Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2014
Об авторе | Историк-международник, специалист
по странам Латинской Америки и Испании, кандидат исторических наук. Более 30
лет работала в Институте мировой экономики и международных отношений РАН, автор
монографий и более ста статей. В последние годы перевела с испанского
несколько книг, в том числе «Король. Беседы с королем Испании доном Хуаном
Карлосом I» (2003), «Королева София» (журнальный вариант см. «Дружба народов»,
№ 9, 2000), «Достоевский между Россией и Западом» (2014). Автор книги «Я — Гойя»
(2006). Составитель книг Ю.Ф. Карякина — «Перемена убеждений» (2007), «Пушкин.
От Лицея до… Второй речки» (2009), «Достоев-ский и Апокалипсис» (2009), «Жажда
дружбы» (2010), «Не опоздать!» (2012).
От автора | Большую часть жизни своей прожила я в Стране Советов, в советском социалистическом лагере. Лагерь этот был огромным и разнообразным. Был в нем и страшный ГУЛАГ, и серые будничные трудовые бараки. Но были бараки и покомфортабельнее и повеселее. По рождению моему суждено мне было провести детские, школьные и студенческие годы в довольно комфортабельном бараке, не самой высшей категории, но довольно сносным, по советским, конечно, меркам. Теперь, когда вспоминаю разные годы моей затянувшейся жизни, на ум приходят, как правило, истории комические и веселые. Наверное, это заложено в моем характере, а, может, человеку всегда легче вспоминать хорошее, чем плохое.
(из будущей книги воспоминаний)
Мы познакомились в Праге
Летом 1964 года я вернулась с Кубы, где год работала
переводчицей с советскими специалистами. Пришла в свой родной Институт мировой
экономики и международных отношений и вдруг узнаю — на меня пришел запрос из
Международного отдела ЦК КПСС — посылают работать редактором-консультантом по
Латинской Америке в Прагу, в международный журнал «Проблемы мира и социализма»
(ПМС).
Сейчас мало кто помнит, что был такой небезынтересный журнал,
выходивший на многих языках. Время было «оттепельное», еще чуть-чуть
либеральное, после ХХ съезда боролись с культом Сталина. Вот для прилива новой
крови и создания нового имиджа комдвижения набрали в
редакцию молодых талантливых философов, историков, политологов, среди них: Николай Иноземцев (потом он возглавил наш Институт мировой
экономики и международных отношений Академии наук), Анатолий Черняев (многие
годы был руководителем группы консультантов Международного отдела ЦК КПСС,
потом помощником М.С. Горбачева), американист Георгий Арбатов
(он стал потом директором Института США и Канады), философ Мераб
Мамарда-швили, известный журналист Отто Лацис,
молодой политолог Владимир Лукин.
Там с 1961 года работал Юрий Карякин, о котором я еще ничего
не знала, но в Москве много говорили о двух совершенно неожиданных его
публикациях в журнале «ПМС»: о Достоевском (1963 г.) и о Солженицыне (1964 г.).
Вызывают меня в Международный отдел ЦК, как я понимаю для
наставительной беседы. «Ну вот опять будут говорить —
не забудьте взять с собой утюг, совет-ский человек должен выглядеть за рубежом
опрятным и подтянутым». Именно это мне запомнилось из дурацких
наставлений перед отъездом на Кубу.
Но принявший меня Анатолий Черняев (он возглавлял группу
консультантов) не делает никаких наставлений, просит передать привет только
одному человеку в редакции — Юрию Карякину и поздравить его со статьей о Солженицыне.
Прихожу в институт попрощаться перед новой поездкой — может,
и надолго уеду! — встречаю своего бывшего коллегу историка Александра Вебера,
который только что приехал из Праги, и вдруг он неожиданно начинает мне
рассказывать о совершенно необыкновенном, талантливом и смелом Юрии Карякине.
«Что они, сговорились, что ли — все о Карякине да о Карякине!»
Естественно, по приезде в Прагу один из первых моих вопросов
— «А кто такой Карякин? Ему все шлют приветы из Москвы». В ответ — веселая
улыбка шефа: «Сейчас увидишь вывешенный в редакции приказ об административном
взыскании ему. Он с друзьями уехал на выходные из города, где-то, видимо,
загуляли и в понедельник не вернулись на работу. Но в действительности
ответственный секретарь журнала Александр Иванович Соболев не может простить,
что, пока он уезжал в командировку на Кубу, Карякин протащил через редколлегию
свою статью о Солженицыне».
Очень хорошо помню даты. Приехала в Прагу 4 сентября. В этот
день были президентские выборы в Чили, в «моей» стране, я писала диссертацию о
христианско-демократической партии Чили. А 7 сентября в середине дня ко мне в
кабинет (жили мы тогда привольно, у каждого работника редакции был отдельный
кабинет, а сама редакция помещалась в огромном, в прошлом монастырском здании) —
заходит молодой, как мне показалось, парень (ему уже было 34 года), с копной
черных вьющихся волос. Взгляд — веселый и одновременно
пронзительно-оценивающий. Без обязательного тогда для всех работников редакции
пиджака и галстука, в мягкой, почти домашней куртке.
Познакомились, немного поговорили, и вдруг он неожиданно
спрашивает: «В волейбол играете?». Играю немного — сказала я не без гордости, —
выступала за сборную гуманитарных факультетов МГУ, на четвертом номере, на
распасовке. «Ну вот и приходите после работы, попасуете нам».
А после нескольких партий волейбольных потащил меня в свой
кабинет. Огромный, два или три стола, заваленных книгами и рукописями,
старомодный черного дерматина диван (он там спал, нередко ночевал в своем
кабинете, привык ночами работать). Почему-то в кабинете стоял велосипед и на
полу были разбросаны разные гантели. Царил беспорядок, который, при желании,
можно, конечно, было назвать творческим. Тут же показал мне, как стоит 15 минут
на голове у окна (еще занимался он и йогой). Кстати, был и курьез. Окно его
выходило на здание чешской беспечности, т.е. госбезопасности, откуда пришел
запрос — почему в окне солидной редакции каждый день торчат чьи-то ноги?
Ну а потом началась карякинская
идеологическая атака. Помню, как увлеченно рассказывал о сталинской придумке —
организовать «ленинский призыв» после смерти вождя, чтобы растворить его,
ленинские кадры в массе новых партийцев, преданных уже новому вождю. О
«Ленинском завещании», объявленном Сталиным «троцкист-ской фальшивкой». Теперь мало
уже кто помнит, что за распространение этого «завещания», где о Сталине
говорилось — груб и опасен для партии, давали 10 лет лагерей.
Говорил Карякин напористо, но с позиций хорошего ленинца
против тирана Сталина. Сказал, что очень хотел идти работать в комиссию по
расследованию преступлений Сталина и реабилитации политзаключенных, которую
намеревался Хрущев создать при ЦК. «Согласен на все, буду горшки за ними
выносить, лишь бы пустили в партийные архивы». Но горшки выносить не пришлось.
Решение о создании комиссии заболтали, замотали, спустили на тормозах, комиссию
не создали.
Я тоже не осталась в долгу. Рассказала свои кубинские
впечатления. Тогда у нас все еще повторяли евтушенковское «Куба — любовь моя»,
а в Фиделе видели обаятельного барбудо (бородача),
чистого и пламенного революционера. Тут я прочистила мозги этому ленинцу —
Карякину: Фидель — диктатор, уже убравший с дороги своих близких соратников — Камило Сьенфуэгоса и других. У
него руки в крови. Он, Фидель, вернее, его охрана застрелила моего министра Мартинеса, моего в том смысле, что я работала в его
министерстве. Застрелили только потому, что тот осмелился спорить с Фиделем и в
горячке схватился за пистолет. Тогда ведь все эти команданте-барбудос
были при оружии. Карякин был потрясен моим рассказом. Да еще насмешила его
другой байкой: как хотела сыграть с Фиделем в пинг-понг, уверенная, что
выиграю, потому что в университете мы с Вовкой Кузаковым
(между прочим, внуком Сталина) очень успешно выступали в паре на соревнованиях.
Но меня предупредили, что у Фиделя никто не может выиграть. Так что пришлось
послать и Фиделя, и организатора такой встречи, моего друга, тоже команданте Фаустина Переса, куда
подальше и от встречи отказаться.
Проговорили чуть не до утра. Так вот и случилось, что 7 сентября
1964 года мы встретились и уже не расставались. И вот всю жизнь Юра не забывал
отмечать этот день, хотя жизнь складывалась у нас очень нелегко.
Карякина выпирают из журнала
«Оттепель» кончалась. 14 октября — произошел государственный
переворот — сняли Хрущева. Снятию «кукурузника» радовались многие. В нашей
редакции даже такие «прогрессисты», как Женя Амбарцумов.
Но Карякин сразу сказал своим друзьям (что меня тогда поразило): это начало
конца. Теперь пойдет реставрация сталинизма.
Октябрьский переворот означал начало конца и нашей «румянцевской деревни» в Праге. Алексей Матвеевич Румянцев
со всей своей молодой «ревизионист-ской» командой был уже не нужен, хотя просто
выкинуть его не решались. Предложили почетное место главного редактора «Правды»
(по номенклатурной разнарядке им должен был быть член ЦК КПСС).
В Прагу направили нового шеф-редактора
— академика Францева.
Карякин сразу понял при первой встрече с новым шефом — от
него решили избавиться. Предлог использовали самый грязный — донос руководителя
испан-ской группы переводчиков. Его комнатка была рядом с карякинским
огромным кабинетом, где собиралась пражская вольница — друзья, представители
тех партий, что уже разочаровались в коммунизме и позволяли себе самые смелые
речи. К тому же много пили и шумели. Вот и «поведение, не совместимое…».
