Архивные и мемуарные публикации первой половины 2015 года
Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2015
Татьяна Кузовкина. Один день
профессора Ю.М. Лотмана. Памяти Натальи Горбаневской (Новый мир, № 3)
О том, что в 1970 году у Юрия
Михайловича Лотмана случился обыск, глухие разговоры на интеллигентских кухнях
велись еще в советские годы. Все, что касалось фигуры почтенного профессора
Тартуского университета, ученого с мировым именем, основоположника серьезной и
престижной семиотической школы, вызывало в кругах тогдашней просвещенной
общественности жгучий интерес. Ситуация с обыском вызывала, конечно же,
беспокойство за судьбу ученого, но — с другой стороны — невольно укрепляла
нонконформистскую общественную репутацию, которая у Лотмана, впрочем, была так
или иначе. Сейчас, спустя сорок пять лет, мы имеем возможность выяснить
конкретные обстоятельства той непростой истории. Именно этой цели и посвящен
материал ученицы Лотмана, филолога Татьяны Кузовкиной, носящий характер
историко-архивной реконструкции рассматриваемого события на основе подлинных
документов и различных мемуарных свидетельств.
Обыск у Лотмана произведен был по
делу Натальи Горбаневской — поэта и диссидентки, участницы протестной
демонстрации 25 августа 1968 года на Красной площади, редактора «Хроники
текущих событий». С Лотманом и его семьей Горбаневская познакомилась и
подружилась еще в 1964 году, неоднократно приезжала в Тарту. Летом 1969 года
попросила Юрия Михайловича, чтобы он приютил на даче ее старшего сына Ярослава.
Потом, в конце августа, приехала в Тарту и сама. В тот приезд, как пишет Т.
Кузовкина, Горбаневская «остановилась в лотмановской
квартире на Хейдемани, распространяла среди тартуской
интеллигенции “Хронику текущих событий”, общалась с эстонскими диссидентами». А
в самом конце того же года, 24 декабря, была арестована. После чего и было
принято решение провести обыски в Тарту: не только у самого Лотмана, но и в
квартире, где была прописана жена профессора, З.Г. Минц,
а также у друзей их семьи.
Перерыв массу книг, никаких
материалов, имеющих отношение к диссидент-ской деятельности Горбаневской, кагэбэшники не нашли. Между тем, материалы у Лотмана… были.
Как впоследствии вспоминал сам Юрий Михайлович: «…Горбаневская принесла мне
целую пачку каких-то листов и сдала на хранение. У меня в кабинете была высокая
печка: я на нее все и положил». Но уставшие кагэбэшники
лезть туда уже не стали.
Тем не менее
последствия описываемой истории для научной и преподавательской деятельности
Лотмана были достаточно неприятными. Здесь — обратимся снова к тексту Т.
Кузовкиной:
«…по делу Горбаневской Лотману был
объявлен партийный выговор без занесения в учетную карточку. <…> Усиление
внимания органов КГБ к деятельности Лотмана и работе возглавляемой им кафедры отразилось прежде всего на Летних школах (по вторичным
моделирующим системам. — Е.Г.): они были прекращены. Ужесточились
придирки цензуры к кафедральным изданиям, а в 1977 году под давлением
администрации Лотман вынужден был не только оставить заведование кафедрой, но и
перейти на кафедру зарубежной литературы. <…> До 1986 года Лотману было
разрешено выехать за границу только два раза и только в “соцстраны”».
Что ж, нынешнего читателя не
удивишь информацией о подобных запретительных мерах позднесоветской
застойной эпохи.
К более неожиданным размышлениям
побуждают другие фрагменты публикации, выявляющие симптоматичные особенности
этики некоторых диссидент-ских кругов. В связи с затронутой темой стоит, как
нам кажется, сопоставить некоторые приведенные Т. Кузовкиной свидетельства (вне
зависимости от того, входило ли в намерения самого автора материала такое
сопоставление).
