Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2014
Об авторе | Алла Максимовна Марченко (в замужестве Муравьева). Родилась в Ленин-граде. Образование: русское отделение филфака МГУ (1951—1956). Печатается с 1958 г. Специализация: современная литература. В том числе словесность ближнего зарубежья. Время от времени «эмигрировала» из текущей критики то в переводы, то в классику. Главные книги: «Поэтический мир Есенина» (1972, 1989), «С подорожной по казенной надобности» (1984), трилогия под девизом: так жили поэты — «Ахматова: жизнь», «Лермонтов» (переиздана в 2014 г.), «Есенин: путь и беспутье» (2009—2012). Живет в Москве.
«…Мыслям взаимное сообщение так же необходимо, как движение воде, без которого она зацветает и глохнет».
Николай Алексеевич Столыпин. «Отрывки
из записок военного человека»
Появление книги Натальи Ивановны Михайловой о Василии Львовиче Пушкине (М.: «Молодая гвардия», серия ЖЗЛ, 2012) счастливо совпало с верным известием о скором открытии его мемориального дома-музея. Что до вестей непроверенных, то слухи о том, что строение № 36 по Старой Басманной (в советском прошлом — Карла Маркса) Лужков передал Госмузею А.С. Пушкина (в амплуа филиала), бродили по литературной Москве с конца юбилейно-дефолтных 90-х. Но так как дар был безденежным, то даже музейщики не слишком, похоже, надеялись, что типовая скоро-стройка в стиле послепожарного жилищного кризиса доживет до воскресения. Нынешние СМИ именуют здание новооткрывшегося музея особняком, но я-то помню его таким, каким увидела в начале 1960-х, когда «Вопросы литературы» переместились из худлитовской коммуналки на Спартаковскую, 2, — замурзанным. Обеденный перерыв рядовым сотрудникам не полагался, но, оголодав, мы все-таки забегали в стекляшку на Разгуляе. Сквозь немытые окна и разглядели: к стене дома напротив (неказистой, но крепенькой одноэтажки с мансардой) присобачена какая-то мемориальная доска. То ли только что появившаяся, то ли раньше почему-то не замеченная. Напельменившись, подошли поближе. Так, значит, именно сюда, на Разгуляй, и примчался возвращенный из ссылки племянник квартиросъемщика? После рокового собеседования с новым «бодрым» царем? Значит, здесь же, на Басманной, Василий Львович и умер, практически «на руках» у Александра Сергеевича, запомнившего сказанное дядюшкой «перед кончиной»? Как скучны статьи Катенина… Это надо же! Окраина-то, оказывается, пушкинская! Пусть место, где родился, обозначено на глазок, зато храм, где крестили, стоит как стоял, нерушимо! Да и бывший дворец Мусина-Пушкина, в котором «в грозу двенадцатого года» сгорела-сгинула верная копия «Слова о полку Игореве», очень А.С. интересовавшая, тут же, рядышком. В шаговой доступности. Правда, это выяснилось позднее, в разгар дискуссии о времени создания памятника. Кто-то из авторов журнала упомянул между прочим, что мрачно-увесистая многоэтажка, в которой обретаются «Вопли», возведена на месте мусино-пушкинских садов, прудов и огородов… А еще некоторое время спустя, листая в Ленинке то ли бартеневский «Архив», то ли «Русскую старину», набрела на коротенький мемуар, сообщавший: поблизости от дворцов «басманных вельмож», и тоже на Старой Басманной, располагался и особнячок старшей тетушки Александра Сергеевича. (Это сейчас, чтобы узнать, как прозывалась затаившаяся под псевдонимом та или иная улица, тот или иной бывший дворец, достаточно нажать кнопочку. А тогда…) Мне и в дальнейшем, когда «Вопли» перебрались на Пушечную, приходилось сюда заглядывать: в одном из прилегающих к Разгуляю переулков располагалась редакция журнала «Детская литература». И каждый раз, сделав крюк, подходила к чудом уцелевшей реликвии. Да о чем они там, в Министерстве культуры, думают? А время шло… А старичок старел, покрывался морщинами, превращаясь из крепкого боровичка в серо-буро-коричневый трухляк… И все-таки, наперекор стихиям, и устоял, и дождался. И даже открылся в объявленный срок: 6 июня 2013 года. И деньги почему-то нашлись. Что повлияло на внезапную щедрость московских властей? Не знаю и вряд ли смогла бы узнать. Посему остаюсь при подозрении, что мэрию принудили раскошелиться упорные Муравьевы-Апостолы. Не впрямую, конечно, а тем, что реанимировали на свои отнюдь не миллиардерские еврики безнадежные, казалось бы, руины московского «муравейника», семейного гнезда Сергея Муравьева-Апостола и его братьев, ближайших соседей В.Л. Пушкина. Какие-то капиталисты осилили, не отступились? (Реанимация по-апостольски длилась в течение пятнадцати лет.) А мы что — рыжие?
