Лариса Щиголь. Избранное
Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2014
Лариса Щиголь. Избранное. — М.: АдамантЪ; ∙komm, 2013.
Дух поэзии невоспроизводим никакими иными средствами, кроме самой поэзии. Однако можно указать некоторые формальные признаки настоящего стихотворения, а главное — оно предоставляет читателю возможность неожиданного эмоционального открытия. Именно таковы многие стихотворения в новой книге Ларисы Щиголь. Каждое из них заслуживает небольшого литературоведческого трактата: лексика, синтаксис, новаторство в рамках традиции, особая интонация, глубокие литературные и общекультурные ассоциации… Словом, читайте обстоятельную статью Ю. Малецкого о поэзии Ларисы Щиголь в № 136 «Континента» за 2008 год.
К сожалению, в наш век эсэмэсок и Твиттера, когда краткость — не просто сестра таланта, но необходимое условие восприятия, трактат как жанр обречен на вымирание. Читатель, привыкающий к сплошному чириканию («twееt» означает «щебетанье»), еще найдет в себе силы пристально вглядеться в какой-то один текст Ларисы Щиголь — но не более того. По счастью, она пишет немногословно, так, что почти на каждой странице «Избранного» уместилось по целому стихотворению. И в каждом из них — уникальный опыт и тонкая поэтическая работа. Например, нижеследующие двадцать четыре строчки под заглавием «Из серии “Жизнь в искусстве”»:
Рояль
дрожащий — под седло, —
И в путь, зимою.
Кому-то, может, западло,
А я — помою.
Оно и стоит
поскрести
Полы в сортире,
Поскольку “Зимнего пути”
Нет лучше в мире.
Не пострадает
мой престиж —
Не склонен к чувствам,
А ты, дружок, меня простишь,
Пожив искусством.
Добыча плавно
перейдет
В рубли и кроны,
А с нас корона не спадет —
Нема короны.
Да и завидовать
не след
Судьбе монаршей.
Что ж — Шуберт? — помер в тридцать лет.
Но мы — постарше.
Авось свинья не
сгложет нас,
Равно как мойры…
А в среднем там выходит в час
Четыре ойры.
Стихотворение написано в Мюнхене в 2002 году, на шестой год эмиграции Ларисы Щиголь в любимый город фюрера (так столица Баварии названа в подзаголовке журнальной публикации ее «Песенки о городе М.». На первый взгляд, оно про горькую долю российского экспатрианта: мыть сортиры, испытывая тягу к великому искусству, — но это только наружный слой.
Слова рояль дрожащий — цитата из Пастернака — намеренно выделены курсивом: так всегда у Щиголь, щепетильно следящей, чтобы, не дай Бог, не заподозрили в краже пусть даже одного слова. (В другом стихотворении она жестко постулирует эту позицию: «Чужое слово? Не бери, / На место положи».) Но здесь образ рояля, только что облизавшего пену с губ, использован по-своему: на каком еще коне можно отправиться в путь за музыкой, которой нет лучше в мире? А на то, что путь идет через западло — большинство постсоветских эмигрантов весьма болезненно переживают утрату былого социального статуса (как правило, воображаемого), — поэту наплевать: его (ее) никакая сортирная грязь коснуться не может.
Высокая цель — «Зимний путь» Шуберта — это «унижение» более чем оправдывает. Ведь поход (тоже, кстати, зимний путь) за добычей затеян не ради себя — ради другого, который в результате сможет пожить искусством. Так появляется тема любви, нежной любви самоотверженной женщины (еще не преданной дружком — об этом не сказано ни слова, но предчувствие предательства почему-то возникает), подчеркиваемая мелодией стихотворения, такой же, как у пастернаковского, опять-таки зимнего: «…Метель лепила на стекле / Кружки и стрелы…».
Но Щиголь тут же одергивает самое себя трезвой иронией. Любовь любовью, а добыча добычей — реальные рубли и кроны. Впрочем, погодите — какие рубли и кроны мерещатся лирической героине в городе М. двадцать первого века? А те самые — заработанные поэтом Пастернаком в Москве двадцатого и композитором Шубертом в Вене девятнадцатого столетия. Как ни крути, а искусство — тоже способ добычи, ничуть не худший, чем, пардон, мытье сортиров — и притом во все времена. И мечтательное жить искусством не значит ли поэтому — «за счет искусства»?
А если кто-то воображает себя принцессой или королевой — продолжает язвить собственную душу Щиголь, — то это зря: корона не спадет по причине ее первоначального отсутствия. Для особо непонятливых повторим с украинским оттенком: нема короны. Благо киевлянке Ларисе Щиголь украинский язык если и не родной, то очень близкий.
Так что не будем завидовать ни королям, с которых корона порой спадает вместе с головой, ни Шуберту, кто помер в тридцать лет: мы ведь его пережили, и намного. Преимущество, вообще говоря, сомнительное — однако почти все, собранное в этой книге, написано Ларисой Щиголь в возрасте, когда давно и сильно за полста, как беспощадно констатирует она в одном из самых откровенных своих стихотворений. Немногим поэтам, даже очень большим, судьба даровала такое плодотворное долголетие. При этом из того, что она создала ранее, до эмиграции, не опубликовано практически ничего — стихи молодости остались там, в недосягаемом теперь прошлом: книга заканчивается строчками: «Ибо Север есть Север, а Юг есть Юг, / И с места им… и т. д. Да и нам — ни с места».