Вот как характеризует Лотман
некоторые обстоятельства последнего перед арестом приезда Горбаневской в Тарту:
«В своем стиле она держалась подчеркнуто бесстрашно. Делала на квартире встречи
конспиративного характера, хотя конспирацией этого назвать было нельзя — она ее
в корне презирала. За нами уже очень следили (здесь и
далее в цитатах курсив мой. — Е.Г.), она (Горбаневская. — Е.Г.)
это знала и сознательно этим бравировала».
А теперь посмотрим, что на это
отвечает Горбаневская: «Если тут нужна была конспирация, то я ее действительно
презирала. <…> я
оставила у Лотмана сам-издат не на “хранение”, как он полагал, а <…> на
“распространение”. В этот дом все время приходят люди — так пусть читают. То
есть все-таки — пусть будет “библиотека самиздата”. <...>
до моего приезда ее <“Хроники”. — Т.К.> в Тарту
не было, а ведь к тому времени вышел уже 7-й выпуск. <…> Идея Хроники,
стиль и тон Хроники <…> остается предметом моей гордости».
Иными словами, в данном случае
человек воспринимает дело, которым занимается, настолько достойным и важным,
что возможное содействие со стороны других благородных и просвещенных людей он
видит как… нечто само собой разумеющееся. То обстоятельство, что невольно
вовлеченные люди при этом ставятся под удар, в расчет не принимается.
Игнорируются и существенные особенности индивидуальности Лотмана, для которого
— вернемся к тексту Т. Кузовкиной — «главным делом жизни была наука и
сохранение научного сообщества.
По воспоминаниям
Б.А. Успенского (московского коллеги Лотмана. — Е.Г.) <…> для ученых Тартуско-московской
школы принципиальна была установка на то, что они занимаются делом, стоящим вне
политики. Такая позиция давала ощущение свободы, так как борьба с советской
системой, по словам Успенского, делала человека зависимым от этой же системы.
<…>
На наш взгляд,
академическая деятельность (Лотмана. — Е.Г.)
никак не противоречила позиции интеллигента-гуманиста. <…> Лотман сумел
противостоять обстоятельствам, образовать и сохранить свое особое
интеллектуальное пространство».
С настроениями приведенной выше
цитаты гармонирует вступление К.М. Азадовского к
подготовленной им публикации
Из писем Д.Е. Максимова к М.Л.
Мирза-Авакян (Звезда, № 2)
Представляя фигуру еще одного
интеллектуального подвижника, замечательного исследователя литературы
Серебряного века, профессора Ленинградского университета Дмитрия Евгеньевича
Максимова (1904–1987), К.М. Азадовский пишет:
«Приверженность символистской эпохе Д.Е. Максимов пронес сквозь всю жизнь. Это
объясняется не только его личными вкусами и пристрастиями, но и <…>
органической неспособностью приспосабливаться к “требованиям своего времени”,
будь то политическая или идеологическая конъюнктура».
«Дмитрий Евгеньевич Максимов был
умный, высококультурный и глубоко порядочный человек», — поддерживает позицию
публикатора С.А. Лурье (в письме, приведенном в примечаниях).
Ощущение подлинного
профессионализма и высокой степени свободы действительно исходило от работ
профессора Максимова о поэзии Блока и Брюсова, о «Петербурге» Белого, от его же
воспоминаний о Белом и Ахматовой. Составленную из них книгу «Русские поэты
начала века», вышедшую в свет еще в 1986 году в (как ни странно!) издательстве
«Советский писатель», можно было (еще более странный момент!) свободно
приобрести в тогдашних книжных магазинах. Последнее обстоятельство, впрочем,
объясняется достаточно просто. В отличие от прославленных ленинградских
филологов своего поколения, таких, как тот же Д.С. Лихачев или Л.Я. Гинзбург,
профессор Максимов был поразительно незнаменит. Что же до современной
читательской аудитории, то ей имя Д.Е. Максимова, кажется, и вовсе не говорит
почти ничего. Материалы, подобные эпистолярной публикации «Звезды», нужны хотя
бы для восполнения такого несправедливого интеллектуального пробела.