В июле 1965 года Карякин уезжал из Праги. Провожала его почти
вся редакция. Прощались и мы, и надо было сделать это так, чтобы никто и не
заметил нашей «подпольной любви». И вдруг Юра запел, а все подхватили:
«Вы пропойте, вы пропойте славу женщине моей».
Многие женщины плакали, Юру очень любили в редакции, так что
моих слез никто не заметил.
Карякин был даже рад, что кончилась служба в журнале. Как
говорил он сам, «спрыгнул с эскалатора, который тащил “вверх”».
Почти год прожили мы в разлуке. Каждую ночь ждала его звонка
из Москвы. Он старался брать ночные дежурства в газете «Правда», куда его взял
на работу спецкором все тот же А.М. Румянцев.
В «Правде» работало всего пять или шесть спецкоров, среди них
Елена Кононенко, Юрий Черниченко, Тимур Гайдар, Лев Делюсин.
Все они были на особом положении в газете. Приходили на работу, когда считали
нужным. Писали о том, что считали нужным. Конечно, свобода эта была в рамках
позолоченной клетки. Карякин сразу предупредил шефа: писать буду что захочу.
— Да уж знаю тебя, товарищ непутевый, — обнял его Румянцев и
принял в штат.
В то время в Москве еще бурлили вольнодумцы, но их аудитории
ограничивались в основном московскими кухнями. Карякин сразу попал в водоворот
таких встреч. После относительно спокойной и одновременно вольной пражской
жизни Москва его ошеломила.
Александр Трифонович Твардовский,
успевший напечатать (перепечатать) карякинскую статью
о Солженицыне до октябрьского переворота 1964 года, пригласил его к себе. Разговор
был невеселый. Твардовский понимал, что журналу остается жить недолго.
Для Юры журнал «Новый мир» стал любимейшим пристанищем в
непонятной еще московской жизни. Знакомство с Володей Лакшиным, с Асей Берзер было счастьем. Приглашение к обсуждению некоторых
работ, а порой и к редакторскому за-столью казалось ему совершенно
незаслуженной наградой. В «Новом мире» познакомился он с Эммочкой Коржавиным,
ставшим ему другом на всю жизнь, с Камилом Икрамовым, человеком, по доброте и открытости сердца ни с
кем не сравнимым.
Но было немало и других встреч и застолий, где он, называя
вещи своими именами, «лопух лопухом», сделался легкой мишенью для гэбэшных провокаций. Одна из них, в доме Петра Якира, где
собирались очень разные люди, в том числе и нечистоплотные, и просто
провокаторы, чуть не кончилась для него потерей глаза (его гэбэшники
избили в подворотне дома) и рабочего места.
Не сразу Карякин нашел в газете свою тему. Решил писать о
детских домах. Поехал в глубинку — в Саратов, потом в Саранск, где произошла у
него фантастиче-ская встреча с М.М. Бахтиным. Подаренную ему книгу Бахтина с
посвящением «Дорогому Юрию Федоровичу Карякину в знак уважения и восхищения
глубоким пониманием творчества Достоевского» хранил как главное сокровище.
Я как-то дотянула год работы в журнале и написала заявление,
что хочу вернуться в Москву, нужно заканчивать диссертацию. Отпустили без
особого сожаления. В апреле 1966 года села на свой «Москвич
407» (купила его на сертификаты, заработанные на Кубе) и прикатила в Москву.
Юра встретил. Показался он мне каким-то обмякшим. Румянцева
уволили из «Правды». Пост главного редактора «Правды» занял Зимянин. Чинуша, мертвые мозги, извращенно-идеологический взгляд на
все. Статью Карякина «О детдомах» принял в штыки.
— Вы на что намекаете? Что на детдома денег нет, а нам дачи
строят?
Вот уж проговорка так проговорка!
В общем, разругался Карякин с главным вдрызг.
Понял, что работать с ним не сможет, хотя статью о детдомах все-таки напечатал.
Арьергардные бои
Ситуация в стране быстро менялась. Cудили Синявского и Даниэля. Посадили Гинзбурга и Галанскова. Лена Карпинского, работавшего в «Правде» (там
Карякин и сдружился с ним) тоже выгнали.
Юра еще пытался в печати выступать против
ползущей ресталинизации. В июле 1966 года опубликовал
в журнале «Иностранная литература» по просьбе ее главного редактора Бориса
Сергеевича Рюрикова тоже нашумевшую тогда статью «О
невинности и порочности дилетантизма». Как повод использовал рецензию на только
что вышедший роман Эльзы Триоле. Автора обругал, даже
не подумав о сложных семейно-родственных отношениях Эльзы Триоле
с Лилей Брик и с руководством Французской компартии и литературными
надзирателями из КГБ, за что тут же получил «телегу» — донос в ЦК КПСС от
французского ЦК. Но ему важнее было выступить против тех, кто, решив
«перепрыгнуть через поколение ХХ съезда» (это выражение уже было в ходу высшего
партийного руководства), хотел побыстрее забыть о
преступлениях сталинщины, которые только приоткрылись нам в знаменитом докладе
Хрущева, объявленного для Запада «фальшивкой». Поскольку упоминать Сталина в
негативном плане уже было нельзя, он ввел образ «карлика», завораживающего
рефлексирующих интеллигентов своей непомерно огромной тенью: служить карлику —
недостойно, а великану… можно, тем более что всегда можно спрятаться за
относительностью всего и вся. Ведь пафос коммунистки Триоле
состоял в том, что никакое историческое преступление на самом деле никогда не
может быть доказано и тем более наказано.
И в том же году в сентябре в Малом зале ЦДЛ на заседании бюро
секции прозы, где проходило обсуждение рукописи романа А. Солженицына «Раковый
корпус», горячо выступил за публикацию романа в журнале «Новый мир». Конечно,
никакой новой публикации Солженицына не допустили.
В 1965—1967 годах Карякину посчастливилось довольно часто
видеться с Александром Исаевичем и много говорить с ним. Впрочем, об этом
рассказано в книге Карякина «Перемена убеждений». Не буду повторять, хотя, быть
может, стоит вспомнить, как был спасен экземпляр уже арестованной чекистами
рукописи романа «В круге первом».
Еще в 1965 году, пока Алексей Матвеевич Румянцев оставался на
посту главного редактора газеты «Правда», Карякин загорелся идеей опубликовать
на страницах «Правды» главы из романа Солженицына «В круге первом». Шанс такой
публикации был, конечно, невелик, но Карякину удалось убедить и шефа и автора.
Привез в сейф к Румянцеву один печатный экземпляр романа. Об этом не знал
никто, не узнали и в КГБ. Когда гэбисты арестовали
все другие экземпляры романа и начали настоящую травлю писателя, сейф Румянцева
оказался недоступной крепостью.
Однажды без звонка в квартире Карякина (что у «Аэропорта»)
появляется Александр Исаевич:
— Мне нужен экземпляр романа «В круге первом». Все остальные
арестованы. Учтите, я привел за собой «хвоста».
— Едем в «Правду». Но как быть с «хвостом»?
— От «хвоста» попытаемся освободиться в метро. Садимся в
разные вагоны и, как только двери начинают закрываться, выскакиваем и бежим в
противоположную сторону. Он нас потеряет.
Времени у них было мало, но все прошло удачно. От «хвоста»
освободились. К Румянцеву Карякин вошел без доклада и стука, все вынул из
сейфа, отвез в «Новый мир». Рукопись была спасена.
Театр на Таганке и мастерская Эрнста Неизвестного
Было у нас в те годы, как я уже писала, две отдушины в Москве
— театр на Таганке и мастерская Эрнста Неизвестного, своего рода клуб
интеллектуалов.
Сначала о Таганке.
В конце 60-х — середине 70-х дни и ночи проводил Карякин в
Театре на Таганке, так что я иногда взрывалась: «Работать надо, а ты в театре
пропадаешь!» Не понимала тогда, что для Карякина Таганка стала великолепной
школой.
А началось почти с курьеза.
В 1965 году Камил Икрамов привел его на спектакль «Добрый человек из Сезуана» Брехта. После скучных, замшелых спектаклей старого
МХАТа Юра был потрясен. Актеры — молодые, дерзкие — завораживают и увлекают
зал. Театральная стилистика — абсолютно новаторская. Улица, простой человек со
своими страстями ворвались на сцену. По ходу спектакля Юра делал в своей
книжечке заметки. Была у него многолетняя привычка носить в кармане маленькие
тетрадки, из которых потом выросли дневники. А Юрию Петровичу, видимо, сказали,
что в первом ряду сидит спецкор «Правды» и что-то постоянно записывает.
«Ну вот, еще один стукач пришел», —
решил Петрович, уже привыкший к бесконечным стычкам с властями. После спектакля
пригласил к себе в кабинет — поговорить! А разговор-то вышел замечательный.
Раскусил он Карякина сразу, был уже тертый калач, умен и с богатой интуицией.
Да и Карякину скрывать было нечего. Какой он спецкор «Правды»! Просто вышибли
из Праги, а Алексей Матвеевич Румянцев приютил и обогрел. А как заговорили о
Солженицыне, обрадовался Любимов, что перед ним автор той статьи, которую
читали и у них в театре. Конечно, немножко выпили. Тут появился Давид Самойлов,
автор знаменитых зонгов к спектаклю. Ну и начался привычный русский разговор о
поэзии, литературе, театре, о власти и «послушном ей народе» — словом, обо всем
на свете…
Юрий Петрович пригласил Карякина на репетиции. Вот и зачастил
он в театр, который стал его вторым домом. Узнал и потом близко подружился с
театральным художником Давидом Боровским, композитором Эдисоном Денисовым. Уже
в доме у Любимова, где Люся Целиковская обычно широко
и щедро принимала гостей, узнал Николая Робертовича Эрдмана.
