Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2014
Об авторе | Лев Соломонович Айзерман — заслуженный учитель России, кандидат
педагогических наук, автор более двух десятков книг и более двухсот статей.
Постоянный автор «Знамени», прошлая публикация — «Результат и качество»
(2013, № 8).
И
это все в меня запало
И лишь потом во мне очнулось.
Давид
Самойлов
Начну с самого страшного.
В 1947/48 учебном году, в десятом, тогда выпускном, классе я
по собственной инициативе написал на пятидесяти семи страницах сочинение на
тему «Чехов и Зощенко». Я отдал его нашей учительнице литературы Вере Сергеевне
Молчановой. Вера Сергеевна окончила университет до революции. Когда, уже после
окончания нами школы, она умерла, я впервые пришел к ней домой, чтобы
проститься. И был потрясен: советскую учительницу хоронили как верующую. Теперь
я, конечно, понимаю, что вера и помогла ей выжить и сохранить себя…
О том сочинении Вера Сергеевна мне ничего не сказала,
отметила ошибки, но отметку не поставила. Хотя, наверное, очередная пятерка в
журнале появилась.
Через шестьдесят пять лет я впервые перечитал это сочинение,
но помнил о нем всю жизнь. Учебников мы не открывали. Нас учили работать
самостоятельно.
Как говорила Татьяна Ларина, «страшно перечесть». Весь набор идеологиче-ских клише тех лет: и «участник
контрреволюционного заговора Гумилев» (естественно, я его не читал), и
«заклятые враги советской России Бунин и Куприн» (конечно, тоже непрочитанные),
и Евгений Замятин (непрочитанный уже по уважительной причине), которого «тянуло
к изображению звериного, “обезьяньего” в человеке», и Константин Федин, и
Вениамин Каверин, которые, в отличие от Зощенко, «не попали под влияние
Замятина и Лунца»…
Из написанного о Зощенко ограничусь лишь одной цитатой: «На глазах у Зощенко народы России свергли самодержавие и
отстояли молодую советскую республику от нашествия интервентов. На глазах у
Зощенко советский народ в небывало короткие сроки залечил раны, нанесенные
гражданской войной, создал новую промышленность и сельское хозяйство, построил
светлую, радостную жизнь. Наконец, на глазах у Зощенко в напряженной борьбе с
немецкими захватчиками советский народ отстоял великие завоевания Октября,
продемонстрировал всему миру свое морально-политическое единство. Но “Зощенко,
— говорил т. Жданов, — не интересует труд советских людей, их усилия и героизм,
их высокие общественные и моральные качества. Эта тема всегда у него
отсутствует. Зощенко, как мещанин и пошляк, избрал
своей постоянной темой копание в самых низменных и мелочных сторонах быта”».
Это был монтаж из прочитанного в
партийной печати. Ничего своего, кроме идеи уничтожить Зощенко при помощи
Чехова, в написанном мною не было.
Сейчас таким путем, но уже с помощью Интернета, делаются
школьные сочинения, доклады, рефераты, студенческие курсовые и дипломные работы.
Хотя в Интернете постоянно предлагаются курсовые, дипломы и диссертации «без
плагиата». Сам по себе Интернет абсолютно не обновил сознания. Он приходит на
помощь немыслящему сознанию, делая комфортной безмозглость…
А вот о Чехове в том моем сочинении были приличные страницы.
Конечно, в библиографии были указаны книги А. Еголина
и В. Ермилова. Но и Ю. Соболева, А. Дермана, А. Роскина. Естественно, и там все было списано. Но у кого
списано и что списано! (Я прощал ученикам многое, но только
не списанное из книг, а потом и из Интернета. Пожалуйста,
но ставьте кавычки!)
Несколько лет назад я прочел главы из впервые опубликованного
автобиографического романа Георгия Владимова. Главы о
том, как мои ровесники (Владимов младше меня на два
года) после постановления ЦК, в котором изничтожались
Ахматова и Зощенко, пришли к Зощенко, чтобы сказать о своей любви к нему. Нужно
ли говорить о том, что я при этом пережил?
Перечитав свое творение, я позвонил школьному товарищу, ныне
одному из самых глубоких литературоведов, Юре Манну. Юра младше меня на год, но
на класс старше по школе. И учился он у другой учительницы литературы. «Понимал
ли ты тогда, когда мы учились в школе, что происходит в стране, в литературе,
что стоит за партийными постановлениями о литературе и искусстве?» — «Не
понимал. Но и первым учеником не был»…
Первым учеником был я. На устном выпускном экзамене по
литературе меня вызвали первым. Я взял билет и просидел с ним часа полтора.
«Ну, ты уже подготовился?» — спросила меня Вера Сергеевна, а после билета
попросила рассказать о русском театре до Островского — перед ней лежал список
докладов, которые мы делали на ее уроках в течение двух лет. Она считала, что
об ученике нужно судить по тому лучшему, что он знает и сделал, а не ловить на
экзамене блох (как это теперь делает ЕГЭ)…
«Юра, как же мы выросли людьми, как сумели преодолеть весь
этот дурман?» — «Да, мы многого не знали и многое не понимали. Но мы никогда не
были циниками. И дело не только в том, что все время слышали слова
про высокие идеи и подлинные ценности, хотя и это важно. Мы видели
вокруг себя, дома и в школе, настоящее бескорыстие, самоотверженность,
преданность делу — общему, важному делу»…
Тут ни убавить, ни прибавить: вот это общее, важное, что
сегодня утрачено и ничем не восполнено, — что это было? Много
лет я после уроков по «Мы» Замятина показывал фильм Феллини «Репетиция
оркестра», чтобы объяснить ученикам: и растворение безликого «я» в «мы», и
полное разрушение «мы» атомизированными «я» —
одинаково бесчеловечны.
Мне было тринадцать лет, когда в июле 1941 года нас, детей,
везли без родителей на пароходе в эвакуацию. Этот путь закончился в детском
доме города Вольска. Где-то около Казани я проснулся от страшного крика. Оделся
и вышел на палубу. На наш пароход грузили мобилизованных. Их провожали, как
покойников. Я не понимал тогда в полной мере смысла того, чему стал свидетелем.
Но крик этот слышу всю жизнь. Как и крик ликования, звучавший на Красной
площади 9 мая 1945 года… Это сейчас можно издеваться над строками Маяковского
«где каплей льешься с массами», «я рад, что я этой силы частица». Дескать, все
это совковое, отрицающее индивидуальную самобытность личности. Тогда, 9 мая,
все это было пережито как величайший миг жизни. Разбирая архив кабинета
литературы института усовершенствования, я нашел и машинописную копию
экзаменационного сочинения на аттестат зрелости 1948 года, написанного моей
подругой из женской школы (не в современном смысле слова подругой). Незадолго
до того мальчик, которого она любила, был расстрелян за «участие в организации
«Месть за родителей». Сочинение она писала на тему «Всемирной надеждой стала
советская наша страна». Раскрыла широко и полно, не раз обращаясь к великому
Сталину. Могу засвидетельствовать: это было написано честно, не в борьбе за
золотую медаль — нечестно множество сегодняшних выпускников пишут эссе на ЕГЭ
по русскому языку, о чем я уже много раз писал1.