Словом, ежели на воображаемой топографической карте неслужилого, слегка фрондирующего «захолустья» обозначить и еще несколько культурно-исторических объектов: а) особняк адмирала Н.С. Мордвинова, того самого (единственного из членов судной Комиссии), кто в 1826-м не подписал смертный приговор пяти декабристам; б) домок тетушек Татьяны Лариной («у Харитонья в переулке»), куда героиню «Евгения Онегина» якобы привозили ребенком; а также (там же, в Огородниках) «Юсупов сад», где четырехлетний «Сашка Пушкин» «гулял с няней»; в) и еще один исторический сад, попроще, в советские времена им. Баумана, на его территории стоял некогда флигель, где, переселившись в Москву, проживал Чаадаев, а заодно-кстати и владение генерала Толя; на старинных открытках, запечатлевших Красные ворота и церковь Трех Святителей Великих, четко виден и угол пощаженного Пожаром трехэтажного, видимо, каменного дома, где родился Михаил Лермонтов. Что же получится? А получится, что тень Пушкина, прогуливаясь по местам своего детства, вполне могла бы пересечься с тенью Лермонтова: с 1802-го по 1804-й родители Пушкина снимали апартамент у Н.Б. Юсупова «в приходе Церкви Трех Святителей, что близ Красных ворот»! Во всяком случае, виртуальная встреча двух великих поэтов под аркой легендарных Царских Красных ворот вероятнее, нежели на Арбате или Пречистенке. Да, Лермонтова увезли в Тарханы семимесячным. Однако летом 1819-го Арсеньева приехала в Москву вместе с четырехлетним внуком. И вряд ли театр, где давали волшебную оперу «Невидимка», был единственной достопримечательностью, которую она ему показала. Наверняка прежде всего привела к Церкви, где крестили, и к дому, где появился на свет, где все, кого он любил («всем напряжением душевных сил») — и матушка, и отец, и бабушка, склонившись над его колыбелью, чувствовали себя счастливыми…
Впрочем, Пушкин и Лермонтов и при жизни вполне могли бы пересечься, и не только в пространстве, но и во времени. Допустим, летом 1830-го, когда, подав документы в университет, М.Ю.Л. бродил по Москве, чтобы потом, в Середникове, «просиживать в мечтах о том, что было, мучительные ночи», а А.С.П. занеможил ностальгией по детству. «Вообрази, — писала дочери несентиментальная его маменька 22 июля 1830 года, — что он совершил этим летом сентиментальное путешествие в Захарово, совсем один, только для того, чтобы увидеть те места, где он провел несколько лет своего детства».
Той же осенью, кстати, Михаил Юрьевич сделает в «заветной тетради» и такую запись: «Москва моя родина и всегда ею останется. Там я родился, там много страдал и там же был слишком счастлив». Спустя много лет Аким Шан-Гирей, троюродный брат поэта, обнаружив в бумагах кузена эту замету, не поверит своим глазам.
Запамятовать дату рождения дорогого Мишеля — 3 октября 1814 года — Аким Павлович не мог. Она высечена на могильном памятнике в Тарханах, пензенском имении бабки поэта Елизаветы Алексеевны Арсеньевой, где, поженившись, проживали и его родители Мария Михайловна и Юрий Петрович Лермонтовы. Прекрасно знал Шан-Гирей и характер госпожи Арсеньевой. Кто-кто, а бабушка Лиза не повезла бы беременную дочь из обжитых, ухоженных Тархан в погорелую Москву, где ни у Столыпиных, ни у Арсеньевых, ни у Лермонтовых ни городского жилья, ни подмосковной деревеньки. За многие годы житья под одной крышей на правах младшего внука в здравомыслии Елизаветы Алексеевны Аким более чем убедился. Ну, выехали бы на роды в Пензу, битком набитую влиятельными родственниками — куда ни шло! Но в Москву? Осенью 1814-го? Коренные москвичи, даже те, чьи домы уцелели в Великом ПОЖАРЕ, восвояси не возвращаются. Да и война с Бонапартом не кончилась. Русские полки, в составе союзной армии, войдут в Париж лишь в марте года следующего! Словом, решив, что найденные им строки всего лишь начало какого-то романа, Аким Павлович и написал в мемуарах, что Михаил Юрьевич родился в Тарханах. Когда воспоминания были опубликованы, разнесся слух, будто кто-то из искателей «лермонтовского клада» обнаружил в архиве Московской духовной консистории копию свидетельства о рождении его и крещении, составленную на основании выписки из метрической книги церкви Трех Святителей, что у Красных ворот. Но Аким Павлович и при переиздании воспоминаний ничего не исправил. Все правильно, по уму, рассудил Шан-Гирей. Не учел одного: над обстоятельствами, в силу которых случилось то и так, как случилось, властвовали не ум и не здравый расчет: «Две жизни в нас до гроба есть. / Есть грозный дух: он чужд уму; / Любовь, надежда, скорбь и месть: / Все, все подвержено ему…». Впрочем, и Пушкин, кабы не вмешательство все того же «грозного духа», почти наверняка родился бы в другом месте. Либо на брегах Невы, а скорее всего, на мызе Суйда, в загородной усадебке арапа Петра Великого, где венчались его родители и куда, в годы жизни в Петербурге, выезжали на лето, либо в Михайловском, куда уже в августе 1799-го всем семейством сбежали от московского бездомья и безденежья… Правда, в 1799 году Елоховская церковка, в отличие от старобасманного (дворянского) Никиты Мученика, была заурядной, полусельской, и никто из тогдашних ее прихожан и представить не мог, что «простонародный» этот приход, даже в перестроенном с оглядкой на римского святого Петра, державном, внушительном обличье — в течение многих советских десятилетий (до 1992 года!) будет выполнять «функцию» главного Патриаршего храма столицы. Но когда вникаешь в подробности уникальной его судьбы, хочешь не хочешь, а соотносишь беспрецедентную эту историю с посмертной историей пушкинского Памятника, не бронзового — нерукотворного. И перестраивали ее, ничего не разрушая, если не считать деревянной церковки царевны Прасковьи Ивановны, которую разобрали, когда Петр выписал племяннице некоторое количество казенного кирпича (и не потому, что Русь деревянную не любил, а потому, что совсем скособочилась). И возвышалась Елоха не по царскому велению, а по хотению народному, и не кем-нибудь, а Евграфом Тюриным, тем самым Тюриным, кто забесплатно (по обету?) достроил и МГУ, и университетскую церковь св. Татьяны… А пожар двенадцатого года? Обе Басманные полыхали, а от нее и огонь отступился… Сам отступился или прихожане не подпустили? Как, впрочем, и в дальнейшем — и в 20-х, и в 30-х… Настоящее Чудо случилось лишь однажды — в 1941-м, когда от не подлежащего обжалованию Решения о сносе Богоявленский собор спасло 22 июня…
Столь длинное отступление от прямого разговора о литературном сочинении, даже в формате «книга как повод», выглядит, кажется, не совсем профессиональным. Но дело-то в том, что в случае с работой Н.И. Михайловой отступления (отклонения) от биографической прямой не мы автору навязываем, а автор — нам. Не специально, разумеется, а способом соображения, изображения и организацией текста.
Судя по не слишком удачному, на мой взгляд, Предисловию (то ли черновик аннотации, то ли расширенная Заявка), можно было бы подумать, что молодогвардейцам удалось втиснуть жизнеописание В.Л. Пушкина в привычный для серии хронологический стандарт, но это не так. Композиция книги Михайловой решительно не стандартна. Хронологический принцип не отменен, но сюжетообразующим не является, поскольку связь и между главами, и между входящими в них подглавками одновременно и последовательная, и параллельная. Александр Блок, имея в виду скудность фактографии, назвал биографию Лермонтова нищенской. В еще большей степени это относится к Василию Пушкину. Чтобы несимпатичный образ эфемера, впечатанный в нашу память Тыняновым*, удалить «хирургическим путем», достоверных свидетельств слишком мало. Михайловой это удалось. И, думается, прежде всего потому, что наиважнейшей из четырех опорных глав (заграничный вояж В.Л.П., активное его участие в литературной войне «карамзинистов» с «шишковистами», отношения с А.С. Пушкиным) оказывается шестая, та, где Василий Львович представлен как автор «Опасного соседа». Нарушая принятые в ЖЗЛ правила, Михайлова цитирует легендарный бурлеск полностью, справедливо полагая, что прежде, чем о нем говорить, надо его прочитать. И не вообще, а здесь и сейчас. Глагол говорить употребляю не всуе. Михайлова не поучает, а собеседует, приглашая собеседника к размену чувств и мыслей, в надежде, что он и сам сообразит, что Василий Пушкин тоньше, умнее, обаятельней, чем на тыняновском эффектном, но плоскостном портрете.
И все-таки повествование о его бедной и событиями, и страстями, и литературными удачами судьбе вряд ли получилось бы столь увлекательным, если бы не подробности окружающей героя общей всем жизни, в изобилии сосредоточенные в боковых ответвлениях от основной сюжетной линии. Скажем, такой момент. В подглавке к главе десятой («Первопрестольная в письмах В.Л. Пушкина») Михайлова приводит фрагмент из письма Василия Львовича, сообщающего Вяземскому (в Варшаву), что весной 1819 года Мусины-Пушкины праздновали новоселье в наконец-то отремонтированном дворце: «Соседки мои Пушкины дали прошедшего 1 мая прекраснейший вечер. У них были картины так называемые движущие, и всем управлял Тончи. Первая картина изображала Корнелию, матерь Гракхов, указывающая жене Кампанейской на детей своих. Кн. Волконская с детьми своими была Корнелия, а сестра двоюродная ее мужа кн. Волконская — Кампанейская жена».