Со временем стал членом Художественного совета театра. Каждый
спектакль после генеральной горячо обсуждали. Знали,
что все идет под запись и потом ляжет на стол курирующего идеолога из горкома
партии, и потому заранее ставили заслоны против партийной критики. Каждый
спектакль проходил с боем. Самые лучшие, как, например, «Живой» Можаева, запрещались «навсегда». Пока это «навсегда» не
кончилось вместе с той властью, что так долго «курировала» Таганку.
Сделал Карякин для Любимова инсценировку «Преступления и
наказания». Спектакль был поставлен в 1978 году и шел долго, позже с Любимовым
(когда тот остался в Англии и был лишен советского гражданства) объехал всю
Европу.
Кстати, в те же годы Валерий Фокин поставил по инсценировке
Карякина двух повестей Достоевского «Сон смешного человека» и «Записки из
подполья» поразительный спектакль «И пойду, и пойду!» на Малой сцене
«Современника». Костя Райкин — «Подпольный», Леночка Коренева и Авангард
Леонтьев. Как-то ночью играли спектакль для великого польского режиссера Ежи Гротовского, тот принял его абсолютно, поздравил всех!
А вот другой карякинской
инсценировке — «Бесов» Достоевского — путь был закрыт на долгие годы и в
театре, и в кино.
Другим его любимым местом в Москве многие годы была
мастерская Эрнста Неизвестного на Сретенке.
В Эрнста он влюбился как мальчишка, покоренный его талантом,
его напором, голосом, скоростью и беспощадностью мысли, а также натуральным,
врожденным даром быть всегда «хозяином разговора». Относился к нему как к
старшему товарищу. Фронтовик, герой-десантник, дважды «похороненный» (родители
получили на него две «похоронки»).
Мастерская Эрнста стала в 60-е годы своеобразным клубом
интеллектуалов Москвы. Здесь бывали философ Мераб Мамардашвили и социолог Борис Грушин, поэты Евгений
Евтушенко и Андрей Вознесенский, театральный режиссер Евгений Шифферс и выдающийся ученый — лингвист и культуролог
Вячеслав Иванов, философ и писатель Александр Зиновьев, режиссер Андрей
Тарковский. Нередко заглядывали в мастерскую молодые, но уже «ответственные»
работники ЦК из Международного отдела — Анатолий Черняев, Юрий Жилин. Это был
настоящий центр духовного притяжения всех надежных в умственном и нравственном
отношении людей. Приходило много художников. Частенько навещал их и один не
таящийся стукач, подполковник КГБ, который шутя
жаловался: «Да на вас, братцы, и доносить нечего. Вы все об искусстве да
философии, никакой антисоветчины». Действительно,
никакой антисоветчины и не было, и не из-за этого стукача, хотя все всё понимали про существующую власть. Об этом говорить было
скучно. Говорили о синтезе искусств, о Михаиле Бахтине. Конечно, был надзор и
много безобразия. «Сверху» — инквизитор, главный идеолог, атеросклеротик
Суслов. «Снизу» — непросыхающий, ворующий все подряд
Вася, а рядом… Но была удивительно интересная, насыщенная жизнь.
Эрнста выдавили из страны в 1976 году, как сделали это со
многими выдающимися деятелями искусства (М. Ростропович, Г. Вишневская, И.
Бродский, Н. Коржавин, А. Галич…).
В чем была иезуитская хитрость андроповской высылки таких
людей?
Это — те люди, при которых нельзя быть глупым (глуп — промолчи!), нельзя быть бесчестным, бессовестным. При
Солженицыне нельзя врать, при Эрнсте нельзя быть бесчестным. Это люди, при
которых невольно умнеешь, становишься совестливым. Одновременно эти люди
никогда своим превосходством тебя не унизят, а, наоборот, подымут тебя, и ты
еще найдешь в себе силы новые. Это удивительный дар. У Набокова, кажется, есть
такая мысль: важнее всего для поколения присутствие гения. Хотя до людей часто
не доходит, что гений — рядом. Вот рядом с нами жил гениальный художник — Эрнст
Неизвестный. До многих не доходило счастье такого сосуществования. Но
андроповские иезуиты поняли опасность такого «сосуществования».
«Воронья слободка»
Жить нам было негде. Год-другой скитались по квартирам
друзей. И вдруг… о чудо! В Новых Черемушках сдается только что отстроенный
академический кооператив! Быстро собрала бумаги, продала все, что можно было
продать, помогли друзья. В общем, купили мы в рассрочку на десять лет маленькую
хрущевскую квартиру, благо цены тогда были не заоблачные, как нынче. И к концу
года — въехали!
Среди жильцов оказались сотрудники не только моего Института
мировой экономики и международных отношений, но и Фундаментальной библиотеки
общественных наук (ФБОН), той знаменитой библиотеки, что создана была в 1918
году при Коммунистической академии. Позднее на базе этой библиотеки был создан
Институт научной информации по общественным наукам — ИНИОН, замечательное в
своем роде учреждение. Там собрали людей, владевших иностранными языками,
которые должны были читать, реферировать «спецхрановскую»
литературу враждебного Запада и просвещать номенклатуру ЦК КПСС о том, что
действительно происходит в мире. По особым спискам рассылались подготовленные
«умниками» научно-информационные бюллетени и сборники. Там многие годы работал
Г.С. Померанц, В. А. Рубин, известный
философ-синолог. Работала там и Майя Улановская. О ней глухо, на ухо говорили:
«Она сидела и, кажется, — за дело».
«За дело»! Дочь репрессированных родителей, в студенчестве
вступила в подпольный молодежный антисталинский «Союз борьбы за дело
революции». Ребята верили в подлинный коммунизм и хотели бороться за
справедливость. Подобную стезю избрали и другие московские комсомольцы,
друзья-одноклассники поэта Анатолия Жигулина,
создавшие в 1947 году «Коммунистическую партию молодежи» — подпольную
организацию, целью которой молодые люди видели борьбу за возврат советского
государства к «ленинским принципам». Поплатились все. Жигулин был приговорен к
десяти годам лагерей строгого режима. Отбывал наказание в Тайшете на лесоповале
и на Колыме. Майя Улановская была приговорена в феврале 1952 года к двадцати
пяти годам заключения. Срок отбывала поблизости в Озерлаге,
между Тайшетом и Братском. Через этот страшный Озерный исправительно-трудовой
лагерь прошли и Юрий Домбровский и Михаил Калик, замечательный сценарист и
кинорежиссер, и актриса Тамара Петкевич, написавшая
через много лет удивительную книгу «Жизнь сапожок непарный».
Дом наш был, что называется, «воронья слободка». Собралась в
нем академиче-ская голь перекатная, но какая это была замечательная голь!
Молодые научные сотрудники Академии наук, ни кола, ни двора, одалживали первое
время друг другу раскладушки (мебели почти ни у кого не было), если гости наши
задерживались. А гости были — позавидовать можно сегодня: Наум Коржавин,
Аркадий Стругацкий, Николай Шмелев, Юлий Крелин,
Эрнст Неизвестный. Приходил и Анатолий Черняев, друг Карякина по Праге,
работавший тогда в Международном отделе ЦК. А еще наведывались в Юрину каморку
репетировать Володя Высоцкий и Костя Райкин. Володя готовил роль Свидригайлова
в «Преступлении и наказании» на Таганке, а Костя постигал тайны Подпольного из
«Записок из подполья» Достоевского, готовя роль для спектакля, поставленного на
Малой сцене «Современника» Валерием Фокиным.
В доме нашем жил и замечательный историк
и литератор, долгие годы бессменный редактор и составитель «Хроник» Анатолий
Якобсон, муж Майи Улановской. Он стал для Юры близким другом и молодым
учителем. О нем хочется особенно вспомнить.
Как-то ранним летним утром 1968 года, — я собиралась на
работу, а Карякин еще не ложился после своих обычных ночных рабочих бдений,— в
проеме входной двери нашей квартиры (дверь у нас и на ночь не запиралась) —
появилась взлохмаченная кучерявая голова и слегка осипшим и странно-просительным
голосом проговорила: «Юрий Федорович, можно я вам стихи почитаю?».
— Кто это? — вздрогнула я от неожиданности, инстинктивно
набросив на еще не раскрученные бигуди платок.
— Тошка, дорогой, заходи! —
немедленно отозвался Юра из своей каморки.
Вслед за головой появилось упругое молодое тело в потертых
джинсах и помятой ковбойке, и симпатичный незнакомец, крепыш с обезоруживающей
улыбкой мальчишки, стремительно прошмыгнул в комнату Карякина. Дверь закрылась.
А уже через минуту оттуда раздались дружелюбные возгласы и заразительный смех.
Когда вернулась с работы, застала их уже тепленькими. Они
смотрели влюбленными глазами друг на друга. Тошка все
читал стихи, оба никак не могли наговориться. Полагаю, помогала им водочка в
стаканчиках гранененьких, да простая закусочка —
винегрет, оставленный мною в холодильнике.
Так в нашей жизни появился Толя Якобсон, сосед с десятого
этажа, человек поразительного обаяния и чрезвычайно буйного нрава, при этом
удивительно застенчивый, будто стыдящийся неуемности своего темперамента и
таланта.