И тем не менее на то, чтобы выдавить из себя схемы и
схимы, догмы и трафареты, стереотипы и штампы мышления и чувствования, чтобы
научиться думать и видеть мир во всей его сложности, многоцветности,
объемности, противоречиво-сти — ушли годы и десятилетия.
Хорошо известны слова Чехова из его письма А. Суворину о
молодом человеке, который «выдавливает из себя по капле раба и как он,
проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не
рабская кровь, а настоящая, человеческая». Я про себя так сказать не могу.
Конечно, я освобождался от всего ложного напряжением своих умственных и
нравственных сил. Но решающее значение имели исторические события (могу ли я
забыть, как нам, учителям, в райкоме партии читали закрытый доклад Хрущева на
XX съезде партии, или наши танки в Праге, или передачи с заседаний Верховного
Совета, избранного уже по-другому?), книги, фильмы, спектакли, общение с
людьми, жизненные впечатления.
Первая маленькая трещина в монолите моего абсолютно
советского мировоззрения появилась 26 мая 1945 года. Мы с моим
другом-одноклассником стремились посетить все доступные нам литературные
мероприятия в Москве, и 26 мая 1945 года мы пошли на прощание с умершим
Демьяном Бедным. В Союзе писателей в небольшой комнате перед гробом стояли
человек двадцать. Наутро мы прочли в «Правде»: «Нескончаемым потоком проходят
мимо гроба рабочие и колхозники, бойцы и командиры нашей армии, представители
творческой интеллигенции»… Это был удар: в «Правде» — неправда!
Дальше — больше. Сочиняя свое творение о Зощенко, я решил
выяснить и кто такая Ахматова. Дома был первый том Литературной энциклопедии,
изданный в 1929 году. Я открыл статью об Ахматовой и обалдел: эти несколько
строк о «то ли монахине, то ли блуднице» были слово в
слово приведены в докладе Жданова. Когда я в той же
энциклопедии нашел формулу типического, приведенную в докладе Маленкова на XIX
съезде партии (впервые отчетный доклад делал не Сталин), я отнесся к этому
спокойнее. Но тогда…
Решающий перелом в моем миропонимании произошел на последних
курсах педагогического института. Направленный комсомольской организацией
факультета в лекторскую группу МК ВЛКСМ, я почти два года много ездил по
Московской области: был в колхозах, на предприятиях, в шахте, техникумах,
школах, даже в тюрьме. Только не спрашивайте меня про то, как я учил жизни
рабочих, колхозников и представителей трудовой интеллигенции… Я все никак не
мог понять, почему в газетах постоянно печатают указы о присвоении звания Героя
Социалистического Труда за высшие надои, а в колхозах я ничего подобного не
видел. Мне терпеливо, как ребенку-несмышленышу,
объясняли, что коровы бывают разных пород и что и кормят их по-разному… Я
давно осознал неприличность своей миссионерской деятельности в лекторской
группе, но вспоминаю ее с огромной благодарностью. Я был обожжен жизненными
впечатлениями, увидев, как живут люди в городе и деревне. Хотя сам я жил, мягко
говоря, очень скромно. Я ходил в институт в байковых штанах, первые часы мне
подарила подруга моей мамы в честь окончания института, еще в старших классах я
каждое лето работал помощником вожатого: денег не платили, но кормили, и жил я
за городом. У меня нет никаких сомнений, что без этой великой школы я бы не
стал тем, кем стал.
После выхода культовых советских фильмов «Кубанские казаки» и
«Кавалер Золотой Звезды», которые я воспринимал как правду о нашей жизни,
реальные картины деревенской жизни меня потрясли. Сомнениями я поделился с
секретарем обкома комсомола (потом он войдет в верхние слои партийной
номенклатуры). Он выслушал меня, не перебивая. И послал в известный на всю
страну колхоз, руководил которым герой труда и депутат. Здесь было все, как в
кино: благополучие, достаток, хороший клуб, хорошая школа, хорошая больница,
высокие производственные показатели. «Вот видишь, — сказал мне секретарь
обкома, когда я вернулся, — как живут колхозники, когда они добросовестно
работают и имеют умелого руководителя». Но этот наглядный урок меня не
переубедил.
Лет тридцать назад я пригласил в школу свою тогдашнюю
знакомую Иру Харину (последний раз я видел ее по телевизору: Путин помогал ей сойти по трапу, они
прилетели на очередную годовщину освобождения Освенцима). Она
рассказывала им про Освенцим, и ей верили. А когда я иногда рассказываю о том,
какое отчаяние нищеты я увидел и тогда, в студенческие годы, и потом, когда
впервые стал клас-с-ным руководителем и побывал дома у всех своих учеников, мне
не верят: вы преувеличиваете, так люди жить не могли.
Да и не все я рассказываю. Однажды, как и было договорено,
меня на станции ждала подвода. Поехали. Кучер погонял лошадь, а мы, девушка лет
восемнадцати, секретарь комсомольской организации, и я, сидели, свесив ноги с
телеги. И вдруг она меня обняла, прижалась ко мне и зашептала в ухо: «Можно я к
тебе прижмусь грудью». После окончания войны прошло уже шесть лет, но я
допускаю, что эта девушка впервые в жизни сидела рядом с молодым человеком.
Рассказывая своим ученикам об увиденном и пережитом, я про этот эпизод никогда
ничего не говорил. Понимал, что это трагедия, и боялся смешков. Но как-то вдруг
рассказал. Класс дружно меня спросил: «А что было дальше?».
Формировало душу и другое. Даже в
самые бесчеловечные годы человеческая составляющая всегда была в нашей жизни и
постоянно чувствовалась. Напомню, что в тот самый тридцать седьмой во время
всесоюзной переписи населения половина отвечавших на
вопросы переписного листа сказали, что они верующие.
Так получилось, что в 1995 году вышедший на экраны фильм
«Какая чудная игра» Петра Тодоровского, очень мне близкого режиссера и отца
моего ученика, прошел мимо меня. И я его увидел несколько лет назад по
телевизору. В нем — тот самый год, когда я начал учиться в институте. И те же
студенты. И те же шуточки, забавы, игры. Но оканчиваются эти игрища трагически.
После просмотра я вышел на улицу с собакой — меня трясло, я долго не мог прийти
в себя. Я несколько раз был в нескольких сантиметрах от подобного исхода.
