Olga Martynova. Mцrikes Schlьsselbein. Roman. Graz. — Wien: Literaturverlag Droschl, 2013. (Ольга Мартынова. Ключица Мерике. Роман. Грац. — Вена: Литературное издательство Дрошль, 2013)
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2014
Olga Martynova. Mцrikes Schlьsselbein. Roman. Graz. — Wien: Literaturverlag Droschl, 2013.
(Ольга Мартынова. Ключица Мерике. Роман. Грац. — Вена: Литературное издательство Дрошль, 2013.)
Ольга Мартынова — русская поэтесса, с 1991 года живущая в Германии и с недавнего времени пишущая немецкоязычную прозу. «Ключица Мерике», ее второй роман, за главу из которого она в 2012 году была удостоена премии имени Ингеборг Бахман, продолжает истории и темы, начатые в романе «Даже попугаи живут дольше нас» (2010). Второй роман, как мне кажется, совершеннее по форме и потому более убедителен.
Начиная читать, мы сперва с трудом находим путь в этом похожем на лабиринт… скажем так, зимнем парке. Замечаем, конечно, цветные блики изысканной метафорической речи. Вот как, например, описывается (в самом начале книги) сцена в больничном кафе:
«Очнувшееся от сна клокотание-бормотание-насмешничанье поглотило голос той женщины, и сидящая за столиком пара превратилась в двух рыб, бесшумно разевающих рты. <…> Поэтому неудивительно, что оба они выплыли через распахнутое, чтобы проветрить зал, окно. <…> «Наглецы!» — пожаловалась кельнерша своему мобильному телефону, но, найдя оставленные на столе монетки, успокоилась. Обе рыбы, выплывшие из кафе-аквариума, мало-помалу уменьшались среди снежинок, которые, наоборот, увеличивались в размерах — пока не стала распознаваемой их шестигранная форма, — и наконец исчезли».
Мы замечаем и разбегающиеся (откуда-то из центра?) дорожки, сиречь сюжетные ходы: нам рассказывается история немолодой семейной пары (Марина и Андреас, она русская, переехавшая в Германию: филолог, занимающийся поэтами круга Хармса — Введенского; он — немецкий профессор, изучающий документы, касающиеся россий-ских немцев), а также истории их друзей (Федора, поэта, в прошлом принадлежавшего к ленинградскому андеграунду, и его молодой жены Наташи, сколько-то времени прожившей в коммуне хиппи; балерины Тони и ее мужа, китаиста Павла; американца Джона, когда-то учившегося в Ленинграде; взрослеющих детей Андреаса от первого брака — Морица и Франциски). Действие, вроде бы, разворачивается в наши дни (в Германии, России и Америке), но переплетается с многочисленными короткими историями, относящимися к доперестроечной России, к другим странам и временам, а то и вовсе к сказочно-фантастическим хронотопам…
Повторяющийся рисунок этого фрактального орнамента — как и скрытый сюжет романа — проступает далеко не сразу, ближе к середине книги. Как ни удивительно, такой матрицей оказывается не упоминаемое впрямую стихотворение Гельдерлина «Половина жизни»*:
Плодами
и листвою
и розами в озера
глядится земля,
мой милый лебедь;
хмельной от лобзаний,
ты голову клонишь
в священно-трезвую воду.
Горе
мне, где возьму,
когда зима
настанет, цветы,
где солнца свет
и тени земные?
Стены молчат
холодные, ветер
скрипит флюгерами.
Стихотворение это хотя нигде и не упомянуто, но определенно именно о нем размышляет подросток Мориц, когда вместе с сестрой, отцом и Мариной, новой женой отца, оказывается в гельдерлиновском Тюбингене:
Мориц
больше не смеется. Хмельные лебеди, думает он,
хмельные лебеди.
Захмелевшие лебеди.
Захмелевшие — в корчме осени — лебеди.
Испитые…
Лебеди, испитые рекой Некар, ясно отраженные в ней, как и прибрежные кусты; да, но сам-то ты никогда не зачерпнешь воду вместе с тем, что так ясно видишь в ней, не сумеешь испить никакого лебедя, никакого лебедя, лобзающего себя. Не для питья эти лебеди.
То же гельдерлиновское стихотворение о лебедях пародирует (или пишет на него вариацию?) поэт Федор:
Когда
у тебя еще молоко на губах не обсохло,
когда жизнь твоя только начинается,
перед тобой маячит что-то наподобие постера
в мясном магазине:
краски и фигуры,
еще цифры и относящиеся к ним пояснения.
Корова стоит, ожидая,
когда ее расчленят.
Жизнь, однако, идет своим чередом:
Части рисунка меняют формы и отстают от стены.
Посередине жизни
из коровы вдруг получается сказочный монстр,
который укоризненно глядит на тебя.
Скрипя на ветру.