Карякина и Якобсона объединила
прежде всего — литература, поэзия. Толя был превосходным знатоком русской и
мировой литературы, особенно поэзии, переводчиком и первоклассным
литературоведом. Нет, неправильно, к нему это скучное слово — литературовед —
неприменимо. Он был историком литературы и тонким исследователем поэзии. Помню,
как Юра, потрясенный его разбором двух сонетов Шекспира, не давал мне работать,
все подбегал к моему столу и кричал: «Нет, ты только послушай! Это же настоящая
операция на хрусталике. Вот один переводчик ослепляет шекспировский глаз, а
другой — делает его пронзительно, лазерно точным». Его работу об Ахматовой
«Царственное слово» и статьи о Б. Пастернаке считал просто совершенными. Когда
Толя читал Пушкина или Ахматову — а стихи он мог читать часами! — это было не
по-актерски, а так, как читают сами поэты, акцентируя лишь ритм и мелодию
стиха. Он много переводил из испанской, латиноамериканской и французской
поэзии. Ну и конечно, он был первоклассным историком, хотя сам скромно говорил
о себе — «по образованию — историк, но больше занимался литературой».
Но случались у них и отчаянные споры. Замечали ли вы,
читатель, что все русские интеллигенты, чуть сойдутся, начинают спор, кто им
ближе — Толстой или Достоевский. Так было и у них. Карякин открывал для себя
Достоевского, мучился, все хотел поскорее «применить» философские суждения
нашего национального гения к политике, к публицистике. Очень много думал над
«Бесами» Достоевского и над «бесовщиной», побеждавшей живую жизнь в нашей
стране. Анатолий разделял его суждения, но ему был ближе Толстой. И, помнится
мне, он страстно защищал толстовские идеи ненасилия. Он вообще, как я уже
теперь понимаю, очень боялся насилия в жизни, боялся обидеть, задеть ближнего.
И это при том, что с обидчиками и хамами был крут на расправу, тем паче что был физически очень силен. Я, честно говоря, иногда
его даже побаивалась, особенно когда он выпьет. «Ой, лучше ему не показываться,
под руку не попадать». Уж очень он был взрывной, эмоции свои сдержать не мог и
дом наш панельный дрожал от этого вулкана, когда Тошка
расходился. Оба они, и Тошка и Юра, представлялись
мне порой какими-то героями Достоевского, то поворачивались к миру лицом
необузданного Митеньки из «Братьев Карамазовых», то поражали изощренным умом
Ивана, а чаще обезоруживали не только меня, но и наших друзей по дому
неисчерпаемой добротой Алеши и стремлением всем помочь. Вот уж к кому,
действительно, относятся известные слова Достоевского о том, что широк русский
человек, широк, надо бы его сузить, — так это к Тошке.
Довольно скоро Толя посвятил Карякина в свои другие очень
важные, но скрытые от постороннего глаза дела и заботы. Ведь Толя занимался
подготовкой «Хроники текущих событий». У него в квартире собирались многие
диссиденты, действительные участники диссидентского движения. Карякин прямо в
этом не участвовал, но материалы для «Хроник» читал, иногда и мне рассказывал о
вопиющих фактах беззакония и преследования людей за инакомыслие. У нас в доме
всегда была литература самиздата и тамиздата. Но я,
признаюсь честно, всего этого боялась. Ведь я работала в очень
идеологическом и пристально наблюдаемом «органами» Институте мировой
экономики и международных отношений. У нас, как говорили (и мы все это знали),
на четырех сотрудников приходился один информатор. И я понимала, что не имею
права лишиться работы. Ведь жили мы в основном на мою зарплату.
Как-то Юра обмолвился, что в нашем доме был Анатолий Марченко
и даже, кажется, ночевал, а может быть, и прожил несколько дней, с Толиной
подачи, в одной пустовавшей квартире на первом этаже. Не знаю, так это было или
нет, только скоро к нам в подъезд поселили «консьержа», а проще говоря —
осведомителя. Тот еще тип! Простой, малообразованный малый, который даже и не
особенно скрывал, для чего сидит в наскоро сколоченной для него конуре у входа
в подъезд.
Карякин любил вспоминать ночные монологи этого типа: «Юрий
Федорович, ты на меня не обижайся. Я вот здесь сижу и про всех докладываю. Кто
пришел, про того и говорю. И про тебя сегодня напишу, что пришел, как всегда
навеселе, ночью, но без бабы. А чего ему бабу-то тащить, когда он свою бабу
любит. Вот так и напишу. А что пьяный — так не обижайся, так и напишу. Сейчас
все пьют. Ну и что? Нормально, Юрий Федорович». Вот такой у нас был потрясающий
консьерж.
Но скоро чекисты обложили красными флажками наш дом, и прежде
всего, конечно, Якобсона. Круг сужался, его выпирали из страны. Шел 1973 год,
впереди еще было много лет удушья, слежки, казалось, полной безнадеги.
Уезжал Толя тяжело, очень тяжело. Как ему не хотелось… Но
выбора не было: либо эмиграция, либо — посадка. К тому же он жутко боялся за
своего сына Сашку, у которого были больные почки. Он об этом говорил так, как
будто оправдывался. Не о себе, о сыне и Майе надо думать. И все-таки надеялся,
что, быть может, еще что-то устроится, может, не придется уезжать. Но ему,
действительно, выбора не оставили.
Последние дни его в нашем доме, а может, даже недели прошли в
каком-то жутком угаре. Не знаю, каким образом, Толе обвалились какие-то деньги
от американского родственника. И не наши деревянные, а
валюта! Валюты ему, конечно, не дали, но дали сертификаты в магазин «Березка»,
куда простому смертному вход был недоступен, а ему, Тошке,
вдруг — пожалуйста! Вот он и отправился туда, но не за шмотками,
как сделал бы любой осчастливленный москвич, а за хорошей выпивкой. Пошел с
обтрепанным рюкзаком и наполнил его невиданными для нас тогда виски, джинами,
мартини и пр. и пр. Вся наша «воронья слободка» гудела. Карякин, который в те
дни находился «в завязке», к огромному своему сожалению, не принимал участия в
этом «пиру во время чумы», и гордо повторял посвященное ему Тошкой
двустишье:
Двумя деяньями он
полнит бытие.
Деяния сии: питье и непитье
Потом долго еще в доме передавалась из уст в уста легенда о
том, «как Тошка промотал свое наследство».
Август 1973 года. Наступил день отъезда. Тошку
любили многие, и каждый хотел его проводить. Проводы проходили, естественно, в якобсоновской квартире и, частично, — в
нашей. Я, признаться, всю жизнь ненавижу эту русскую национальную болезнь —
пьянство. Сколько раз ругалась с Карякиным, сколько раз, боясь нарваться на
взрыв буйного нрава соседа с десятого этажа, ругалась и с ним. Я и раньше почти
не заглядывала в квартиру на десятом этаже, столкнувшись там однажды с Петром
Якиром, пьяным и развязным. Не знаю почему, но у меня возникла стойкая
неприязнь к нему и его друзьям, как правило, сильно пьющим. Но в России иначе
жить нельзя, и можно только мириться или уезжать, да только везде сгложет тоска
по этой непутевой матушке-России. Приходилось терпеть.
И вот теперь, пересилив страх и неприязнь, поднялась на
десятый этаж. Народу в Тошкиной двухкомнатной
квартире было очень много. Да еще на кухне: «десять метров на сто человек». В
маленькой комнате увидела Лидию Корнеевну Чуков-скую.
Она сидела на Сашином диванчике, нахохлившись, как орлица, и тяжело молчала.
Для нее расставание с любимым учеником было настоящей трагедией. Молча
обнялись, у меня — слезы на глазах, у Лидии Корнеевны
— ни слезинки, она была очень сильным человеком, но такая тоска в глазах, такая
безысходность…
А под диваном лежал забившийся туда Томик, самый надежный колченогий Тошкин друг. Дворняга,
одна нога перебита, всегда бежал, припрыгивая. Где уж нашел Тошка
этого Томика, не знаю. Я думаю, что Томик сам его где-то нашел, увидел —
хороший человек идет, можно к нему присоседиться. Присоседился, пришел в наш
дом, все его полюбили. Юра прозвал их «Счастливцев и Несчастливцев». Счастливцевым был, конечно, Томик. В одном письме, уже из
Израиля, Толя написал: «Знаешь, Юра, я здесь разучился смеяться и плакать. А тут вдруг прочел твой “Лицей” (сценарий телепередачи о пушкинском
Лицее, ее по распоряжению нашего главного начальника по идеологии Ильичева
стерли. — И.З.) и снова смеялся и плакал. Твой
Несчастливцев. Привет от Счастливцева». Когда уже
собирали вещи перед отъездом, спохватились, что надо для Томика сделать клетку
— иначе не впустят в самолет. А клетку сделали маленькую. Времени в обрез, но Тошка настоял, чтобы клетку расширили, иначе Томику будет
трудно лететь. Чуть ли не на сутки задержал свой вылет из-за этой клетки.
Знаю из рассказов друзей, что уже в Израиле Томик, никогда не
покидавший своего двуногого друга, спас Тошке жизнь,
когда тот в первый раз хотел покончить с собой. Вырвался, завыл, поднялись
соседи. В общем, Тошка оставил это дело. А во второй
раз он его не спас. Анатолий обманул своего Томика. Он взял поводок, ушел в
убежище, которое есть в каждом доме в Иерусалиме, и закрыл дверь, чтобы туда
уже никто не вошел. И этот поводок Томика сделал свое последнее дело. Майя
Уланов-ская нашла его там уже через сутки.
Не знаю я насчет правоты-неправоты этих привычных слов: что
кому на роду написано! А может, на роду Анатолию Якобсону было написано — жить
и умереть в России, упокоиться здесь, «среди отеческих гробов». Знаю одно: свою
страницу в истории русской литературы, культуры Анатолий Якобсон написал,
страницу неуничтожимую.