Спасали оказавшиеся рядом люди, их мужество и жертвенность2.
Окончив пединститут, я пришел в школу во Владыкине
— единственную московскую школу, где было совместное обучение девочек и
мальчиков. Просто второго школьного здания поблизости не было. Второго сентября
2012 года исполнилось шестьдесят лет с того дня, когда впервые в жизни я вошел
в класс как учитель, именно в этой школе. Мои первые ученики спросили, что мне
подарить на эту дату. Я говорил, что ничего не надо, а мне отвечали, что будет
нехорошо, если мне подарят что-то ненужное. И тогда я попросил, чтобы мне
подарили их фотографии, но такие, на которых они те, что были шестьдесят лет
назад. Замечу, что последние двадцать лет я на выпускных вечерах самого для
себя дорогого — фотографий учеников — не получаю. Стали делать дорогие альбомы
для выпускников — до учителей ли тут. Зато диван у меня забит одеялом, пледом,
рюмками, фужерами и прочим. Одеяло хоть сгодилось, когда я относил вещи для
жителей Крымска…
Фотографии я получил. Среди них была одна, о
которой я ничего не знал, хотя сделана она была уже в
то время, когда я работал в их классе. Несколько мальчиков пошли гулять в
Останкинский парк. А там была скульптура «Ленин и Сталин в Горках». Кто-то сел
Ленину на колени. Все остальные тоже примостились к вождям. А Гена Монин всех сфотографировал. Фотографию распечатали, и она пошла гулять по школе. Дошла и до Гавриила Владимировича
Гончарова, учителя физики и секретаря школьной парторганизации. Если бы история
эта просочилась за стены школы и стало известно, как
Гавриил Владимирович делал все, чтобы спасти ребят, его бы стерли с лица земли.
А был он абсолютно правильный советский человек, убежденный член партии. Что
было доказано его фронтовой биографией. Правда, из наград его я помню только
орден Александра Невского. Но он, думаю, не колеблясь, сделал выбор — опасный
выбор. Он умолял Гену сжечь пленку, собрать все фотографии и уничтожить их.
Фотографии остались, и через шестьдесят лет я получил одну из них. Другая такая
же была вклеена в воспоминания Тамары Ленточниковой,
которые тогда же она прислала мне. Из них я узнал и о том, что однажды Гена Монин поздно вечером возвратился домой и обнаружил, что у
него нет ключа. Он попытался забраться в квартиру через окно, полез по стене,
сорвался и оказался в больнице. Тогда директор школы и классный руководитель
дали деньги девочке, с которой он дружил, и попросили ее ходить в больницу и
подкармливать его…
Я пришел в школу в страшное время. Это была агония
сталинского режима. Вскоре после моего прихода в школу началось «дело врачей».
Атмосфера была погромная. Но я входил в школу и попадал в иной мир, где ничто
не говорило о страстях, которые бушевали за стенами. Через пятьдесят лет я
спросил у Сережи Чернавского, а что же тогда было в
классе. Он рассказал, как такой-то (он назвал фамилию) подошел к такой-то
девочке, фамилию можно было и не называть — она такая была одна в классе — и
сказал ей: «Ну, скоро мы до вас доберемся». И тут же был окорочен товарищами по
классу.
За год до шестидесятилетия нашего знакомства Сергей Чернавский подарил мне необыкновенный подарок. Близнецы,
Сережа и Оля, учились у меня в этом классе. Конечно, в те годы они не могли мне
сказать, что отец их арестован и что мама их одна растит четырех детей. И вот
Сергей и Оля издали уникальную книгу (допускаю, что второй такой нет): переписку
своих родителей. Вот она передо мной: «Москва, Владыкино — Караганда, Тайшет). Подцензурные письма
1940—1956». Я читал ее как роман высокого накала. Только две цитаты. Отец —
матери: «Может быть, ничего и никого, кроме самой жизни, я так в своей жизни не
любил, как тебя. Но я не забыл той боли и того горя, что я тебе вольно или
невольно причинил». Мать — отцу: «Ты себе не можешь представить, как я
благодарю тебя за прошлое счастье, которое ты дал мне. А что будет дальше — кто
знает?.. Пусть будет так, как тебе будет лучше». В книге меня поразило отсутствие какого бы то ни было грима, который проступает в
мемуарах и который был бы так естествен, когда дети представляют миру своих
родителей. Но никаких умолчаний, сокращений, выемок. Только голая
правда. Это был поступок — детей, чтящих своих родителей, и граждан, понимающих
свою личную ответственность за полноту истории.
Лет пятнадцать назад меня спросили на уроке: «Вот мы
постоянно слышим про тоталитаризм. А что это такое? Ведь вы жили в это время.
Как это было на самом деле? Вы все понимали, но вели себя, как надо? Или ничего
не понимали и верили во все, что было?». Мгновенного прозрения не было. И тем,
кто сразу прозрел и тут же под телекамерами сжег партбилет, я не верю. Я
вступил в партию в 1955 году, когда уже чувствовалось веяние оттепели и когда
казалось, что начинается иная жизнь. Бабушка моего одноклассника охлаждала нас:
«Не торопитесь. Все еще вернется на свои места»…
В январе 1991 года я читал лекции учителям в Вильнюсе. В
первый же день учителя повели меня к парламенту, где я увидел то, что раньше
знал только из книг. Четырнадцатого января в час ночи отряд спецназа и группа
«Альфа» взяли штурмом телецентр Вильнюса. Население оказало массовое
противодействие захвату. В результате операции погибло пятнадцать человек.
Русские учителя говорили мне, что во время референдума они голосовали за
независимость Литвы, и этот штурм был для них ударом в спину. Тогда я понял,
что мне с партией не по пути. Но, дважды в пятидесятые годы исключенный из
партии, потом восстановленный, пять лет бывший членом партбюро института
усовершенствования, тринадцать лет — секретарем партийной организации школы, я
нелегко писал заявление о выходе из партии.
Соотношение понимаемого и непонятого
было в разные годы разным. Одно могу сказать точно: никогда, даже в школьные
годы, я не верил в то, что многочисленные отцы, а порой и матери моих товарищей
были врагами народа. Но уж если вы хотите знать, как неоднозначно все было, то
скажу, что, когда в студенческие годы я впервые увидел на трибуне Мавзолея
Сталина, я был взволнован.
А через несколько лет, уже в другом классе, мы обсуждали
картину Никиты Михалкова «Утомленные солнцем». Я сказал тогда, что Котов в
фильме изображен только как жертва. А между тем он создавал тот режим и ту
систему, жертвой которой стал. Правда, тогда я еще не знал, что потом, в фильме
«Цитадель», Михалков покажет, как Сталин напомнит Котову и про расстрелянного
священника, и про пущенную на дно баржу с офицерами. Шел разговор об
ответственности, вине, покаянии.