Как бы поступили быстрорукие поставщики жизнеописаний, сляпанных по методу виртуальных «ножниц и клея», попадись им на глаза беглое описание столь заурядного события? Либо не удостоили вниманием, поскольку ничего нового об отправителе письма оно не сообщало, либо подклеили к информации о том, что к началу двадцатых Первопрестольная отстроилась, а дядюшка А.С.П., как встарь, до войны, ходячая светская хроника. Зато Н.И. Михайлова, умеющая как никто «выжимать» неожиданные смыслы из фактов, говорящих, казалось бы, о чем-то совершенно другом, извлекла из упомянутых живых картин не фенечку-фитюльку, а прелюбопытнейший сюжет для маленького исторического романа (из тех, где, по слову Вяземского, «жизнь играет роль писца»). Из сыновей старшей кн. Е.А. Волконской, дочери Алексея Мусина-Пушкина, представлявшей на празднике новоселья Корнелию, деятелей масштаба братьев Гракхов не вышло, а вот кузина ее мужа, М.Н. Волконская, назначенная на роль богатой и тщеславной матроны, выйдя замуж за Николая Толстого, лет через девять родит мальчика, «гений» которого «веки пролетит». Лев Толстой, продолжает Михайлова, матери не помнил, а по рассказам родных, «знал, что она была нехороша собой, отличалась тяжелой походкой… Письмо В.Л. Пушкина с упоминанием о том, что М.Н Волконская участвовала в живых картинах, очень важно… Ведь о матери Толстого известно мало… Вероятно, она была одета в римское платье с ниспадающими складками, украшена драгоценным убором, сверкала бриллиантами…».
Бриллианты наверняка были фамильные. М.Н., единственная дочь владельца Ясной Поляны, считалась богатой невестой, вот только не исключено, что до участия в Живых Картинах наследных украшений не надевала. Князь Волконский держал обожаемую дочь в строгости. Была ли она так уж нехороша собой, как считали родственники? Не уверена. У каждой эпохи свои понятия о женской красоте. Ф.Ф. Вигель, к примеру, утверждает, что Екатерина Федоровна Муравьева, урожденная баронесса Колокольцева, тетушка Батюшкова и мать декабристов Никиты и Александра Муравьевых, была до того безобразна, что святой человек Михаил Никитич Муравьев женился не на ней, а на ее «миллионе». Портреты же Е.Ф., даже в старости, в беде и болезни, говорят о другом. На современный вкус, разумеется. Это во-первых. Во-вторых. Женщины в ту пору быстро старели, даже такие «победительницы жизни», как принцесса ночи Авдотья Голицына, а М.Н. Волконской в год бракосочетания тридцать три. К тому же за восьмилетнее замужество графиня Толстая родила шестерых, а умерла, от родов, в возрасте, в каком сорокалетняя матушка Наташи Ростовой именуется «старой графиней». Тяжелая походка? А какая походка может быть у вечно брюхатой женщины?
Но была ли она такой в мае 1819-го? И принарядить, и эффектно причесать засидевшуюся в девицах родственницу Мусины-Пушкины могли и по доброте душевной, так ведь живая картина, в которой она выступила, не простая (статуарная), а «так называемая движущая»! К тому же постановщик пантомимы из римской жизни не доморощенный любитель, а сам Сальвадор Тончи. (Н.И. Михайлова дотошно перечисляет все его данные: философ, создатель архитектурной школы, поэт, музыкант, модный и плодовитый портретист.) Ему-то зачем назначать неловкую и немолодую дурнушку на роль «Кампанейской жены», которая, по сценарию, зрителям известному, бахвалясь перед добродетельной матерью героев, должна красиво и эффектно двигаться, выразительно жестикулировать, изображая богатую римлянку во всеоружии науки побеждать и искусства нравиться?
Приведу для убедительности как пример умения Н.М. извлекать крупные смыслы из того, что князь Вяземский называл «дробями жизни», и еще один эпизод. С тяжелой руки Вяч. Кошелева за Василием Львовичем тянется малоприятная люд-ская молвь. Цитирую: «Василий Львович Пушкин, оставивший в Москве знаменитую библиотеку и малолетнего сына (библиотека сгорела, а сына вынес на руках и выходил крепостной слуга), плачет, но пишет очередную басню о соловьях…»*. В лоб, адресно, Михайлова Кошелеву не возражает, за доброе имя своего героя как бы и не вступается, даже тогда, когда, не входя в детали, сообщает, что в эвакуацию В.Л. выехал с семьей. Однако, проследив выстроенную в книге последовательность «дробей» его жизни, внимательный читатель и сам сообразит, почему В.Л., забрав и гражданскую жену Анну Николаевну Ворожейкину, и двухлетнюю дочь Маргариточку и, видимо, тем или иным способом переправив их в нижегородское поместье, сына все-таки оставил в Москве. Пускаться на осень глядя в неизвестность, не имея ни наличных денег, ни собственных средств передвижения, с грудным младенцем было бы непростительным легкомыслием. Надежнее оставить грудничка при няньке, кормилице, в обжитом доме. (Сын В.Л. — Лев, которого Кошелев, доверившись Тынянову** называет «малолетним», родился, как установила Н.И. Михайлова, в 1812 году). Не забудем, разумеется, и о том, что в конце августа 1812 года москвичи уже догадывались, что уличных боев в Москве не будет, а уж того, что пламенный губернатор организует и Пламень, и Самосожжение Первопрестольной, никто из беженцев и предположить не мог.