Перелом в судьбе
И над самим Карякиным давно уже сгустились тучи. Собственно,
перелом в его жизни, и перелом коренной, определился в январе 1968 года, когда
на вечере памяти Платонова в ЦДЛ он выступил в защиту Солженицына, Окуджавы,
Неизвестного, Коржавина и бросил в зал, обращаясь и к официозным критикам и к
«искусствоведам в штатском»: «Вы, которые вешают на них всевозможные ярлыки!
Мне хотелось бы предложить вам пари: давайте поспорим о том, где будет он,
Солженицын, через 10—20 лет в истории нашей культуры и где будете вы?» А потом
еще — уже о Сталине: «Черного кобеля не отмоешь добела!».
История довольно известная. Карякина на горкоме исключили из
партии. Тогда вышибали из нее многих, чтобы «перепрыгнуть через поколение ХХ
съезда» и освободиться от честных и мыслящих. А потом
и потребовали от руководства академического Института международного рабочего
движения, где укрылся Карякин, чтобы его уволили.
Помню, как пришел к нам кто-то из парткома уговаривать
Карякина написать заявление об увольнении по собственному желанию. Юра
пригласил его выйти на балкон покурить. 8-й этаж. И вдруг — хватает этого партдеятеля за грудки и кричит: «Ну, давай, сигай с восьмого этажа, я тебе помогу! Что? Аль не хочется!»
А силища у него была огромная. Ну, думаю, сейчас и вправду выкинет его. Я — в
крик, человек этот — белый как мел и дрожит, зубы стучат. А Карякин уже ледяным
тоном: «Вот и я хочу жить и кормить мою семью» (он всю жизнь зарплату отдавал
детям).
Из института выдавить его не удалось, хотя директор сдался,
парторг, изнасилованный в горкоме, готов был подписать приказ, да вот уперся
молодой зам. профкома Володя Илюшенко. «Треугольник» распался, а потом дело
Карякина спустили на тормозах. Помог Анатолий Черняев, обратившийся к Пельше, председателю комиссии партийного контроля.
В общем, оставили Карякина в покое, хотя, конечно, внесли в
«черные списки»: не печатать, никаких публичных выступлений. Но в институте не
трогали и даже дали полную свободу для работы.
Конечно, кое-что он для института делал. Мы с ним, кстати,
сделали тогда, в середине 70-х, очень хорошую работу — до сих пор не стыдно —
честную хронику чилийской революции (помните, 1000 дней правительства
социалиста Сальвадора Альенде?). Но
если по-честному, то Карякин ушел с головой в Достоевского и директор института
Тимофеев его не дергал, даже, помнится, сам подарил ему вышедшее тогда полное
собрание сочинений Ф.М.Д. Вообще надо отдать должное Тимуру Тимофееву — его
институт стал пристанищем для многих гонимых властями: философы Эрик Соловьев, Мераб Мамардашвили, Николай
Новиков, Пиама Гайденко, Георгий Сатаров. А
когда Карякина исключили из партии, Тимур Тимофеев вызвал парторга и Карякина
для беседы и как «интеллигентный человек» начал: «Юра, ну как ты всех нас
подвел, весь институт своим выступлением о Платонове. Ну, казалось бы, тебе
созданы исключительно благоприятные условия работы в институте. Ты занимаешься
Достоевским, Платоновым, понимаю, это твое хобби, но…» И тут Карякин его
прервал: «Знаешь, Тимур, это весь твой институт и сам ты для меня хобби, а
Достоевский — настоящее профессиональное дело». И, как ни странно, Тимур
согласился со своим строптивым сотрудником.
Юра много работал, бывало, неделями не выходил из своей
восьмиметровой каморки. И сегодня, оглядываясь назад, поражаюсь, как много он
тогда написал. Кстати, запрет на печатание уже через два года был ослаблен. В
1971 году в «Новом мире» опубликовали его первую уже большую и серьезную статью
«Перечитывая Достоевского». Из нее потом выросла и книжка с тем же названием,
которую его друзья в АПН, что называется, «пробили», и она вышла на английском,
французском и почему-то на венгерском языках. На русском — не разрешили. У
Лазаря Лазарева в «Вопросах литературы» вышло несколько статьей, опять о
Достоевском.
В те теперь уже такие далекие 70-е годы пошел Карякин в
школу, обычную московскую школу где-то в Черемушках, начал по просьбе своей
подруги Веры (фамилию не помню) вести уроки по Достоевскому, а параллельно и
организовал дополнительные занятия для желающих по Пушкину. Желающих оказалось
много. А началось все с пушкинского Лицея.
В 1973 году почти все наши академики «единодушно осудили»
А. Д. Сахарова. Было очень тоскливо, и Карякин подумал: ну хорошо, мы
люди тертые, мы понимаем, как все это делается, ну а подростки, которые знали,
что в оны дни люди отказывались от звания академика, когда им предлагали
соучаствовать в деле некрасивом?.. А тут — какой наглядный урок преподают
ребятам: высшая совокупная мысль (Академия наук!) судит человека за мысль и
даже за право на свою мысль.
Так и случилось. На одном из уроков ребята сами стали
задавать ему эти вопросы: «Как же так, все академики — против Сахарова? А вы
говорили, что когда-то академики Чехов и Бунин вышли из Академии российской
словесности, когда туда не выбрали Горького?» И вдруг вспомнил Юра старый
любимый факт: как в сентябре 1825 года Александр Горчаков («Князь», «Франт»,
«первый ученик», самый «политичный», самый «официальный» из лицеистов),
секретарь русского посольства в Лондоне, будущий канцлер России, встречается с
опальным Пушкиным в селе Лямоново. А 15 декабря того
же 1825-го, рано утром, приезжает к Ивану Пущину, привозит ему заграничный
паспорт и уговаривает бежать. Пущин наотрез
отказывается, решив разделить судьбу друзей. И разделил, проведя в тюрьме, на
каторге и на поселении тридцать один год.
Так родилась у Карякина идея сделать телепередачу для
школьников о пушкинском Лицее с внутренним эпиграфом о дружбе, достоинстве и непредательстве. У него уже был опыт работы с прекрасным
режиссером третьего «учебного» канала Андреем Торстенсеном.
С ним он сделал передачу «Моцарт и Сальери» с Ией Савиной и «Преступление
и наказание», с ней же.
В телефильме «Лицей, который не кончается» прекрасно работали
Олег Ефремов и Валера Золотухин. Юлий Ким (он тогда назывался Михайлов, если вы
помните) написал прекрасные стихи о «19 октября» (музыку написал Володя
Дашкевич) До сих пор пронзительно звучат строки:
И спасти захочешь
друга,
Да не выдумаешь — как…
Песню запретили, передачу показали, даже повторили.
Замечательный был телефильм. А потом пришел приказ Сатюкова
— все телепрограммы Карякина уничтожить. Все пленки смыли. Слава богу, хоть
текст «Лицея, который не кончается» сохранился. В журнале «Юность» в 1974 году
опубликовали.
Потом у Карякина началось запойное увлечение Гойей.
В 1972 году мы с Олегом Ефремовым (я как
переводчик-консультант) в составе первой неофициальной делегации деятелей
культуры побывали в Испании. А ведь еще был жив Франко и следили за нами агенты
политической полиции очень внимательно, впрочем, и наши чекисты не оставляли
своим вниманием. Так вот, я привезла тогда Юре очень много альбомов из Прадо, а
Олег Ефремов — прекрасную пьесу Буэро Вальехо «Сон разума» — о жизни Гойи в Доме глухого, который
он расписал «черной живописью» в годы разгула реакции и инквизиции. Работа во
МХАТе и особенно, конечно, с самим Олегом была упоительна. Хотя спектакль
особого успеха не имел. Старик Болдуман был хорош, но
весь актерский ансамбль как-то Гойей не проникся. А автора Буэро
Вальеху вообще в Москву не пустили: сидел в Польше,
дожидаясь советской визы — не дали.
А Юра опубликовал в малозаметном издании «Неделя» (было такое
приложение к газете «Известия») блистательную статью «Пушкин и Гойя». Ее и по
сей день перепечатывают.
В 1978 году пришла в нашу семью беда. Обнаружили у меня рак.
Операция. Прощалась с жизнью и никак не могла понять, почему так рано (всего
сорок лет!) должна уходить из жизни. Юра измучился. Каждый день приезжал в
больницу, сам протирал мне морковные и другие соки. А потом увез меня в Малеевку (был там знаменитый писательский дом творчества).
Там прожили мы с ним до лета 1979 года. Туда нагрянул к нам и поселился чуть ли
не на два месяца Элем Климов.
Дружили они с Юрой давно. Элем даже снял Карякина в эпизоде в
своем фильме «Агония». И вот теперь он приехал с предложением снимать «Бесов».
Работали как сумасшедшие. Ночами читали, перечитывали Достоевского. Каждый мог
ворваться к другому в любое время суток, если в голову
приходило что-то стоящее. Жалеючи меня, переселили в
изолятор, чтобы могла выспаться. Сами они, по-моему, вообще не спали.
Сделали они план сценария, написали заявку. Проект был
уникальным. Предполагался открытый финал: думали снимать
современных «бесов» («красные бригады» в Европе, «красные кхмеры Пол Пота», и,
конечно, реминисценции — русская «бесовщина»). Но разве могли в Госкино
запустить сценарий, финал которого заранее неизвестен? Да и вообще, как только
они с Элемом заговорили о киноинтерпретации
«Бесов», услыхали (буквально!): «И заикаться — не смейте! Чтобы эту дрянь (так, так было сказано) — в кино?!» До сих пор
хранится у нас в доме резолюция из 12 пунктов бывшего большого идеологического
начальника Демичева, согласно которой «советский зритель никогда не увидит
“Бесов” ни на сцене, ни в кино».