— Но вы-то в чем виноваты и за что вам может быть стыдно?
— Хотя бы за то, что в течение многих лет при изучении
«Поднятой целины» Шолохова я оправдывал раскулачивание, при этом смутно
представляя, кого тогда в кулаки записывали.
— Но вы ведь верили в это?
— К моему стыду, да.
— Но тогда вы ни в чем не виноваты. Ведь не виноват Котов в
том, что он верил в идеалы революции и делал все, чего она от него требовала.
Пушкинское «И с
отвращением читая жизнь мою, / Я трепещу и проклинаю, / И горько жалуюсь, и
горько слезы лью, / Но строк печальных не смываю» — современному школьнику
(только ли школьнику!) понять трудно. И очень трудно понять покаянную лирику
Некрасова, его стихотворение «Рыцарь на час».
В 1966 году на пленуме райкома партии одного из районов Москвы
выступила учительница литературы. Она сказала, что на наших годовых курсах, за
которые отвечал я, вопросы эстетики освещаются с антипартийных и антисоветских
позиций. Я пересмотрел свои записи — ничего антипартийного и антисоветского в
словах лектора «тиран может унизить художника, но не может его подчинить» или
«сегодня эстетическое чувство и творчество заменяются суррогатами и
стереотипами, которые суть не ви€дение,
а слепота и глухота» — я тогда не увидел. Но отдадим долж-ное классовому чутью
этой учительницы: она-то хорошо понимала, насколько антипартиен дух свободы и
творчества. Мне удалось достичь компромисса с директором: мы прекращаем курс
эстетики, но «телегу» по месту работы лектора не посылаем. Лектором был Борис Шрагин, которому потом пришлось покинуть родину, автор
незабываемого для меня высказывания: «Они всем нам сломали хребет. Так мы и
живем: мы — тут, вы — там». Так вот: я никогда не чувствовал себя человеком с
переломленным хребтом. Спасала школа. Входить в класс с переломленным хребтом
невозможно. Для каждого ребенка мать, отец и учитель — прежде всего опора. Хотя
у меня в жизни было немало горьких дней, ночей, недель, месяцев, лет — я хорошо
видел трагедии школьной жизни.
То, что я вижу сегодня, связывается кое с чем из памяти. То,
что учителя и администрация школ должны сегодня писать в своих отчетах, очень
мне напоминает сюжет из «застойного времени». На одном из съездов партии Л.И.
Брежнев провоз-гласил призыв сделать Москву образцовым коммунистическим
городом. Вскоре было организовано патриотическое движение «Образцовому городу —
образцовые школы». Весь механизм этого движения я знал очень хорошо, у меня в
столе лежал утвержденный горкомом партии план его осуществления. Нужно было
только одно: рапортовать о победах. С тех пор у меня аллергия на барабанный бой
и литавры. По-моему, я в стране единственный учитель и методист, который в
своих статьях и книгах рассказывает не только о своих находках и удачах, но
прежде всего — о своих поражениях, провалах, сомнениях…
В Москве тогда должна была пройти всесоюзная конференция по
кабинетной системе в школах. Меня послали в школу, где должна была собраться
секция кабинетов русского языка. Я увидел кабинет русского языка, с которым
незадолго до того познакомился на выставке. Он существовал в единственном
экземпляре и был изготовлен институтом школьного оборудования. Я предупредил,
что, если завтра этот кабинет будет представлен как кабинет школы, я обо всем
при всех расскажу. Но меня переиграли. Утром мне показали документы, по которым
школа получила от института школьного оборудования этот кабинет в дар.
А вскоре я сдавал очередную справку о положении дел с
преподаванием русского языка и литературы в городе. Раньше с такими справками
никаких проблем не было. Но эту справку мне вернули: она не отвечала курсу на
образцовые школы — слишком много говорила о недостатках. Я отказался ее
переделать. Что касается положительного опыта, то мы собрали вокруг себя
практически всех лучших творче-ских учителей литературы. Но когда я сам
перепроверял тетрадь с сочинениями по литературе, где стояли одни пятерки, и
находил десятки ошибок — как я мог это вычеркнуть? К сожалению, и сейчас в
наших методических журналах много интересного опыта, но практически нет даже попыток представить не то чтобы картину — хотя бы этюды
и эскизы того, что на самом деле происходит в стране с преподаванием.
Официальные отчеты об итогах ЕГЭ этой картины не дают.
В 1989 году я перешел на работу в 303-ю школу (ныне гимназия
1539), где и закончил последний, шестьдесят второй свой учительский учебный
год. Работая с детьми, я изучал наше общество на самом отзывчивом материале.
В 80-х годах десятиклассница попросила меня на
экзаменационном сочинении принести том поэмы Александра Твардовского. Я принес
большой однотомник поэта, выпущенный «Просвещением». Через несколько минут
девушка книгу мне вернула: в поэме «За далью — даль» отсутствовали нужные ей
главы о сталинских временах — «Друг детства» и «Так это было».
В 90-х вышла новая школьная хрестоматия по русской литературе
ХХ века, изданная тем же «Просвещением». Блок в ней — без «Двенадцати», Есенин,
естественно, — без «Руси советской», Маяковский представлен пятью
дореволюционными стихотворениями и двумя послереволюционными. Нет ни «Левого
марша», ни отрывков из поэмы «Хорошо!», ни даже «Во весь голос», этого, по
словам Пастернака, предсмертного и бессмертного произведения.
Позавчера мы вырывали из истории литературы одни страницы,
вчера — другие… Ни к чему, кроме нравственного
релятивизма и опустошенности сердца, это привести не могло.
Как-то Виктор Шкловский поехал вместе с другими писателями по
Беломорско-Балтийскому каналу: у него был репрессирован брат, и писатель
надеялся его встретить. Как-то один из чекистов, сопровождавших писателей,
спросил Шкловского, как он здесь себя чувствует. Шкловский ответил: «Как живая
лиса в меховом магазине». Думаю, что именно так чувствуют себя мои книги среди
сборников готовых сочинений, кратких пересказов классики, пособий по ЕГЭ,
сборников ответов на вопросы экзаменов, решебников
задач.
В июле 2012 года к Всероссийскому съезду учителей русского
языка и литературы одновременно были выпущены две мои книги и прямо из
типографии привезены на съезд. Для меня это было огромным событием. Рукописи
трех своих книг я не мог издать в течение семи лет. Время шло, в перспективе
его оставалось все меньше, а рукописи мне возвращали. Пока
наконец книгу «Зачем я сегодня иду на урок литературы» не издало издательство
«Захаров». И все эти годы я слышал только одно: такие книги современному
учителю не нужны. Вы все рассуждаете, а учителю нужны конкретные разработки
конкретных уроков.