Сопроводительные материалы к
публикации, скорее всего, представят для рядового читателя больший интерес, чем
сами письма. В письмах Д.Е. Максимова, адресованных своей коллеге, профессору
М.Л. Мирза-Авакян, речь идет в основном о текущих
профессиональных делах (организации конференций, составлении научных сборников
и т.д.), о текущих жизненных обстоятельствах адресата и ее дочери, о возрастных
проблемах со здоровьем.
Щемящее чувство вызывает последнее
письмо (датированное 21 апреля 1986 года): «Десять дней назад
скончалась Лина Яковлевна (супруга Д.Е. Максимова. — Е.Г.) после
онкологической болезни. <…> Я, к сожалению, пока еще жив» («Мы прожили с
нею совместно 60 лет, и ее кончина <…> является
и будет являться для меня незаживаемой раной», —
поясняет профессор в автобиографической заметке, цитируемой в примечаниях).
Среди публикаций «Звезды»,
приуроченных к 75-летию со дня рождения Иосифа Бродского, обращают на себя
внимание два материала:
Владимир Хршановский.
О садике, Греческой церкви и татарском семействе. К истории стихотворения
«Остановка в пустыне»; Аннелиза Аллева.
Абстрактные открытки.Переписка
с Иосифом Бродским и с его отцом (Звезда, № 5)
«Остановка в пустыне» принадлежит к
числу ярчайших произведений Бродского 60-х годов. Тем более ценной
представляется статья археолога Владимира Хршановского,
выявляющая связь этого стихотворения с конкретными обстоятельствами биографии
поэта.
Впечатляют и личные свидетельства
В. Хршановского, своими глазами видевшего (будучи
подростком) описанное в стихотворении Бродского разрушение Греческой церкви; и
рассказ археолога о своих результативных поисках татар—с-кой семьи, упоминаемой поэтом в той же вещи:
«Что же в итоге
позволило установить адрес дома, где бывал Бродский, “татарское семейство”,
<…> и даже найти автограф-посвящение Шамиле (автор-скую надпись на
подаренных ей машинописных листах. — Е.Г.)?
Настойчивость, наитие, случай? Наверное, все вместе. Но было что-то еще.
<…> Этому “чему-то” Бродский посвятил <…> важные и для него самого
строфы:
Вот так, по старой памяти, собаки
на прежнем месте задирают
лапу.
Ограда снесена давным-давно,
но им, должно быть, грезится
ограда.
Их грезы перечеркивают явь.
А может быть, земля хранит тот
запах:
асфальту не осилить запах псины. <…>
И если довелось мне говорить
всерьез об эстафете поколений,
то верю только в эту эстафету.
Вернее, в тех, кто ощущает
запах».
Значительно менее информативен
второй материал. Итальянская подруга Бродского Аннелиза
Аллева рассказывает по преимуществу о своей работе
над переводом и комментированием переписки с поэтом. Выдержки из писем Брод-ского
и его отца — достаточно скупы.
Виктор Есипов. «Бремя таланта».
Бенедикт Сарнов (Вопросы литературы, № 3)
«…любое
ограничение свободы мысли и совести во имя какой-либо распрост-раненной идеи
было ему (Сарнову. — Е.Г.) отвратительно. <…> Об одном нашем общем
знакомом говорил: “Ну, он ведь человек партийный!” — имея в виду не
формальное членство, а именно приверженность принятой в определенном кругу
установке».
Позволим себе поспорить с почтенным
мемуаристом. Взять хотя бы упоминаемую Виктором Есиповым последнюю книгу
Бенедикта Сарнова «Красные бокалы». Подробно описывая
в ней непростые события октября 1993 года, автор не вступает в дискуссию, но —
методично компрометирует позиции достаточно немногих писателей и общественных
деятелей, отказавшихся примыкать к обоим тогдашним противоборствующим лагерям.