Запомнился трагикомический эпизод проталкивания идеи
экранизации «Бесов». Пошли Юра с Элемом к
ответственному работнику Международного отдела ЦК КПСС Вадиму Загладину. Карякин работал с ним еще в Праге и сохранил
приятельские отношения. Принял он их у себя дома очень гостеприимно. «Да» и
«нет» — не говорил, но сомнения большие высказывал. Карякин ему об угрозе
левого терроризма во всем мире, о бесчинствах «красных бригад»… Соглашается. Но… И тут напоследок Юра и выпалил: «Ну, вам в вашем ЦК не
хватает только, чтобы террористы захватили какого-нибудь президента». С тем и
ушли.
Приходит домой злой, и тут в новостной программе: «Террористы
в Италии захватили лидера Христианско-демократической партии, бывшего
премьер-министра Альдо Моро». Тут же звонит Вадиму:
«Поздравляю. Будете ждать еще?.. Финал остается открытым!»
Наши утраты
А потом случились две очень тяжелые, личностные трагедии для
нас. Летом 1979 года погибла в автокатастрофе жена Элема
Климова, выдающийся режиссер кино Лариса Шепитько. В июле 1980 года ушел из
жизни (так рано, так надрывно) Володя Высоцкий.
Был он для Юры «младшим учителем». Он открыл для него новую
формулу жизни — сделать невозможное, одолеть себя: «Я из повиновенья
вышел — за флажки: жажда жизни сильней… И остались ни с чем егеря».
По-моему, они очень любили друг друга и, встречаясь, всегда
таинственно и лукаво кто-то из них спрашивал: «Еще не в гробу?». Я как-то
пристала к Юре — что за дурацкое приветствие?
Рассказал. Вернее, пересказал мне Володин рассказ: «Сплю. Просыпаюсь. Хочу
подняться. Крышка, вроде деревянная, я — в боковину. Дерево, не пробивается.
Что за чертовщина? Гроб!» Ну а поскольку оба любили выпить, сразу поняли друг
друга.
Помню, как появился в нашем черемушкинском дворе Володя на
серебряном ландо (подарок Марины Влади). Вся дворовая ребятня так и обомлела:
Высоцкий приехал! Его ведь все знали. Потом очень нас дворовая шпана зауважала и друг другу передавали: «Жигуленка этих, к которым Высоцкий приезжает, — не
трогать!».
Приехал Володя к нам неспроста. На Таганке уже несколько
месяцев репетировали «Преступление и наказание». Но не было Свидригайлова. Его
должен был играть Володя Высоцкий, а он, пренебрегая театральной дисциплиной,
что ему порой было свойственно, задержался где-то в загранке
с Мариной Влади, то ли во Франции, то ли в Америке. В театре ходили слухи, что
из театра он уходит.
Но вот он появился в нашем доме и сказал, что действительно
собирается уходить из театра. Карякин перед ним на колени: «Останься…
сделай Свидригайлова». Остался, не ушел, сыграл Свидригайлова. Было у него одно
замечательное качество — соревнование с самим собой, азарт. Понять,
раскусить еще и этот орешек.
Помнится, Юра и Володя в театре, на репетициях, если Володя
не был занят, много говорили. Вообще-то больше говорил Карякин, а Володя
задавал очень сильные вопросы. Спецификой его восприятия являлась невероятная впитываемость. Он был,
если позволено так сказать, выпытчик.
Внутри него как бы помещался постоянно работающий духовный магнитофон, который
все записывал. Володю отличала поразительная интеллигентность. Он как бы
поднимал собеседника, провоцировал на монолог, а сам все это время что-то
внутренне записывал, записывал, записывал.
Свою ставшую знаменитой статью «…остались ни с чем егеря» Карякин
написал в августе 1980 года, к сороковинам Володи, по просьбе Марины Влади, и
отослал ей в Париж. Опубликовать ее в Москве надежды было
мало.
Но оказалось, что ребята из Клуба самодеятельной песни
опубликовали ее в фотографическом сборнике «Менестрель» сразу, в том же 1980
году, и она разошлась в самиздате по всей стране.
А потом в Малеевке Юра показал
статью своему приятелю Л. Лавлинскому, главному
редактору журнала «Литературное обозрение».
Его первая реакция была почти предсказуема:
— Не люблю я Высоцкого, много приблатненных
песен, да и не наша это тема.
— Да слушал ли ты его настоящие песни, читал стихи?
В общем, заразил он Лавлинского
песнями Высоцкого, которых он, как оказалось, просто не знал (а многие ли
чиновники, даже литературные, знали?)
Слушали с ним вместе «Баньку», «Коней», «Охоту на волков»,
«Гамаюн»…
К годовщине смерти Володи поставил Лавлинский
статью в номер на июль 1981 года. Конечно, не обошлось без сопротивления
цензуры. Ведь тогда о Высоцком еще ничего не было опубликовано. Только Роберту
Рождественскому удалось одолеть начальство и подготовить сборник стихов поэта —
«Нерв».
Цензор был взят Карякиным в осаду тем же способом: поехал к
нему, припас на всякий случай бутылочку и, главное, магнитофон и записи самых
любимых песен. «Я ничего у вас не прошу, только — послушать». Сопротивлялся.
Юра наступал, не сдавался. Начал слушать. Конечно, выпили, не без этого. И
сдался. Разрешил статью с небольшими купюрами и с более
нейтральным названием «О песнях Владимира Высоцкого». Так она и была
опубликована в июльском номере «Литературного обозрения» за 1981 год.
В конце 70-х годов ворвался в жизнь Карякина — стремительно и
напористо — белорусский писатель Алесь Адамович. Познакомил их Элем Климов, с
которым они работали над фильмом «Убейте Гитлера». На экраны он вышел только в
годы перестройки под названием «Иди и смотри».
В то время Карякин все больше погружался в проблемы ядерной и
экологической угрозы человечеству и проблемы «нового мышления». В Адамовиче он
нашел самого заинтересованного собеседника и соратника. Оба страшно увлеклись
книгой американского журналиста-философа Донатана
Шелла «Судьба Земли». В годы перестройки они познакомились с ним, когда тот
приехал в Москву, и стали друзьями.
Все было им созвучно в его книге: осознание того, что
технологически стала реальной опасность уничтожения Земли и самого
человечества, очень четко прописанная ядерная угроза, в том числе новая,
смертельно опасная возможность ядерного терроризма и, конечно, глобальные
экологические проблемы. Сами они, Карякин и Адамович, насколько удавалось, писали
об этом главным образом в журнале «ХХ век и мир», который возглавлял Анатолий
Беляев. Этот маленький, весьма неброский журнальчик, орган Советского фонда
мира, стал тогда прибежищем сторонников «нового мышления». За Карякиным и
Адамовичем прочно закрепилось — «пацифисты», «абстрактные гуманисты». Но они
продолжали упорно долбить свое: ядерная угроза и нарастающие проблемы
экологические требуют от всех понять: мир уже нельзя делить на два лагеря.
Человечество находится в одной лодке. Судьба его и Земли зависит от всех нас.
Итогом всех этих новых размышлений стала статья Карякина «Не
опоздать! О времени живом и мертвом», напечатанная в
третьем номере журнала «ХХ век и мир» за 1983 год. Как вспоминал недавно Юлик Ким, Карякин так увлекся в те годы борьбой за мир, что
даже сподвиг его на написание пьесы в стихах «Ной и
его сыновья», которая несколько лет с успехом шла в театре им. Пушкина.
Перестройка. Вхождение в политику
Наступившая после смерти Брежнева череда смен генсеков и их
пышных похорон — одного за другим — свидетельствовала о том, что неладно что-то
в советском королевстве. Булат Окуджава выразил это как поэт, тонко чувствующий
новые веяния в жизни, удивительно прозорливо и с юмором в своей знаменитой
песенке «Римская империя времени упадка…».
Чуть-чуть приоткрыл Горбачев цензурные шлюзы, и в газеты, в
толстые журналы хлынул поток уже совсем новой литературы. И загнать джинна,
выпущенного из бутылки, назад стало уже невозможно.
И Карякин все больше уходил от своих кабинетных исследований
Достоевского в публицистику. Пожалуй, самыми знаменитыми из перестроечных
статей оказались две — «Стоит ли наступать на грабли?» («Знамя», 1987, № 9) и «Ждановская жидкость» («Огонек», № 19, 1988).
Обе статьи получили удивительно широкий резонанс. В редакции
журнала «Знамя» собрался целый мешок писем Карякину, который потом стоял в
коридоре нашей маленькой квартирки. Юру много приглашали. Выступал всегда
охотно. Мне вообще кажется, что говорить, мыслить вместе с аудиторией ему
нравится больше, чем писать. Было в нем что-то от Аввакума-проповедника, да
простит он меня за это сравнение.
В 1988 году кончилась его кабинетная жизнь.
Карякин — совершенно неожиданно для него — был избран на
Первый съезд народных депутатов от Академии наук по «Сахаровскому списку».
Конечно, ему очень помогла поддержка Андрея Дмитриевича Сахарова, который
согласился быть его «доверенным лицом».
То, что происходило на Первом съезде народных депутатов в
1989 году, вынашивалось, копилось, может быть, все семьдесят лет… и прорвалось!
Вся страна прильнула к телевизору — заседания съезда целиком транслировались.