Правда, в задуманной зимней экспедиции возраст пока не помеха: по пословице, Бог не выдаст свинья не съест. Так сказала бы та, которая без короны, — но хорошо знающая античную мифологию лирическая героиня Щиголь взывает непосредственно к трем мойрам, языческим богиням судьбы, олицетворяющим неотвратимый рок. А затем постоянно присутствующий в стихотворении внутренний диалог возвышенного — рояль, Пастернак, «Зимний путь», любовь, мойры — и трезвого иронического взгляда на действительность завершается практическим подсчетом: «…в час / Четыре ойры». Диалог ведется и на уровне языка: в ход идут даже уродливые «ойры» (по-немецки «euro» читается как «уйро»), порождение русско-эмигрантского наречия в Германии.
Рассказывают, что основатель палеонтологии Жорж Кювье мог полностью восстановить анатомию организма по одной-единственной его детали. Такой способ — составить представление обо всем творчестве автора по одному стихотворению — в областях гуманитарных, конечно, менее надежен (да и где взять эрудитов-филологов уровня натуралиста Кювье?), но все же главные для Ларисы Щиголь темы и вариации различить удается. Среди них: любовь немолодой, одинокой и очень умной женщины; погружение в литературу и искусство; абсолютное чувство русского языка; всепроникающая ирония; трагедия жизни под родным небом, ставшим чужим, и под чужим небом, так и не ставшим родным; острое ощущение уходящего времени — и нечто иное.
Иное — сама поэзия, существо которой не получится препарировать и каталогизировать методами науки об ископаемых. Нет, например, никакой гарантии, что предложенная выше трактовка стихотворения Ларисы Щиголь единственно правильна или хотя бы адекватна замыслу поэта. Ее стихи — живые, изменчивые и очень современные, хотя глубоко укоренены в русской классической словесности.
Реминисценции русской поэзии пронизывают новую книгу Щиголь насквозь: не только Пастернак, Мандельштам или Бродский, но и Тютчев, Языков, Вяземский, Баратынский, не говоря уже о Пушкине и Лермонтове, — постоянные ее собеседники. Особенно — Блок, ловец слов: «…ну да что же, кто бы душой кривил: / Слабые тоже, но сильные как ловил!». Опознавательные знаки поэзии, канонизированные Блоком, присутствуют в том же качестве и у Щиголь, но ее соловьи звучат совсем по-другому: «…Отчаянье свистит в кустах сирени / Как минимум не хуже соловья». И символ вознесения плоти посреди зимней вьюги видится ей иначе: «…И шагает братишка-матрос впереди — / Пулеметные ленты крестом на груди». А впрямую процитированное «Холодно, товарищи, холодно» становится не просто декоративным элементом стихотворения, создающим настроение, но предвестием реальной гибели: «Это старуха-смерть свои выбирает цели, / Одиннадцать тысяч выбрала, следующая — я». Идет перекличка поэтов, и порой — на равных.
Однако вознестись так высоко («Я бы жила бы тоже на потолке…») Ларисе Щиголь не позволяет боязнь пафоса и врожденное свойство самоиронии. Поэты для нее — прекрасные птицы, поющие потому, что не могут иначе; но себя она сравнивает не с жар-птицей или хотя бы с однофамильцем-щеглом, а с другим alter ego: «…Привет, ворона! / Смотри, мы даже движемся синхронно…». О собственных же произведениях отзывается и вовсе уничижительно — стишки, — да так, что порой оторопь берет: «Стишки приходят ночью, как клопы, / И этим тварям незнакома жалость»… Впрочем, не верьте: Щиголь прекрасно сознает ценность истинной поэзии — и своей в том числе: «Что задаром дано соловью и розе, / Недоступно и самой тончайшей прозе, / А стишку — вот ему иногда дано». И поэт готов платить по запросу за стремление к вечно ускользающему совершенству, потому что «…тем, кому судьба литература, / Характер — и тем более судьба».
Сказано на уровне афоризма, к которым Лариса Щиголь вообще склонна: важно призвание, а не талант; не каждая Троя удостоится пасть в бою; жизнь, пожалуй что, гемма — скорей, чем камея — с этими формулами можно соглашаться или полемизировать, но в память они ложатся прочно. И после строчек «…Крылами бьет моя Победа / С отрубленною головой…» уже нельзя больше воспринимать ликующий полет Ники Самофракийской только как эталон античной красоты — не думая о смерти и крови, всегда-шних спутниках военного успеха. А евангельский образ соли земли вытесняется из сознания солью небесной — единственным наследием ушедших родителей, «…сгодившихся, чтоб стать небесной солью / На черном круге выжженной земли». Для породнившихся со стихами «Избранного» — то есть отобранными, лучшими, любимыми, предпочтенными Ларисой Щиголь — мир изменяется: пусть немного, но необратимо.
И поэтому при мало-мальски благоприятном попустительстве Атропос, мойры, перерезающей нить жизни и определяющей будущее, поэзия Ларисы Щиголь имеет шанс оставаться живой еще долго — разумеется, ИМХО, как написали бы нынче в Твиттере.
Григорий Никифорович
Сент-Луис