И вот издательство «Время» выпустило мою книгу «Педагогическая непоэма. Есть ли
будущее у уроков литературы», а издательство «Национальный книжный центр» —
книгу «Сочинения о жизни и жизнь в сочинениях». И их прямо из типографии
привезли на съезд. Для меня было полной неожиданностью, что уже в сентябре
книга попадет в шорт-лист номинации «Учебники XXI
века» ежегодного национального конкурса Московской международной книжкой
выставки-ярмарки «Книга года».
Но был один отклик, красноречиво говорящий о стиле времени,
характере современного мышления и состоянии культуры. Интернет. Кирилл
Мартынов. Преподаватель Высшей школы экономики. Позволю себе пространные выписки.
«Айзерман начинал преподавать
литературу в школе еще при товарище Сталине и продолжает рассуждать о
Руси-тройке уже 61-й сезон. От таких сроков и цифр качаешься, и я решил — нужно
изучить опыт. Тем более что человек-практик озаботился теми же проблемами, о
которых я размышляю как вторичный и поверхностный теоретик. Казалось бы, книга
должна читаться влет — айзермановские же ученики
потом приходят ко мне обсуждать какую-нибудь китайскую комнату. Критиковать
восьмидесятилетнего патриарха школьной литературы Льва Соломоновича Айзермана как-то нехорошо, а критикующий просто в силу
космической выслуги лет оппонента автоматически превращается в зарвавшегося
юнца. … Короче говоря, критиковать совсем нехорошо, но надо.
Потому что “Педагогическая непоэма”
Айзермана — это просто полная чушь. Книга является
такой исповедью автора в том, что он реликт другой эпохи, причем отстающей от
современности на тысячи лет. Младший писарь фараонов приходит в класс к
ученикам и объясняет им, как устроен мир, а потом ворчит по поводу того, что
эти ученики не оправдывают его ожиданий. … У Айзермана
есть компактный сгусток нравственности, и каждый ученик, который своим
высказыванием промахивается мимо сгустка, ранит Льва Соломоновича. …
Современный мир, по мнению Айзермана, испытывает
дефицит морали и духовности. … Я посмотрел общедоступную биографию Айзермана — и ужаснулся. Он никогда ничего не делал в своей
жизни (тут могу, конечно, ошибаться, но официальная биография в толстых
журналах именно так представляет дело), только стоял у доски и рассуждал о
классическом литературном наследии. Откуда можно знать смысл литературы, если
заниматься только литературой. Чему может научить человек, проживший незаметно,
перемещавшийся из класса только в методический кабинет и обратно? Айзерман, долгих лет ему жизни, — социальный зомби, который
существует и мыслит по инерции, вооружившись старым саквояжем с книгами…
Вся информационная революция последнего десятилетия просто
осталась им незамеченной. Нет такой вещи, как Интернет. Нет никакого “ВКонтакте”, набитого школьниками. Слепой в социальном
смысле человек чему-то учит детей, пишет книги с рекомендациями о том, как это
нужно делать. Это ад, конец всему живому, пересыпанные
мертвыми цитатами из всех стандартных пушкиных,
которых Лев Соломонович хоронит для школьников заживо во имя борьбы с “клиповым
мышлением”».
Даже в самом страшном сне мне не могло присниться, что я
«никогда ничего не делал в своей жизни». В тринадцать лет пришел на завод.
Потом и работал, и учился. В студенческие годы каждое лето работал. Работал и
учился всю жизнь.
А вот общедоступная биография Кирилла Мартынова. «Окончил
философский факультет Московского государственного университета в 2003 году.
Сотрудничает с НИУ ВШЭ с 2007 года. Кандидат философских наук. Кафедра онтологии,
логики и теории познания. Доцент. Лучший преподаватель — 2011». Вот
показательный афоризм: «ФИЛОСОФ — это прежде всего
преподаватель ФИЛОСОФИИ, а у нас с 90-х годов для всех он стал ассоциироваться
с обитателем социального дна, как не сумевший утвердиться в жизни». Кажется, на
новом витке истории снова сбылось предсказание Д. Мережковского: пришел
«торжествующий хам» — пусть и с высшим философским
образованием, с ученой степенью, с Интернетом и «ВКонтакте».
Вы можете мне сказать, что мой диагноз жесток. Но вы представьте себе человека, который многого в жизни не
понимал, во многом был неправ, но честно трудился всю жизнь, доказательством
чего могут быть воспоминания, которые остались у поколений его учеников, — и
которому всю жизнь перечеркнули.
Но вот мои новые ученики, дети последних лет моей работы в
школе.
Весной 2011 года я в своем тогда единственном десятом классе
предложил как контрольную работу по заданию С текст,
который до того был на так называемом мониторинге в одиннадцатом. Мониторинг —
это репетиция экзамена. Это было размышление М.М. Пришвина «о том, что такое
талант». Я приведу центральный эпизод текста, предложенного ученикам.
«Я знал в былые времена одного башмачника, по имени Цыганок,
в Марьиной Роще. Крыша в его доме развалилась (ему бы цену за работу поднять) —
заложил прореху куском фанеры. Штаны на коленях поизносились — ничего, прикрыл
фартуком. Но мастерство, мастерство какое! О мастерстве этого Цыганка легенды
сложились. Среди москвичей ходили рассказы, будто приезжала к нему в Марьину
Рощу из Парижа настоящая француженка, чтобы мастер сделал ей две пары башмаков.
Окунет француженка одну пару в грязь, чтобы вид получился для таможни ношеный,
и налогов платить не нужно было. Завернет другую пару в газету, свою же
парижскую, и по приезде очищает грязь, продает и окупает все издержки от
поездки из Парижа в Москву». Это и есть, по Пришвину, подлинный талант:
«призвание, а не просто способ заработать».
Все, что написано Пришвиным, честно. Давным-давно, когда я
только начинал работать в школе, я был с ребятами во время похода в доме
Пришвина в Дунине. Дом этот поражал своей необыкновенной поэтичностью и вместе
с тем был предельно скромен, прост, даже непритязателен. Может быть, это
особенно бросалось в глаза потому, что по дороге в Дунино
на другом берегу реки мы должны были пройти через поселок с роскошными (по тем
временам) коттеджами академиков…
Но что же написали мои десятиклассники? Все они, кроме одного
человека, который сказал, что он не согласен с автором: «Разве человек перестает
быть талантливым, разве меркнет уважение к нему, раз он богат и его имя у всех
на слуху?», все они умилялись башмачнику-виртуозу, у которого развалилась крыша
и износились штаны. Вы только послушайте, что они доказывали: «Вот математик
Перельман, отказывавшийся от миллиона долларов. Вот он, самый бескорыстный
талант». «Талантливый человек должен думать о пользе для людей, а не о
собственной выгоде». «Талант — это способность отдать жизнь ради людей,
пожертвовать ею». «Для того чтобы талант был истинный, должно быть желание
человека быть совершенно бескорыстным». «Если ради славы и денег, то это не
талант». «Талант — это совершение чего-то не ради себя».