Карякин добился от Горбачева права выступить. И произошло это
как раз в один из таких моментов организованной ненависти —
спланированной, подготовленной серии ударов по Сахарову.
Случилось это 3 июня 1989 года. В Москве жара. Утром вдруг
примчался со съезда домой: на вечернем заседании выступаю первым. Закрылся в
своей клетушке писать выступление, а мне наказал: «Внимательно смотри все, что там на съезде происходит, и все записывай на видео».
Смотрю. Заканчивает свое выступление депутат от ВЛКСМ Червонопиский, член Комитета по делам
воинов-интернационалистов, и бросает в адрес Сахарова убийственные слова:
предатель родины, нет ему места среди нас. Да здравствует наша держава!
Кричу: «Юра, Сахарова убивают». Примчался к телевизору, понял
мои слова буквально. Его трясет. Заготовленное выступление летело к черту. Надо
было отвечать и защищать Сахарова.
Шел через зал к трибуне, как сквозь стену вражды и ненависти.
Я, конечно, смотрела все по телевизору, но ощущение у меня тогда было — полного
присутствия.
На трибуне собрался и, отложив бумажки, начал «водить»
депутатскую рыбу. При этом успел сказать главное. Обратился к Горбачеву:
«Михаил Сергеевич! У меня к вам просьба как к президенту: вернуть российское
гражданство великому писателю земли Русской, великому гуманисту Солженицыну».
Предложил перезахоронить Ленина из Мавзолея по-христиански, в землю, на Волковом кладбище в Ленинграде,
рядом с матерью, по его, ленинской воле. И в уже очумевшем и окаменевшем зале
сказал: «Если мы не потеряли память, если не убили совесть, мы должны на
Лубянке, на здании том, выписать имена сорока (точной цифры мы не знаем)
миллионов погибших по приказу Лубянки. Если бы кровь та потекла, снесло бы ее,
Лубянку».
А закончил о Сахарове: «Ежедневно афганская война убивала и
калечила десятки наших и сотни афганских людей. От имени всех оставшихся в
живых людей, их матерей, жен, невест, от имени их будущих детей — русских
и афганских — великое Вам спасибо, Михаил Сергеевич, и Вам, Андрей
Дмитриевич! Брежневская клика начала войну в Афганистане, теперь, чтобы скрыть
свою преступную роль, она переключает внимание народа от себя».
Пошел с трибуны. Шел как сквозь вязкую отталкивающую стену.
Ноги подкашивались. Еще во время выступления — признался мне потом —
почувствовал, что от напряжения внутри что-то оборвалось и будто прилипло к
спине. Потом врачи сказали, что тогда на ногах перенес первый инфаркт.
Жизнь после смерти
7 августа 1989 года случился у Юры уже обширный инфаркт.
Произошло это на заседании Координационного совета Межрегиональной группы в
кабинете ректора РГГУ Юрия Афанасьева в старом здании университета на
Никольской.
Накануне он чувствовал непривычное жжение в груди и отчаянную
слабость. Я вызвала «скорую». Приехали два молодца. И тут Карякин решил их
угостить чаем. Ведь к тому времени он уже лет пять как не пил, ну и потому
позволял себе крепчайший чай. Ребята-медики оценили, но предложили все-таки
сделать электрокардиограмму.
А он в ответ: «Какая кардиограмма! Да я сейчас покажу вам,
как здоровые мужики отжимаются». И отжался, дурак, 20
раз. Ребята посмеялись. Уехали.
А утром вижу, не может встать. Но встал, вызвал машину и
поехал. А уже на самом заседании Межрегионалки в
кабинете у Афанасьева понял — как потом мне признался: «Все — каюк…».
Под предлогом покурить вышел в предбанник афанасьевского
кабинета и рухнул. Секретарь Марина подняла шум. Юра Афанасьев вызвал реанимационную. Отвезли в Склифосовского. Там врачи всадили
ему какое-то новое лекарство, купирующее разрыв сердечных сосудов. Спасли.
А Юра Афанасьев дозвонился мне на работу в ИМЭМО и жестко так
сказал: «У Юры — инфаркт. Спокойно. Бери такси и в Склиф.
Может, еще успеешь».
Потом провалялся еще месяца полтора в ЦКБ и реабилитационном
центре санатория им. Герцена. Вроде оклемался, но чувствовал, что стал каким-то
инвалидом. Все было непривычно. Задыхался. И тут его врач Полина Андреевна
Щукина серьезно как-то сказала: «Хотите вернуться к нормальной жизни —
решайтесь на операцию на сердце». Мысль запала, а как ее реализовать — не
знали. Операции на сердце у нас еще делали мало. Денег на то, чтобы сделать за
границей, естественно, не было.
Вернулся Юра из загородной больницы в Москву. И чуть ли не в
первый день по прибытии вызывает его Андрей Дмитриевич Сахаров.
Оказалось, Сахаров собирает депутатов для вынесения решения о
всеобщей забастовке. Тут они впервые, пожалуй, с ним разошлись. А через
несколько дней — ужасная весть: умер Андрей Дмитриевич, внезапно, от сердечного
приступа.
На его похоронах долго, всю церемонию, Юра стоял у гроба… и
вновь схлопотал инфаркт. «Скорая», больница, опять два
месяца на койке. Стало ясно: без операции на сердце жить не сможет.
И случилось везение. Звезды сошлись.
В марте 1990 года поехал он в ФРГ по приглашению депутата
бундестага Герда Вайскирхена для участия в симпозиуме
«Мир без врагов». Немецкие коллеги знали, что Карякин перенес тяжелый инфаркт,
организовали ему обследование в университетской клинике. А дело было непростое:
ведь у Карякина не было ни страховки, ни валюты, чтобы оплатить исследование и
операцию. Врачи установили, что пациент за полгода перенес три инфаркта, причем
два скрытых — на ногах.
Очень помог Лев Копелев, самоотверженно выполнявший роль
«скорой помощи» для многих наших людей в Германии. А еще помог Е.М. Примаков, у
которого среди многих хороших человеческих качеств есть два первостепенных:
чувство дружбы и помощь тем, кто серьезно заболел.
В общем, стал Карякин готовиться к операции, а жил он у Левы
Копелева. Меня разыскал в Валенсии. Я тоже была на каком-то перестроечном
семинаре. Огорошил звонком. Без операции нельзя. Срочно вылетай в Кельн.
Вылетела на следующий день после звонка. Испанцы попросили немецкое
консульство, за два часа дали визу, а мои испанские коллеги помогли мне
оплатить билет. Ведь были мы, в сущности, нищие.
Но удивительное было время. Нас, русских, тогда любили,
хотели нам во всем помочь. Я это хорошо знаю, потому что в перестроечные годы и
в начале 90-х много работала сама в Испании,
Швейцарии, США.
Прилетаю в Кельн накануне Юриной операции. Еду с Карякиным в
Университетскую больницу заполнять бумаги. Снова убеждаюсь, что без хохм даже в
очень серьезных обстоятельствах этот человек жить не умеет. На вопрос длинной
формальной анкеты для пациента — «Кто ваш работодатель», отвечает — «Ленин». Так
и пошли эти бумаги, немцы как-то внимания не обратили.
В общем, в университетской больнице Кельна один из крупнейших
немецких хирургов, доктор Вивье, сделал Карякину
четырехчасовую операцию (поставил три шунта), сделал бесплатно. Кажется, был
звонок от М.С. Горбачева с просьбой помочь народному депутату. Все закончилось
успешно. А потом друзья Вайскирхена отправили Юру на
реабилитацию в курортное местечко Бадберлибург. Я
тоже приехала туда, поселилась у местного фермера и, насколько могла, старалась
помочь ему выйти из довольно трудного психологического состояния. Он очень
много тогда слушал музыку, Бетховена особенно, и как-то сказал мне очень
серьезно: «Хоронить меня будешь под этот марш из четвертой симфонии». Марш,
между прочим, — жизнеутверждающий.
В общем, там, в Бедберлибурге,
окреп. А мне надо было ехать в Москву, возвращаться на работу. Все свои отпуска
я использовала. Юра еще остался в Германии, жил по-прежнему у Копелева, вместе
с ним ездил по разным семинарам и встречам. Летом 1990 года и он вернулся в
Москву. Снова окунулся в общественно-политиче-скую борьбу.
Все более дерзкие нападки на президента слева («Горбачева в
отставку!» — помню, как мы в своей компании спорили об этом с Юрой Афанасьевым,
занимавшим крайне радикальные позиции), хотели того демократы или нет, делали
президента заложником правых.
Карякин был в ужасе. Поехал в больницу (ЦКБ) к Александру
Николаевичу Яковлеву: «Умоляю, свяжите меня с Михал
Сергеичем. Пусть я мало что могу, но я ему скажу — он роет под собой могилу.
Надо его остановить». Мудрый Яковлев горько усмехался: «Милый вы мой идеалист!
Ему ли не говорили, да все бесполезно!».
Идеалистом Карякин оставался все те годы, что «входил в
политику». Об этом он сам и я рассказали в книге «Перемена убеждений». Мне же
хочется вспомнить о некоторых его авантюрных планах, которые — увы! — не реализовались, да и не могли реализоваться. И в
частности о том, как он не стал послом в Ватикане.
Где-то в середине 90-х появилась у него новая идея. Целиком
его поглотившая: сделать книгу-альбом «Лучшие соборы
мира». Конечно, на первом месте для него был самый любимый им собор Святого
Петра в Риме. Побывал он там к этому времени уже не раз, и всякий раз
рассказывал о нем с упоением и страстью. И пришла ему в
голову шальная мысль поехать в Ватикан и поработать там.