А чтобы у читателя не осталось ни малейшего сомнения в том, что герой ее выбора относился к своим бастардам нежнее, заботливее, нежели младший его братец к законным наследникам, Михайлова приводит и такую выдержку из переписки В.Л. Пушкина с Вяземским (уезжая в Варшаву, П.А. попросил В.Л. «присматривать» за «определенной» в пансион Аленушкой — судя по ситуации, небрачной дочерью «князь Петра»): «Посылаю тебе письмо от Аленушки. Она пишет очень дурно, но говорит по-французски изрядно… Я Аленушке помыл голову и увещевал, чтобы она училась прилежнее».
Выбранный Вяземским пансион, несмотря на немытые головы воспитанниц, был, видимо, приличным, во всяком случае, как выяснила Н.И. Михайлова, Василий Львович «пересадил» туда же и «свою Маргариточку». Мелочь, дробинка? Но она, высвечивая личность героя с неожиданной, вчуже не видной стороны, заодно еще и проясняет характер отношений Василия Львовича с Петром Андреевичем. Объясняет даже замету, какую «штучный князь», свидетель последних часов земного существования старшего друга, сделал в письме к жене: «За час до смерти он протянул мне руку свою, уже холодную… Вообще смерть его была очень тиха… Жалки, очень жалки Анна Николаевна и Маргарита. Дай Бог нам устроить как-нибудь их будущее».
Больше того. Как выясняется (при медленном чтении), Н.И. Михайлова отнюдь не из пунктуальности, свойственной прирожденным музейщикам, в таком изобилии цитирует («Жизнь для друзей и муз») документы, свидетельствующие, что о жалком (в случае его смерти) будущем не узаконенных детей В.Л. озаботился не «перед кончиной». Оказывается, он думал об этом давно, с тех самых пор, как они перевалили через пик детской смертности, катастрофически низкий в те годы, даже в дворянских семьях. В том числе и в семье младшего брата. Но и это еще не все. Щекотливая закулиса любовного и семейного дворянского быта освещена в книге Н.М. так резко и неподкупно, что проясняет не только судьбы реальных людей, скажем, Сергея Соболевского, друга А.С. Пушкина и внебрачного сына екатерининского вельможи, который, как пишет Михайлова, «однажды упал в обморок, когда при нем вдруг заговорили о побочных детях». Приведенные к общему знаменателю дроби обычной жизни комментируют и многие литературные коллизии. И прежде всего сцену в салоне Анны Шерер (в первой же главе «Войны и мира»), когда Пьер вдруг, без всякой мотивировки, объявляет Болконскому, что он всего лишь бастард, «без имени, без состояния», а в высшей степени порядочный князь Андрей смотрит на младшего друга «с сознанием своего превосходства». Вдумайтесь: идеальный герой уподоблен насквозь фальшивой светской даме, которая приветствует Пьера «поклоном, относящимся к людям самой низшей иерархии в ее салоне»?*
Особенно интересна, в плане соотношения (переклички) жизненного опыта частного человека и Большой истории, главка, повествующая о зарубежном путешествии Василия Львовича. Правда, первые две-три страницы при первом чтении слегка утомляют обилием идентичных свидетельств, извлеченных из переписки путешественника по личной надобности. Но в какой-то момент с удивлением замечаешь, что сложившаяся из зафиксированных В.Л.П. мелочей картина Парижа 1803—1804 годов уникальна. Уже потому бесценна, что ненавязчиво, без подчеркивания, комментирует и уже упомянутый выше толстовский «1805». Ведь и в великом романе, как и в письмах В.Л. из слишком быстро забывшего о гильотинах Парижа, и о Франции, и о Наполеоне действующие лица рассуждают так, как будто «великая революция» — дурной сон. Впрочем, вряд ли это соображение пришло бы мне на ум, если бы Н.И. Михайлова мимоходом не упомянула, что среди реальных персон в черновых заготовках к «Войне и миру» значится и знаменитый москвич Василий Львович Пушкин. Сам факт профессионалам наверняка известен, новость тут в том, что в книге Михайловой он оживает, превращаясь из онемевшей, засыпанной «археологической пылью» архивной «безделки» в свидетельство о жизни. «Тот век прошел и люди не прошли, сменили их другие» (Лермонтов, «Сказка для детей»). Но исторический писатель тем и отличается от архивиста, что отнимает у забвения лишь то вещество и существо прошлого, которое почему-то не омертвело, а все еще присутствует в витальном составе настоящего, а значит (при удаче), может рассчитывать не только на уважение потомства, но и на со-мыслие и со-чувствие.