И это писали ученики, которые хорошо знают вкус обеспеченной
жизни с навороченными мобильными телефонами (это не телефон, как сказала мне
мать одного из учеников, это статус), компьютером, да еще и планшетом, плеером,
роликовыми коньками, дисками. А вы бы посмотрели, как они разодеты на выпускном
вечере! И вот тебе, такой гимн бескорыстию, даже аскетизму!
Но самое страшное было даже не это. За месяц до того, когда
писали сочинение по рассказу Чехова «Крыжовник», многие из них ополчились на
человека с молоточком, который должен напоминать счастливым о несчастных. Зачем
напоминать счастливым про несчастных? Каждый должен
думать о своем крыжовнике. И вот теперь все наоборот.
Через два года я предлагаю то же задание трем своим десятым
классам. В одном все полностью согласны с автором. Во втором возразил только
один. В третьем — спорили с писателем половина десятиклассников. Но преобладало
все то же: «Человек, имеющий талант, погибнет, если станет стремиться к личной
выгоде, деньгам». «Талант должен идти с душой, теплом, а не с целью что-нибудь
получить». «Талант не задумывается о наградах». «Мастерам своего дела не нужны
лавры». «Талант не нуждается в оплате. Если ты умеешь что-то делать и делаешь
это с любовью, то вознаграждение и так будет».
Что же с нами происходит? Ведь при таком отношении к истине
очень легко их будет научить говорить и писать все что угодно!
Я обратил внимание на то, что, когда мои ученики писали
сочинения на мои темы, то за редчайшим исключением писали искренне, честно,
волнующе. Но как только перед ними ложился листок (ксерокопия) со словами
«Русский язык. 11-й класс. Вариант 1», как только пахло сертификатом, баллами
этого сертификата, от которых зависела их дальнейшая судьба, то они начинали
думать о том, что здесь НУЖНО написать.
В прошлом году экзаменационные материалы появились в
Интернете еще до дня экзамена, на котором к тому же нередко пользовались
мобильными телефонами. Об этом тогда много писали и говорили. Но, увы, не замечалось другое. Экзамен по литературе, который
можно сдать, ничего не читая. Экзамен по обществознанию, где в некоторых
вопросах утверждается то, чего на самом деле нет. Экзамен по русскому языку,
где можно и нужно писать то, во что ты не веришь и чего ты не думаешь. Но если
так можно и даже нужно, то почему нельзя купить ответы на экзаменационные
задания, принести второй мобильный телефон или спрятать в туфле или лифчике
шпаргалки? Ведь это явления того же порядка.
А вот результаты последних изменений в нашем обществе.
Больше тридцати лет, знакомясь с новым для меня классом, я
предлагал домашнее сочинение на тему «Уже шестнадцать или еще шестнадцать».
Естественно, цифру каждый менял под свой возраст. Поскольку всегда просят
назвать какие-то ориентированные вопросы для этого сочинения, я даю их,
оговаривая, что они необязательные. Среди этих вопросов есть и такой: «А
хочется ли мне стать взрослым?». Ведь все сочинение о том, что такое взрослость
и насколько взрослыми или невзрослыми они себя ощущают. Преобладает позиция,
которую остроумно как-то выразил один из писавших: «Я уже не еще, но еще не
уже».
Последний вопрос возник сразу же после прочтения первых
сочинений на эту тему. Тогда пришлось прочесть: «Я не тороплюсь быть взрослой,
успею еще». «Взрослость наступает. Осторожно, незаметно крадется она к нам, и
хочется ее остановить. Остановить и почувствовать себя ребенком, который не
знает бед и разочарований». «Бывают дети, которые, стремясь быть совсем
взрослыми, оставаясь одни в квартире, надевают шляпу, берут трубку в зубы и
прохаживаются перед зеркалом. Если бы я мог, я бы приехал в школу в детской
коляске».
Тенденция эта усиливалась с каждым годом. В 1986 году и в
1987-м лишь несколько человек в каждом классе писали, что они не хотят стать
взрослыми, а хотят «чуть-чуть задержаться на корабле детства», «еще немножко
остаться детьми». В сентября
1996 года об этом говорили уже больше трети — 36%. А в 1999-м — 40%.
Это были девяностые годы, и преобладал вот какой мотив: «Мое
ощущение взрослости, возможно, и не совсем правильное, взрослость — это
состояние души (или мозга), когда человек примиряется с правилами,
установленными жизнью, при этом правила эти не всегда честны». «Люди, взрослея,
становятся более сдержанными и менее впечатлительными». «Я взрослею, может
быть, скоро стану по-взрослому ненаивен, скуп,
расчетлив. ЖАЛЬ!» «Все говорят о богатстве натуры, о чувствах. Но какие могут
быть чувства в этом жестоком мире». «Было время, когда хотелось чего-то
необыкновенного: любви, справедливости, честности в отношениях, помощи и
понимания. А чем больше сталкиваешься с уличной жизнью, с противоположным полом
и знакомишься с различными по интересам людьми, тем больше понимаешь, что
слишком мир жесток, чтобы предаваться каким-то чувствам». Потом тенденция эта
понемногу звучала все реже.
Осенью 2013 года в трех моих десятых классах о нежелании
становиться взрослыми написали девятнадцать из пятидесяти девяти писавших в тот
день сочинение. То есть каждый третий. Трое из них написали то, что возражений
у меня не вызывает: «Мне нравится вести себя, как ребенок, я счастлива, что
могу прийти и уткнуться в любимое мамино плечико, рассказать о своих проблемах,
а она мне поможет, даст совет»; «Хочется вернуться в детство, чтобы не знать,
насколько жизнь бывает тяжелой» (перед этим рассказывалось о смерти деда)»; «Я
хотела бы вернуться в детство, ощутить то счастливое, радостное чувство и снова
увидеть счастливые лица родителей, когда они были вместе»…
Но все остальное… «Не хочу иметь обязанности». «Я думаю,
что в моей голове гуляет ветер, мне хочется веселиться гулять со сверстниками,
жить, не задумываясь о проблемах». «На тебе нет никакого груза ответственности,
которая лежит на взрослом человеке». «Я хочу быть маленьким ребенком, потому
что с каждым днем на нас возлагается все больше ответственности, появляются
проблемы, от которых хочется отдохнуть».
Отрадно, что по-прежнему существует в среде старшеклассников
и другой взгляд на мир, поэтому приведу цитату из одного сочинения.