В этих двух вариациях, как можно подумать, отразились две разные трактовки гельдерлиновского стихотворения (самой своей формой подчеркивающего идею зеркального отражения). Поэт Федор, похоже, имеет в виду две половины человеческой жизни, ухудшение качества жизни по мере приближения к старости. Подросток Мориц, мечтающий стать поэтом, скорее всего, задумывается о непреодолимой границе между реальностью и фантазией. Но есть еще и третья трактовка, запечатленная в эпиграфе к роману, в которой реальность и фантазия оказываются неразрывно соединенными в понятии «жизнь»:
Видимая сторона жизни.
(Елена Шварц)*
Невидимая сторона жизни.
Все три трактовки по многу раз обыгрываются в романе, каждая главка которого представляет собой самостоятельную притчу и который завершается замыкающей эти притчи в единый рисунок-лабиринт знаменательной фразой: «Так закончится моя книга, подумал Мориц».
От книги, как и от неоднозначного стихотворения Гельдерлина, рождается редкое ощущение (не сентиментальной) гармонии, потому что в наше время, когда столь многие литераторы и ученые рассуждают о том, что интерес к художественной литературе вот-вот сойдет на нет, уступив место каким-то другим увлечениям и средствам коммуникации, Мартынова показывает — и самим характером своего письма, и представленными в романе сюжетами, — что такого просто не может быть. Потому что, хотя подросток Мориц и рассуждает в какой-то момент, «как это хорошо, как прекрасно <…> когда человек стопроцентно живет сегодняшним днем, не гадая, что было раньше, не раздумывая, что придет после», но в результате такой, как сказано в книге, «невежественной витальности» сегодня может получиться лишь «лишенный фантазии ирреальный мир, смесь напыщенного официоза, самодовольного нео-капитализма и церковного ханжества: кружащаяся на месте дурная бесконечность, которая (хочется надеяться, сказал Павел) имеет мало общего с реальной, постоянно меняющейся и, следовательно, конечной жизнью». Переживающие «кризис среднего возраста» герои романа (прежде всего Марина и Андреас) именно потому, что не лишены фантазии, находят в себе силы, чтобы начать все сначала: «Человек пытается с помощью мыслей исправить свою жизнь, которая извратилась и обернулась сказочным монстром, — пытается вернуть ее к изначальной матрице». О Морице, пережившем будто бы бесполезную платоническую влюбленность, говорится: «Повзрослев, он однажды напишет книгу, которую выведет из этого Не-События с девушкой-мороженщицей: книгу о Не-Событии как особом средстве коммуникации между Телом и Душой, позволяющем Телу и Душе больше узнать друг о друге». Наконец, Федор даже делает попытку (вполне, на мой взгляд, успешную) ответить на знаменитый вопрос, когда-то поставленный Гельдерлином и, вслед за ним, Мартином Хайдеггером: «WeiЯ ich nicht, und wozu Dichter in dьrftiger Zeit» («Не пойму, и зачем ныне поэты нужны»)*. В текстах поэта Федора, озвучиваемых разными персонажами, говорится: «Зачем мы нужны (Wozu man uns braucht)? На что мы можем сгодиться? После того как мысль рождается, она ищет слова, в которых могла бы обрести воплощение. Слова, со своей стороны, с готовностью тянутся к ней, но тут-то и таится опасность, что мысль запрыгнет в неподходящее тело. Избитые фразы всегда рады проглотить новорожденную мысль. И именно с этим связана работа любого поэта: он должен распугивать отжившие свой век слова-схемы. Иначе мы будем обдумывать мысли, которые не принадлежат нам; будем подчиняться законам, которые не нами установлены; будем испытывать чувства, которые нам навязаны. <…> Все заранее просчитывается: романы, фильмы, картины; все красиво упаковывается и уже потом предлагается публике, чьи пристрастия уже тщательно изучены. Человек, манипулируемый со всех сторон — отнюдь не только со стороны рекламы и политики, — читает, слушает, смотрит такую продукцию, которую роботы могут изготавливать с тем же успехом, что и писатели, музыканты или художники. <…> Поэтому сегодня хороший роман обязан быть трудным для чтения — непредсказуемым и ничего не знающим о вкусах публики. Сегодняшний гениальный шахматист должен быть неудачником. Не его дело — просчитывать наперед ходы и шахматные комбинации, которые не хуже, чем он, просчитает любой компьютер; ему подобает обеспечивать выигрыш противнику, но… постоянно дразня этого противника собственной дерзостью и кажущейся бессмысленностью игры, внушая ему представление о непостижимости мира, все дальше отодвигая границы (не-)мыслимого и подлежащего осмыслению».
Эту прозу, своеобразно преломляющую традиции русского авангарда**, очень хотелось бы увидеть изданной по-русски и вписанной в контекст нашей здешней литературной жизни.