Точно так же, неожиданно, укрупняются «дроби жизни» и в главе, где речь идет о бракоразводном процессе В.Л.П. и о личности его законной жены — Капитолины Михайловны Вышеславцевой. Именно здесь Н.И. Михайлова, хотя и не называет по имени оппонента, все-таки решается на осторожное с ним противоборство, чтобы в результате, к концу повествования, опротестовать предложенное Ю.Н. Тыняновым истолкование. Она и нас подключает к поиску «правдоподобия чувствований» и обстоятельств. Ведь в романе Тынянова Сергей Львович устраивает прием через месяц после рождения старшего сына, то есть летом 1799-го. На этот «куртаг», по роману, младшая тетка А.С.Пушкина приезжает с мужем, М.М. Солнцовым; Елизавета Львовна и в самом деле выйдет за него замуж, но только через три года; Сергей Львович, по Тынянову, уже служит в кригс-комиссариате, тогда как в действительности (см. первый том «Летописи в 4 томах») указ об определении его в комиссию Московского комиссариатского депо датирован январем 1802 года; М.А. Ганнибал, бабка новорожденного по матери, проживающая в столице, привычно хозяйничает в московском жилище зятя, а бабка по отцу и крестная мать младенца на «куртаге» почему-то отсутствует. Но это все мелочи, в конце концов роман всего лишь роман, тем паче что современный читатель, даже слегка продвинутый, к подобным сдвигам уже привычен. А если в данном конкретном случае и обращает на них внимание, то только потому, что Н.И. Михайловой удалось убедить его в самом важном. В том, что на спор с Тыняновым ее вынудили не амбиции, а заказанная материалом необходимость выяснить, какой же на самом деле была Капитолина Михайловна и в силу каких обстоятельств и свойств характера Василий Львович при разводе «взял на себя все вины».
О Капитолине Михайловне, утверждает Тынянов, «говорили разное, и в гвардии ее называли «Цырцея». И вроде как и не зря называли. «Вы старый бриган, разбойник с галеры», — грозит ему пальцем Карамзин, намекая на непристойную славу супруга Цырцеи (якобы действительного члена слишком веселого столичного общества «Галера»). Капитолина Михайловна, по Тынянову, «главным образом и прельстилась этой славой». Впрямую, повторяю, Михайлова со знаменитым пушкинистом не полемизирует, однако, как следует из тех мелочей жизни, которые ей удалось собрать и сопо-ставить, с шестнадцатилетней Хлоей (Хлоей, а не Цырцеей, то есть влюбленной пастушкой, а не коварной обольстительницей, «полубогиней с дурной репутацией») В.Л. познакомился не в Петербурге, а в Москве и если чем и прельстил круглую сироту, то не соблазнительными слухами о своих петербургских секс-похождениях, а скорее всего тем, что круг литературных его интересов был тот же, что и у старшего ее брата Михаила Михайловича Вышеславцева. И печатались в одних и тех же (карамзинских) альманахах и журналах, и стихи сочиняли в сходном сентиментально-нравоучительном стиле. М.М. Вышеславцев даже включил сочинения супруга сестры в антологию духовной поэзии («Приношение религии»), над которой работал в годы их совместной жизни (1797—1801). Но брат был беден и зарабатывал на жизнь переводами, а также тем, что преподавал иностранные языки в Духовной семинарии (но не в Троице-Сергиевой лавре, как полагает Н.М, а, видимо, в Московской, до 1812 года ютившейся, как пишет С.К. Романюк, в двух тесных комнатках в помещении Заиконоспасского монастыря, что на Никольской улице). Пушкины же считались людьми состоятельными. Недаром на Божедомке, на территории их наследственных владений (не городская усадьба, а прямо-таки поместье), к моменту возвращения А.С. из ссылки для чистой публики откроется знаменитый на всю Москву Корсаков сад. Ну а кроме того, энергичная матушка второго мужа Капитолины Ивана Акимовича Мальцова, умная и деловая вдова убежденного ревнителя древнего благочестия, не благословила бы сына на брак с разводкой неблагочестивой репутации. А если б и благословила, наверняка не сделала бы именно его, младшего, наследником многомиллионного отцовского задела. Но этот прелюбопытнейший поворот сюжета — разрастание Мальцовского Дела, их продвижение «из ничтожества» в большую историю — от мелкого стеклодельного заведения, основанного родоначальником династии в Гжатске, к потрясающим воображение деяниям младшего сына Капитолины Михайловны — в книге Н.И. Михайловой не обозначен. Цитируется письмо К.М. к дочери, доказывающее: «найдя по сердцу друга», Хлоя оказалась и «верной супругой», и «добродетельной матерью». Ответных писем графини Игнатьевой, урожденной Марии Ивановны Мальцовой, в книге нет. В результате о том, как относились к Капитолине Михайловне дети, мы можем судить только по символическому жесту, который сделал младший ее сын Сергей, назвав первый же пароход, построенный на мальцовских судостроительных заводах, именем матери — Капитолина. «Титан (гений?) русской промышленно-сти», создавший действующую модель новой индустриальной России, спроектированную по образу и подобию старообрядческого земного рая, остался, к сожалению, за пределами зоны авторского интереса. Авторского, но не читательского. Трагическая судьба Сергея Ивановича Мальцова — это то самое русское прошлое, которое продолжается в настоящем и прямо на наших глазах превращается в будущее. Когда сухая статистика сообщает, что от мальцовского чуда к середине советских 20-х не осталось даже развалин, начинает казаться, что статистика нагло, по-советски лжет. Увы, не лжет. Вот как выглядела страна всеобщего благоденствия в 1882 году, когда в поисках «Америки в России» в ее столице — Дятькове, — еще Акимом Мальцовым, свекром Капитолины Михайловны, основанной, появился неугомонный Василий Иванович Немирович-Данченко: «Здесь была если не Америка, потому что здесь не было того оживленного индивидуального развития, какое характеризует Америку, то своего рода Аркадия: население жило здесь, не заботясь о завтрашнем дне, и не опасалось никаких невзгод… Тут работают более ста заводов и фабрик; на десятках образцовых ферм обрабатывается земля… Тут люди пробуравили землю и, как черви в орехе, копошатся в ней, вынося на свет Божий скрытые богатства; отсюда добрая часть нашего отечества снабжается стеклом, фаянсом, железом, сталью, паровозами, вагонами, рельсами, паркетами, всевозможными машинами, земледельческими орудиями… Что такое другие наши заводские районы? Рассадники нищеты и центры пьянства и разврата прежде всего. Приезжайте сюда, вы не встретите ни одного нищего, а пьяные разве в Людинове попадутся вам, да и то редко. Это не вырождающееся поколение, каким является население окрестностей, это — люди сильные и сытые».