«Взросление. Процесс, который можно замедлить, но нельзя
остановить. Мои нынешние взгляды отчасти являются его результатами.
Впервые я ощутила себя взрослой, когда моя семья столкнулась
с трудностями. Это случилось три года назад: у папы не заладилось
с работой, а потом в течение всего остального времени, заканчивая, наверное,
нашими днями, картина не менялась. Да, у нас были финансовые трудности, и причем немаленькие. Видя, как мучается мама, как они
нервничают с папой, я больше не чувствовала себя ребенком. Я не хотела им быть.
Все, что я ставила на первое место в список своих целей, была помощь родителям,
хотя бы и небольшая крупица, способная им помочь. Возможно, будь я младше, я бы
делала подарки, но уже тогда я понимала: какой от них толк? Поэтому я старалась
работать, но кто возьмет на работу тринадцатилетнюю кроху? Ну что же, тогда я
стала экономить на всем, на чем только могла. Мне было легче от этой мысли, что
я хоть чем-то могу помочь попавшим в беду родителям.
Этой осенью нам пришлось продать машину. А район, в котором
мы живем, не богат магазинами. Тогда родители придумали выход из положения.
Каждые выходные мама с папой надевают рюкзаки и идут в ближайший супермаркет.
Он находится в Свиблово и называется «Атак» — хороший магазин со сравнительно
дешевыми продуктами. Меня с братом они не берут, так как у нас уроки. Не только
школьные, но и дополнительные, которые дает нам мама.
Несмотря на то что самые тяжелые
сумки носит папа, у нее сильно натерта спина, и теперь она почти вся заклеена
пластырями. Как мы с братом ни просились, брать нас с собой отказываются…»
Это и есть подлинное взросление. Но что делать с подлинной
человеческой зрелостью тестовым заданиям ЕГЭ, приуроченным к получению
человеком аттестата зрелости?
16 мая 2013 года три моих класса писали мониторинг (это
репетиция экзамена) по русскому языку. В одном из двух вариантов был дан текст
В. Пескова. Автор рассказал об экспедиции из семи
человек, которая под руководством Дмитрия Шпаро
впервые в истории покорения Арктики достигла Северного полюса на лыжах. Зачем,
когда так просто долететь туда на самолете? Почему ж человек нуждается в
подтверждении неутраченных сил и в величии духа? Ответ Пескова
однозначен: «Есть все же необходимость, чтобы кто-то где-то, подвергая себя
испытаниям, все-таки шел вперед. Чтобы все мы в наше машинное время могли не
утратить веру в человеческую отвагу, в человеческую выносливость, в способность
преодолеть себя. Чтобы могли сказать: «Это человек может».
Задание требовало привести подтверждающие примеры из
литературы и жизни. (Естественно, ученик мог с этой мыслью не согласиться, но и
это нужно было подтвердить двумя примерами.)
С примерами вышла напряженка.
Только один из трех классов написал о «Старике и море». «Двух капитанов» не
читал никто, книги типа «Иду на грозу», насколько я знаю, в современной
литературе нет. Как нет ни героики, ни романтики, кроме
полицейской, и на экранах телевизоров. Так что пришлось многим
обращаться к «Повести о настоящем человеке».
С примерами из жизни было еще труднее. Для меня было полным
открытием, что в трех классах только четверо написали о походах, в которых они
участвовали. Бывалый турист, я переходил через Главный Кавказский хребет,
дважды прошел Мещору, пешком и на байдарке и вообще
на байдарке путешествовал много раз. С первого года работы в школе водил в
походы учеников…
Сколько поколений в юности видели себя в лермонтовском
«Парусе». Похоже теперь для многих с юности тянет к
«струе светлей лазури» и «лучу солнца золотому». Да еще где-нибудь в Анталии. У
меня на двух уроках сидела бывшая ученица, не так, кстати, давно окончившая
школу. После уроков она сказала мне: «Огня в глазах нет. Нет интереса к жизни.
Уже все имеют». Это, конечно, несправедливо. Да и слишком много тех, кто
слишком многого не имеет. Но то, что она хорошо почувствовала одну из болезней
нашего века, на мой взгляд, бесспорно.
Поразило и то, что никто не написал о волонтерах, хотя,
конечно, явление это и шире и глубже, чем только то, о чем написал Песков. Хотя
кровно и с ним связано: человек ищет осмысленного в жизни, особенного в юности.
Между тем совсем недавно был Крымск. И я хорошо помню прекрасные, молодые лица
тех ребят, которые принимали и сортировали вещи и лекарства на пункте сбора
помощи жителям Крымска. Но это оказалось вне зоны внимания и интересов.
Еще раз повторю: это не спрос с учеников, это счет нам и
себе.
Вскоре, в конце мая, я пошел на выставку «Мелочи», которую
организовал добровольный поисково-спасательный отряд Liza
Alert, в котором ищет и спасает и брат трех моих
бывших учениц. А дня через два у меня дома была мама всех этих взрослых детей, у которой есть и еще один сын. И показала мне эсэмэску, которую получила от
сына. Они опоздали в своем поиске и нашли уже неживую
девочку. А потом в другом регионе нашли и спасли. И он написал: «Одни слезы
сменяют другие». Обо всем этом мама моих учениц и их братьев рассказала недавно
своей приятельнице. Присутствующий при этом взрослый сын спросил: «А он у вас
что, чокнутый?».
За этим «чокнутый» — великая литература:
Гамлет, Дон Кихот, Чацкий, юродивый из «Бориса Годунова», герой гаршинского «Красного цветка» и чеховской «Палаты № 6», булгаковский Мастер, да и Иван-дурак.
Вспомните финал тургеневского «Порога»:
— Дура! — проскрежетал кто-то сзади.
— Святая! — принеслось откуда-то в ответ.
Как-то мы с другом, уже будучи
десятиклассниками, тогда выпускниками школы, возвращались из театра поздно
вечером. В Большом Комсомольском переулке нас окликнул таксист и попросил
помочь пассажиру, поднять его в квартиру. Пока мы, задыхаясь, тащили на пятый
этаж (лифта в доме не было) полупарализованного мужчину, он рассказал нам, что
он, Александр Донде, работает на радио, что он чтец,
но каждый раз мучается, добираясь до машины и обратно. Назавтра мы собрали
ребят (напомню, что учились мы в мужской школе) из двух выпускных классов.
Составили график дежурств — кто и когда едет на радио, кто помогает инвалиду на
дому. Организовали даже платный концерт художественного чтения в нашей школе,
пригласив и соседнюю школу — женскую. Собрали довольно много денег. Как часто
это бывает, ближе к экзаменам энтузиазм наш начал понемногу ослабевать. А после
выпускного вечера история эта прекратилась.
