кончается. Ведь подлинно человеческая жизнь
заключается вовсе не в самоутверждении, индивидуальном или коллективном, — но в
том, чтобы отдельным людям и человеческим сообществам вновь и вновь становиться
достойными того, чтобы сама объективная реальность утверждала наше бытие.
Наше дело жизни, наше живое будущее
— в мироутверждении, а не самоутверждении.
В приоритете ценностного отношения к миру над любыми сколь угодно
важными, но условно-локальными и исторически ограниченными началами, целями и
интересами. В приоритете абсолютного над относительным,
высшего над низшим и в неукоснительном соблюдении этой смысловой иерархии всею
жизнью и каждым поступком, а в результате — всею жизнью как единым
ответственным поступком.
Наше живое будущее — в
предвосхищающем уважении к возможности человека быть своеобразным субъектным
миром, со своим положительным и отрицательным опытом, своими падениями и
подъемами. Особенно важно понимать это применительно к ребенку: уважать в нем
субъекта не по заслугам и достижениям, коих почти нет и будут
нескоро, но безотносительно к заслугам и готовым результатам. Душевно-духовный
мир значительнее любых результатов.
Наше живое будущее — в творчестве,
которое есть свободный дар встречи с миром как бы впервые, мирооткрывательски.
Это происходит с человеком тогда, когда он становится достойным выхода за
свои прежние пределы.
Наше живое будущее — в сотворчестве
людей и человеческих сообществ, в совместном решении все более трудных задач
человечества, что, конечно же, предполагает неантагонистический климат — дух
полифонического сотрудничества*.
Скажите откровенно: вы можете
что-либо возразить против таких целей педагогики, которая
и призвана взращивать наше живое будущее? А скажите еще более откровенно: школа
сегодня может их поставить и достичь? Нет? А почему?
Не потому ли, что школа, стоя рядом
с культурой, не вошла в ее пространство? И не потому ли, что, перетягиваемая на
сторону цивилизации, она не способна этой «тяге» сопротивляться? Основная масса
учителей действует по спущенным сверху инструкциям, занята бесконечными
отчетами и не знает, как этому противостоять. Остается лишь подчиняться
бюрократическим нелепостям и думать только о повышении зарплаты, взращивая в
лучшем случае «грамотных потребителей».
Чтобы изменить ситуацию, мы должны
признать факт введения имитационных ценностных категорий в учебный
процесс, замещение ценностей псевдоценностями —
своего рода голографическими образами ценностных понятий. Ну, например, вот
этот миллион раз уже обсуждавшийся и осуждавшийся факт: школа нацелена на то,
чтобы давать учащимся «глубокие и прочные» знания, а на поверку оказывается
совсем другое: знания поверхностные и легковесные, забывающиеся сразу же после
контрольных, тестов и экзаменов**. А главное — они ни к чему не
приложимы. Они — фантомы, возникающие каждый раз, когда вместо деятельностного подхода действует идеологический способ
передачи знаний, — когда школа поставлена на службу государству. Тогда и
происходит то, что делает из детей циников и нигилистов: в последние
десятилетия идет процесс замены всей прежней аксиологической парадигмы на
противоположную, соответствующую новой общественно-политической и экономической
реальности, под постоянно колеблющимся государственным контролем. Как объяснить
детям, что кумиры их родителей стали гнусными
злодеями, коммунистические идеалы оказались бредовыми и преступными, «красные»
обрели статус бандитов, а «белые» — героев, научный коммунизм оказался ложным
учением и потому Русская православная церковь устремилась заполнять
образовавшийся идеологический вакуум? Аксиологическая мысль пребывает в
растерянности, будучи не в состоянии объяснить произошедший ценностный
переворот, а только фиксируя его как исторический факт.
О наших «исторических вехах»
столько понаписано и нарассказано, столько существует
разделяемых многими моими согражданами фантастических измышлений, что еще одно,
даже здравое, скорее всего, покажется тоже фантастическим. Тем не менее рискну его высказать.
Октябрьский переворот, безусловно,
стал очень крупным событием в истории России, особенно если судить о его масштабности
по всем известным следствиям его. Но в исследованиях этого события, в мифах о
нем, воспоминаниях очевидцев, рассуждениях досужих умов — всегда акцент так или иначе ставится на принципиальной новизне
этого события по его форме и содержанию, но молчанием обходится один тонкий
момент: низвергнув «верхи» и возвысив «низы», революция продолжила дело
строительства самодержавного государства — сначала в превращенной форме
(диктатура пролетариата, советская власть — «товарищ-самодержец» Ленин), а
затем в самой прямой и открытой (Советское государство, правящая партия
коммунистов — «отец-самодержец» Сталин). И сегодня «президент» пытается
поставить себя над всеми — и над государством, и над обществом.
Я не против самодержавия. Если весь
народ или хотя бы большая часть его решит, что России нужен царь, —
пожалуйста, на здоровье. Но только пусть уж это будет царь наподобие Соломона,
который в кризисных случаях сумеет находить единственно верные решения. И пусть
не будет невозможной институции, которая называется Государственной думой.
Высший законодательный орган, избираемый обществом, не может называться «государственным»,
это нонсенс…
Не станет общество над
государством как административно-правительственным аппаратом — не помогут нам
ни цари, ни боги, ни герои.
А неосмысленная, непонятая
общественная ситуация неизбежно отражается на школе, на детях.
Педагогическому и родительскому
сообществам надо дать обоснованные ответы на все повисшие в воздухе вопросы,
чтобы осознать свои ошибки и найти пути выхода из создавшегося положения. Ведь
образовательная сфера обладает определенной автономностью. С одной стороны —
государство диктует школе свои представления о целях и ценностях, а с другой
стороны — аксиологические ориентиры формируются в недрах самой образовательной
сферы совокупными усилиями ученых и практиков. И вполне вероятно, что ценности,
складывающиеся в этой части, более релевантны, чем
навязанные извне…
Стр. 175
* См., к примеру, работы Н.А. Бердяева «Смысл творчества», «Философия свободы», «Философия свободного духа».
Стр. 176
* В книге «Философия образования для XXI века (в поисках практико-ориентированных образовательных концепций»)», изданной в 1997 году, автор, Б.С. Гершунский, говорит: «Обоснование ценностей и целей образования требует синтеза знаний, подходов и методов разных наук» (с. 52), называя в числе этих «разных наук» социальные науки, культурологию, экологию, экономику, философию образования и весь комплекс наук об образовании.
Стр. 177
* Г.С. Батищев. Особенности культуры глубинного общения. // Диалектика общения. Гносеологические и мировоззренческие проблемы. — М.: Институт философии (рота-принт), 1987, с. 46–51.
** Во избежание возмущенных криков вынужден сделать оговорку: малая часть выпускников школ, легко поступающих в престижные вузы благодаря хорошим знаниям, — от природы талантливы и часто происходят из интеллигентных семей.