Впрочем, отсутствие в книге Михайловой хотя бы краткой характеристики дел и дней членов второй семьи Капитолины Вышеславцевой не мешает заинтересованному читателю продолжить расследование удивительной судьбы этой женщины, двигаясь от дятьковской Аркадии в направлении Хрустального дворца в Симеизе, воздвигнутого ее сыном, а от него, передохнув, далее — к Четвертому, хрустальному сну Веры Павловны, героини хрестоматийного романа Чернышевского «Что делать?». Впрочем, на последнем сближении не настаиваю. Это всего лишь мое предположение. Документально заверенных данных, что Н.Г. Черышевскому в 1865—1866 годах (время работы над «Что делать?») было известно мнение Герцена об экономических опытах династии Мальцовых (анклав социализма в капитализме), у нас нет, хотя и известно, что в 1859 году Николай Гаврилович побывал в Лондоне и встречался с Герценом. Да, считается, что прообразом Хрустального дворца из Четвертого сна Веры Павловны послужил лондонский Хрустальный дворец (1851—1936), построенный к открытию английской промышленной выставки-ярмарки 1851 года. Он неоднократно упоминается и Достоевским, и Хомяковым. Но и у того, и у другого английский дворец всего лишь капище идолища поганого, торжествующей бездушной буржуазности. В изображении Чернышевского Хрустальный дворец — образ земного справедливого рая, одетая в стекло и металл мечта русского человека о стране всеобщего равенства, а значит, и благоденствия. Как апофеоз, как образ будущей России воспринимал свое странное сооружение и Сергей Мальцов, чем крайне удивлял соседей по Симеизу, владельцев суперкомфортабельных дачных особняков.
Сравните
Н.Г. Чернышевский
Четвертый сон Веры Павловны:
«…Но это здание, — что ж это, какой оно архитектуры? теперь нет такой; нет, уж есть один намек на нее, — дворец, который стоит на Сайденгамском холме: чугун и стекло, чугун и стекло — только. Нет, не только: это лишь оболочка здания, это его наружные стены; а там, внутри, уж настоящий дом, громаднейший дом: он покрыт этим чугунно-хрустальным зданием, как футляром; оно образует вокруг него широкие галереи по всем этажам. Какая легкая архитектура этого внутреннего дома, какие маленькие простенки между окнами, а окна огромные, широкие, во всю вышину этажей! его каменные стены — будто ряд пилястров, составляющих раму для окон, которые выходят на галерею…»
Современник (д-р В.И. Чугин)
О Хрустальном дворце Мальцовых в Симеизе:
«Это не дворец, а скорее стеклянный сарай. Представьте себе четырехугольный двухэтажный (по высоте) сарай, забранный, вместо досок или кирпича, стеклянными рамами. Этот стеклянный четырехугольный сарай составляет чехол деревянному… зданию, кругом которого идет галерея. Проходя узким коридором во внутрь здания, глазам представляется огромная передняя зала, посередине которой идет во второй этаж узкая винтовая, неудобная лестница. Эта зала настолько велика, что с первого раза кажется, что вы в стеклянном чехле… наблюдатель как-то поневоле задает вопрос: для какой цели выстроено это оригинальное здание?»
Хрустальный дворец Мальцовых в Симеизе, заложенный в середине века, сгорел от нечаянно упавшей керосиновой лампы в апреле 1889 года. Впрочем, сам хозяин там не жил. Брошенный женой и детьми, отстраненный от дел, Сергей Иванович арендовал по соседству небольшую зимнюю дачку. Однако Лев Толстой, навестивший Мальцова в 1885 году, застал сие странноватое, для бытовых надобностей непригодное сооружение еще сохранным. Приняв его за доморощенную копию Лондонского, естественно, раздражился. Причем настолько, что пропустил мимо ушей рассказ хозяина о причине своего разорения. А причина была в том, что еще в середине 70-х годов по заказу Департамента железных дорог Сергей Иванович Мальцов заключил договор на изготовление в течение шести лет ста пятидесяти паровозов и трех тысяч вагонов, платформ и угольных вагонов из отечественных материалов, вложив в это дело более двух миллионов рублей. И закрутилось: возведены сотни мастерских, выписаны из Европы машины, построены печи Сименса для выплавки рессорной стали (ранее в России не производившейся). Жена Мальцова, урожденная княгиня Урусова, переполошившись, стала распускать слух, что ее муж сошел с ума. Мало того, что переписался из дворян в купцы и надел армяк, так еще и «поёт в мужицком хоре» и «тратит на этих мужиков все деньги». И ведь не только слухи распускала, а, воспользовавшись родственными связями при дворе, добилась того, что чиновники из Департамента железных дорог разместили договоренные с Мальцовым заказы за границей, а его, официально, через суд, лишили прав собственности на промышленные предприятия. Не правда ли, какая знаковая, в русском жанре, обыкновенная история? А если бы… А если бы уже в начале 80-х годов позапрошлого века по российскому бездорожью задвигались сто пятьдесят мальцовских паровозов?