Этот сюжет по времени совпал с тем, когда я писал свое хамское сочинение о Зощенко. Он, конечно, не извиняет и не
оправдывает это сочинение. Он лишь показывает, что вместе с немалым догматизмом
нашего мышления и миропонимания в нас было и нечто подлинное, настоящее. Потом
Евгений Евтушенко (он младше меня на четыре года) напишет и обо мне: «И сколько
всякого во мне перемешалось». Вот только другую строчку — «Я так люблю, чтоб
все перемежалось» — я не люблю. Мой идеал цельность. И когда начали поносить и
топтать Чернышевского, я написал о нем уважительную статью, которая и была
напечатана в журнале «Литература в школе». Я люблю тех людей, которые платят за
идею, и не люблю тех, которым платят за идею.
Поэтому позволю себе напоследок еще одно воспоминание.
В 1976 году, предварительно ни о чем
не договорившись, — это был первый и последний такого рода поступок в моей
жизни, — я поехал в Гродно, чтобы увидеться и поговорить с Василем Быковым.
Долгий разговор с ним стал самым главным разговором в моей жизни, и в тот же
вечер я записал его, что сделал тоже в первый и в последний раз в своей жизни,
если не считать, конечно, записей, которые я часто делаю после уроков.
Я приехал в Минск, оттуда мои знакомые позвонили в Гродно, и
Быков сказал, что встретится со мной. До этого я послал Быкову статью, в
которой рассказывал об уроке, посвященном его «Обелиску». Вскоре пришел ответ.
«Спасибо за внимание, журнал и статью, которую я прочитал как бы свою
собственную. Всегда приятно встретить единомышленника, это теперь не так уж
часто встречается. Поэтому издалека жму вашу руку. Будьте здоровы и счастливы.
Спасибо. В. Быков».
(Несколько лет назад мне позвонили из Гродно и попросили,
чтобы для музея писателя я прислал ксерокс этой статьи и свои воспоминания о
той встрече.)
Быков был для меня человеком, который и после войны продолжал
оставаться все тем же мужественным, честным, непреклонным фронтовиком.
Я тогда и представить не мог, как в Белоруссии ему
перекрывали кислород. Обо всем этом я в полной мере узнал лишь после смерти
писателя, прочитав русский перевод его посмертно изданной мемуарной книги.
Меня предупредили: Быков умеет хорошо слушать, но сам говорит
неохотно. Но пришел ко мне на следующее утро в гостиницу, предварительно
спросив по телефону, один ли я в номере. Очевидно, вопрос, который я ему задал
в самом начале, как говорится, завел его. И он говорил, говорил, говорил.
— Зачем приехали?
— Мне, во время войны школьнику, трудно сказать вам,
прошедшему войну, то, что я хотел бы спросить. Я боюсь, что слова мои вам покажутся кощунственными и что вы меня не поймете. («Не бойтесь, пойму».) Во всех своих книгах вы говорите, что
именно во время войны полностью проявляется суть человека и что испытание
войной — высшее испытание человека. А вот я много лет работаю с человеком
безупречной военной биографии, в сорок первом он выходил из окружения, в сорок
первом, когда нещедро давали награды, получил свой
первый орден, который ему вручил сам Калинин. Он, кстати, ваш однополчанин и,
по его словам, переписывается с вами. («Да, я его хорошо помню».) Он понимает,
что происходит в стране, в народном образовании в частности, но молчит и даже
поддакивает начальству. («И правильно делает».) Так почему же люди, безупречно
мужественные на войне, теперь стали другими? Как это можно объяснить?
— А очень просто. На войне было за
что идти в огонь, рисковать, жертвовать и умирать. А во имя чего теперь? А
потом, на фронте человеку на обдумывание поступка даны минуты, а то и секунды.
А сейчас месяцы и долгие годы. А годы трезвого размышления переубедят кого
угодно.
Да и про войну скоро будут знать столько же или еще меньше,
чем мы знали про Гражданскую…
Горе человеку, который не сумел адаптироваться. Что мы можем
сделать? Ничего. Пусть ты прав, перед тобой стена. Хочешь голову об нее разбить
— разобьешь. Но что от этого изменится?..
Есть идеи, которых на самом деле никто не отрицает. Все признают.
Но вы видели тех, кто следовал бы этим идеям в жизни? Это несчастные,
исковерканные люди, которым остается только пить.
Есть определенные правила игры. По ним играют все — от
министра до первоклассника. И не переоценивайте сочинений, которые пишут ваши
ученики. Они пишут от максимализма юности. Пройдет время, выйдут они в жизнь, и
она их так крутанет… Поймут что к чему. Тоже станут
играть… Ничего нельзя сделать… Говорят, есть выбор.
Выбора нет. Что можно изменить? Обстоятельства всесильны. Остается только
достойно умереть…
Вот тут у нас недавно погиб заместитель председателя совета
министров. Хороший мужик был. Он мне все время говорил: «Ну
прав ты, прав! Но что можно сделать? Голову себе разбить? Так разобьешь!» Мне
казалось, что мой собеседник хочет, чтобы я с ним спорил, доказывал, что он не
прав. И я лепетал что-то про нравственный выбор пусть и трагический, который
всегда есть. И ведь он сам показал это в «Обелиске» и в «Сотникове». Но что
значили мои слова для человека, который, что бы там ни говорил он сегодня, раз
и навсегда свой выбор сделал и остался ему верен
несмотря ни на что.
Я рассказал Быкову, как за день по
приезда в Гродно ездил в Хатынь. Приехали. Там большой памятник единственному
человеку, который остался жив (он весь день был в лесу), он держит на руках
мертвого, сожженного. Наша экскурсионная группа останавливается перед этим
памятником. Меня фотограф просит отойти: я не из их группы. Остальные
фотографируются на фоне памятника. Все веселые, радостные, счастливые. Мужчины
обнимают женщин. Быков слушает, опустив глаза.
Мне пора было на самолет в Минск: в тот же день я должен был
ехать в Москву. Быков пришел еще раз — попрощаться. Мы уже прощались, когда
вошла дежурная, удостоверяясь, что я ничего казенного не прихватил с собой, пересчитывала
мои простыни и полотенца. Быков стоял, низко опустив голову. Ему было стыдно.
За что? Он-то тут при чем?
Много лет спустя я прочту, что все люди в нашей стране
делятся на тех, кому стыдно, и тех, кому не стыдно.
Стр.
176
1 См. Лев Айзерман.
Технология расчеловечивания, или Как
русский язык послали на три буквы. — Знамя, 2009, № 5; Лев Айзерман.
Уроки фарисейства. — Знамя, 2011, № 5; Лев Айзерман.
Результат и качество. — Знамя, 2013, № 8.
Стр.
178
2 См. Лев Айзерман.
Обыкновенная история. — Континент, 2001, № 108.