В 1996 году наш посол в Ватикане Костиков был отозван. И
место это оставалось на какое-то время вакантным.
— А почему бы мне — решил он — не поехать послом в Ватикан?
Чем я в конце концов хуже Костикова? Тот тоже не был
профессиональным дипломатом. Найдутся дипломатические работники, которые
возьмут на себя всю текучку, а мое дело — думать и постигать тайны вечные.
И вот в один прекрасный день приходит он в кабинет своего
друга Сергея Николаевича Красавченко, который работал тогда в администрации
президента Ельцина, и прямо с порога: «Сережа, ты понимаешь, какое значение для
России имеют по-настоящему хорошие отношения с Ватиканом? Ведь речь идет об
огромном католическом мире — это и Европа, и Латинская Америка… Я уж не говорю
о многовековой культуре, а ведь еще неизвестно, что первично — культура или
религия. Нет культуры без религии, она вся выросла из религии, но и сама
религия не существует вне культурного пространства».
— Я все это понимаю, но не понимаю, к чему ты клонишь.
— К тому, что ты должен помочь мне поехать послом в Ватикан.
Ошарашенный такой сумасшедшей просьбой, Сергей не нашелся
сначала, что и сказать. Потом стал выдвигать аргументы — против:
— Ну, во-первых, ты — не дипломат.
— Ничего, подучусь. Есть ведь дипломатические курсы при
Министерстве иностранных дел. А как пользовать ножом и вилкой, знаю и не
спутаю, из какого стакана что пить.
— Да тебя Ельцин не пустит и МИД никогда не утвердит.
— Ну, ладно, с Ельциным я сам поговорю, а насчет
министерства… соедини, пожалуйста, меня с Примаковым. У тебя же есть вертушка.
Евгений Максимович Примаков недавно был
как раз назначен министром ино-странных дел. Юра был с ним знаком, не близко,
но очень по-хорошему. И вот Юра позвонил Евгению Максимовичу по вертушке из
президентской администрации.
— Женя, здравствуй! Это Юра Карякин — начал он так, как будто
они вчера расстались. — Красавченко обомлел от такого демократизма. — Мне очень
нужно тебя увидеть. Вопрос крайне важный.
Договорились о встрече на следующий день. И Карякин с тем же
напором стал убеждать министра иностранных дел в том, что его надо было послать
послом в Ватикан. Евгений Максимович, который, кажется мне, любил Юру, не
возражал, улыбался, выдвигал те же контраргументы и обещал поговорить с
президентом.
Конечно, из этой затеи ничего не вышло, но дало повод для
замечательной шутки нашего с Юрой остроумного друга Володи Лукина: «Юра,
президент и министр обсудили предложение и решили его отклонить по очень веской
причине: все знают, пусти тебя в Ватикан, ты ведь и папу римского споишь. И что
будет делать весь католический мир, о котором ты так печешься?».
Наша переделкинская жизнь
В 1993 году переехали мы с Юрой в Переделкино, в писательскую
дачу по улице Тренева, 6. Нам дали три комнаты
наверху, а внизу жил фронтовик поэт Виктор Федотов, и на другой стороне попозже
поселился Михаил Рощин.
Впервые в жизни появилось ощущение своего дома. Впервые
выбрались из московской клетушки на сосновый простор. Стали размещать книги в
Юрином кабинете, по размерам превышавшем всю нашу прежнюю черемушкинскую
29-метровую квартиру. Установили стеллаж и для его дневников — небольших книжиц карманного формата, которые он обычно носил с собой и
куда записывал всякие мысли, приходившие в голову.
Карякин был счастлив и все еще не мог поверить, что есть
теперь свой дом. Позже он шутил:
Живу клево
Улица Тренева.
Дом шесть. Все есть.
Не хватает одного:
Жить осталось недолго.
Спокойное переделкинское житье
располагало опять к запойному чтению, учебе, к полному освобождению,
высвобождению от всех и всяческих прежних идеологических иллюзий.
Уйти-то из политики он ушел, а вот поплыть снова, как раньше,
в привычной реке литературы оказалось непросто. В
общем, был какой-то кризис. И тут наш переделкинский
сосед и старый товарищ Юра Давыдов посоветовал: «А ты вместе с Ирой начни
расшифровывать свои дневники. Наверное, всплывет много интересного».
Начали мы с ним расшифровку старых дневников. Начали
вразбивку, что попадалось под руку. Сразу после расшифровки двух-трех строк ему
хотелось уже прокомментировать, писать новое. Выходило путано и сбивчиво. И
тогда, отставив в сторону старые дневники, стали записывать почти каждый день
все, что надумывал за день: он диктовал, а я писала за ним на компьютере.
Конечно, диктовалось многое и вразброд, но большое место занимали наброски к
новой книге о Достоевском.
Тут, может быть, стоит вспомнить его главную книгу в жизни —
«Достоевский и канун XXI века». Вышла она в разгар перестройки, в 1989 году.
Много тогда было отзывов, рецензий. Особенно запомнилась горячая эмоционально-насыщенная
и одновременно глубокая — нашего выдающегося культуролога Вячеслава
Всеволодовича Иванова: «Жизнь начиталась Достоевского».
«Это — такая книга, что о ней нельзя просто и спокойно
писать. Хочется крикнуть: Как, вы еще не прочли! Спешите! Таких книг я видел
мало на своем веку. В ней — все вместе: “высокая философия”, и репортаж о
разгулявшейся бесовщине в Кампучии, и предсказания наших будущих экологических
бед, и размышления, вызванные нашим недавним прошлым. Как Достоевский, мысль
которого продолжается в авторе и, по сути, и по духу, и по форме, Карякин сумел
соединить газетные и библейские темы».
А сам Карякин этой книгой был недоволен. Хотел сделать более
строгий отбор своих работ, и не отказываясь — потому
что это было бы против его натуры — от соединения газетных и библейских тем,
мечтал о новой книге — она ему мерещилась — «Достоевский и Апокалипсис».
Была у Карякина ужасная черта характера — не выпускать текста
своего из рук, без конца править, улучшать (как ему кажется!). Редакторы, работавшие
с ним, воем выли, руки опускали в бесконечных попытках получить текст. Карякину
все казалось, что текст не доведен до конца, что надо еще работать и работать.
И еще казалось ему всегда, что впереди у него вечность.
Не удержусь, расскажу одну историю. Летом 1989 года поехали
мы с ним в Испанию с какой-то делегацией, а уже шли чистые листы книги
«Достоевский и канун ХXI века». Не знаю уж каким образом, выкрал он из типографии наборный экземпляр
и взял его с собой, чтобы еще что-то поправить. Днем работал на конференции
(проходила она в городе Виториа, в столице Страны
басков, недалеко от Герники), а по ночам
читал-перечитывал свою книгу. Утром в день отъезда оставил рукопись на столе, а
уборщица, зная, что русские уезжают, все и прибрала и выбросила. А поскольку
службы муниципальные в Испании работают хорошо, уже через два часа все
оказалось в огромных мешках, приготовленных на вывоз. Уж не знаю, каким чудом
умолила я муниципальных рабочих пустить меня на пункт сбора мусора, показать
мне, какие мешки — из нашей гостиницы, и нашла рукопись. Карякин был бледен как
мел и долго не мог отойти от шока. Случилось это за месяц до инфаркта. А когда
книга вышла, он лежал уже в Склифе. Когда привезли
его из реанимации в палату — первое, что спросил, увидев меня: «Что с книгой?».
Это была его жизнь.
И вот теперь в Переделкине Юра много думал над структурой
новой книги о Достоевском, отбирал напечатанное ранее,
редактировал. Появились две новые сквозные темы: «Достоевский и Апокалипсис» и
«Гойя и Достоевский». В 2002 году почти полгода работали мы с ним в Испании.
А в январе 2007 года случилась беда. Юра тяжело заболел.
Инсульт. Потерял речь. Книгу пришлось доводить уже без его участия. Я собрала и
как-то систематизировала все, записанное мною. Большую помощь оказали друзья —
и прежде всего, конечно, научный редактор книги Карен Степанян, проделавший
огромную работу по подготовке рукописи к печати и составлению подробных и очень
важных для понимания авторской мысли примечаний и комментариев. И добрым словом
упомяну Сергея Александровича Филатова, благодаря усилиям которого сделалось
возможным издание этой книги. Книга «Достоевский и Апокалипсис» вышла в 2009
году в издательстве АСТ.
В 2008 году я издала как составитель небольшую и очень
дорогую мне книжечку Карякина о Пушкине «От Лицея до… Второй речки».
В самом названии есть загадка. Почему речь идет о Второй
речке? Пушкин погиб — все знают — на Черной речке.
В 1999 году, когда у нас отмечали двухсотлетие поэта и всю
печать, а особенно телевидение, заполонили елей и тупость, Карякин,
возмутившись, вдруг представил: а что бы сделали с поэтом в недавние страшные
годы? Он написал в своей неюбилейной статье: «Простая и все просветляющая
мысль — чувство: а что было бы, если б Пушкин, Достоевский, Гоголь,
Толстой, Чехов дожили до 1917 года? Как бы они ко всему этому отнеслись? И
второй вопрос: а как бы Великий Октябрь отнесся к ним?.. Не могу никак
избавиться и, наверное, до смерти не избавлюсь от самой страшной мысли: и
Пушкин мог оказаться на Второй речке, на месте Мандельштама. И он мог сойти с
ума и — погибнуть». Когда Юра держал в руках свою маленькую книжечку о
Пушкине, был счастлив.
Вспоминать можно, конечно, много. Прожили большую жизнь. А
теперь, что называется, ехали с ярмарки.