Зададимся вопросом: не является ли такая форма разговора о неугодных автору
позициях ярким образчиком… той самой партийности, столь темпераментно
отвергавшейся талантливым критиком и литературоведом?
Юрий Оклянский.
Праведник среди камнепада. Документальная повесть (Дружба народов, № 5).
Нельзя сказать, что из
документальной повести Ю. Оклянского, опубликованной
под рубрикой «События. Суждения. Судьбы», мы узнаем нечто существенно
новое о Борисе Абрамовиче Слуцком. В основном автор повести опирается на
факты, уже известные тем из читателей, кто интересуется судьбой крупного поэта.
Будь то трудные, суровые и героические обстоятельства
фронтовой биографии Слуцкого; или — история его дружбы с Эренбургом (имеющая
драматичную предысторию публикации стихов Слуцкого в эренбурговской
«Буре» без упоминания имени автора); или — печально известное выступление
Слуцкого в Союзе писателей на собрании, осуждавшем Пастернака; или —
серьезнейший душевный кризис, наступивший у поэта после смерти жены и не
оставивший его до конца жизни.
Да и достаточно развернутые свидетельства
самого автора о некоторых обстоятельствах собственного общения с поэтом
существенно не трансформируют образ Слуцкого, сложившийся в читательском
сознании.
Вместе с тем думается, что стоит
обратить внимание на ряд выразительных и рельефных формулировок,
характеризующих некоторые общие особенности мировоззрения и позиции Слуцкого:
«Воспитанный в духе революционного
самоограничения, в солдатском духе, Б. Слуцкий всегда считал, что великая идея
всеобщего человеческого блага, то бишь коммунизм, выше
судьбы отдельной личности и, стало быть, выше любви»;
«С годами нарастало его критическое
неприятие происходящего, честности и отваги было ему не занимать, но
переступить какую-то последнюю черту он не мог. <…> Ну, а если идеалы
опровергала сама жизнь? Неужто всмотреться в
требования реальности и принять их будет предательством?! Для Слуцкого это было
так»;
«Если бы
понадобилось в двух словах выразить, кем был Борис Слуцкий в повседневной
жизни, я бы сказал: он был правильный человек (курсив автора. — Е.Г.). Ни на йоту старался не отступить от того
кодекса строгих правил, которые составил для себя <…>. Этим он многого
достиг и на этом, как мне кажется, сломался и погиб.
“Поэт” и “правильный человек” —
одно вроде бы взрывает и исключает другое. А вот ведь жило, существовало»…
Понятное дело, такая позиция
Слуцкого большинству современных мыслящих людей вряд ли придется по душе. Но
расплывчатые и меркантильные жизненные установки, столь распространенные в наши
дни — многим ли лучше?..
«Важно не примкнуть к победителям,
/ не приветствовать их парад», — за-клинал самого себя в поздних стихах с виду
благополучный советский поэт Борис Слуцкий. И, действительно, горестный конец
его жизни имел мало общего с участью преуспевающих официозных мэтров. Вчитаемся
в завершающий фрагмент повести:
«…Последние три года Борис
Абрамович провел в Туле, в семье младшего брата Ефима, в прошлом подполковника <…> а теперь ведущего инженера
заводского конструкторского бюро. Среди родных он вроде бы даже отогрелся
душой, стал чуточку приходить в себя. Очень совестился только, что обременяет
близких <…>.
Строго следил, чтобы младший
племянник вовремя готовил уроки, занимался с ним арифметикой и чистописанием.
Обязательно сам после общей еды мыл посуду. <…> Когда брат или невестка
заставали его одного в комнате читающим газету, мгновенно старался запрятать
газету под стол или даже сесть на нее. Ни-кто не должен был думать, что внешний
мир хоть каплю его занимает.
В тот день Борис Абрамович,
позавтракав, как всегда, перемыл на кухне посуду <…>. Вышел с кухни в
соседнюю комнату. И на пороге рухнул замертво. У него случилось кровоизлияние в
мозг. Борис Слуцкий умер так же, как и жил. Исполнив свой долг, по-слуцки».