Словом, Наталья Михайлова написала не просто умную и своевременную книгу, внеся свежую струю в сильно обмелевшую пушкинистику. Она еще и заразила читающую публику вирусом въедливого любознания. Хворь и немодная, и обременительная, однако ж иммунитет к псевдоподобиям все-таки вырабатывающая. Даже к таким сногсшибательно-соблазнительным, как «расследование» Сергея Порохова «Секретная жизнь Пушкина», якобы тайного сотрудника возглавляемой Нессельроде «Секретной экспедиции», или сильно приперченное «нелепицей злейшей» сочинение известного пушкиниста Александра Лациса, обнаружившего, что Лев Троцкий — потомок одного из «выблядков» Александра Пушкина. Протестующих откликов на опубликованную в «Северной Авроре» (2008, № 8) гипотезу С. Порохова я, правда, не обнаружила, зато версия покойного Лациса попала, что называется, «в резонанс». Вл. Козаровецкий, сильно сократив отменно длинный опус покойного Лациса, переслал его Льву Аннинскому. Аннинский восхитился и опубликовал. И не где-нибудь, а в «Родине» (2002, № 2). Под хлестким заголовком: «Пушкин и Троцкий. Братья навек». И со следующим послесловием: «Я думаю, читателям “Родины”, даже и не продвинутым в глубины и тонкости пушкинистики, будет интересно познакомиться с гипотезой о родстве великого поэта и великого революционера…».
Что до новенького, с иголочки, Дома-музея Василия Львовича на Старой Басманной, то я почти что уверена: народная тропа к нему вскоре протопчется. Число ценителей отечественного антиквариата и любителей русской старины увеличивается. Авось поднимется в цене и «великое русское слово».
Явно ждет перемены участи и дворец Мусиных-Пушкиных. Лучшего помещения (и места!) для музея, представляющего и культуру, и быт русского осьмнадцатого века, и удивительные лица не самых великих людей необычайно-чрезвычайного века такими, какими запечатлел своих современников Федор Рокотов, не найти.
Любите живопись,
поэты!
Лишь ей, единственной, дано
Души изменчивой приметы
Переносить на полотно.
Ты помнишь, как из
тьмы былого,
Едва закутана в атлас,
С портрета Рокотова снова
Смотрела Струйская на нас?
Кстати, и Федор Рокотов — населенец Старой Басманной и непосредственный сосед Василия Львовича и Анны Львовны Пушкиных.
Стр. 199
* Ю. Тынянов. Пушкин. М.: Книга, 1983.
Стр. 200
* Кошелев В.А. Батюшков. Странствия и страсти. М.: Современник, 1987. С. 152.
** «Анна Николаевна в Петербурге не находила себе места… Скучая по своем полубарчонке, оставшемся в Москве, она заботилась об Александре и Пущине и поила их чаем с морошкой…» Ю. Тынянов. Пушкин. С. 190. Между тем, скучать по своему полубарчонку летом — осенью 1811 года Анна Николаевна никак не могла, ибо тот еще не родился, а если и поила чаем с морошкой племянника барина, то не в дорогих «Демутовых номерах», как пишет Тынянов, ибо Василий Львович, привезя Сашку в столицу (июль 1811), чтобы определить на ученье, остановился гостинице поплоше, да и то всего на несколько дней, пока не снял квартиру «в доме купца Кувшинникова близ Конюшенного моста». См. Н. Михайлова. С. 187.
Стр. 201
* Введя в роман водевильную интригу (малопристойное, в духе театрального гламура начала XIX века, «сражение» за шкатулку с Завещанием) и нарушив тем самым пушкинский закон, предписывающий историческому писателю «правдоподобие чувствований в предполагаемых обстоятельствах», Толстой этот конфликт «притузил» в зародыше. В водевиле можно все. В серьезном историческом романе даже такой прожженный интриган, как князь Василий Курагин, не посмел бы уничтожить подписанные императором бумаги, свидетельствующие, что Безухов-старший успел узаконить отцовство и тем самым обеспечил Пьеру и «графское достоинство», и львиную долю басно-словного состояния. Чтобы протащить столь многотрудное предприятие сквозь бюрократические рогатки, требовалось и время, и участие множества лиц, облеченных и властью, и знанием законодательских тонкостей, включая «плутни и извороты».