Андрей Поляков. Письмо.
Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2014
Андрей
Поляков. Письмо. — М.: Арт Хаус медиа (Библиотека
журнала «Современная поэзия»), 2013.
Андрей
Поляков — вроде пифии: много курит, занимается предсказаниями. Главный герой его поэзии — Крым, существующий вне времени и эпох, а
точнее, во все времена и эпохи сразу, и населяют его Клио, Эрато, Пушкин, Эвтерпа, Деметра, Батюшков, Мандельштам, Волошин, Генри
Миллер, Орфей, ангелы, лотофаги, весталки, Бог.
Поэт живет в Симферополе, свободно перелистывает наслоения
эпох, вслушивается в витийства Понта, «ласкает
мертвые книги», сочиняет схолии, эпитафии и элегии на
случай. Он пишет на русском языке и уже давно входит в крымско-московскую
поэтиче-скую группу «Полуостров». Осмысление Крыма, его истории, поликультурности, географии и мифологии становится
центральной темой творчества Полякова. Крым, по признанию поэта — это
«изуродованный, но все же узнаваемый фрагмент того вечного, средиземноморского,
детского, эллино-русского сна, от которого я не хочу просыпаться».
Он с удовольствием вступает в диалог с каждым из многочисленных genius loci и выращивает все плоды, возможные под щедрым, почти
средиземноморским солнцем. Поэтому в его стихах эллинская
тяжеловесная и значительная неторопливость — «Здесь Греция, как черная вода, в
косматой скифа булькает / гортани, пока в словарной стуже, как в нирване, /
речь бороздят ахейские суда» — соседствует с
эллинской же веселостью, вроде такого многомерного каламбура: «Здесь
горела свеча, не давала С/света». Односложная,
тяготеющая к авангардизму (в кратком до лапидарности стихотворении упомянуты
Хлебников, Крученых и Бурлюк;
а еще Христос — ну, тоже ведь авангардист в каком-то смысле) «клятва филолога»
и полновесные, с архаичной лексикой и длинными строками с цезурой посередине
«Стихи о российской словесности»: «Аз суворовским шагом ступаю Ахиллу на пятки.
/ Развеваются прядки Фортуны. В походном порядке с ней играю не в прятки — / и
это отрадно зело». Есть у Полякова и вполне постмодернист-ский
«mailto:GOMORRA@AID.RU»: «Осколком красного соленого вина / Сверкает
Лета предо мною / Скажи ей заполночь: Печать моя жирна! / Печать моя полна тобою!», и
филологическая частушка: «Формалистские обноски / не стирает старый Шкловский,
/ он марксизмом опояс— / ался, помня ОПОЯЗ!».
Расцветают в этих текстах и причудливые фантазии в духе Милорада
Павича: «Русский человек может написать по одной
букве на каждом зубе, а букву Я — нанести на язык».
Есть на этой поэтической карте и другие локации: Москва,
например, — дальнее северное место: «а в москве
беззвучно метет снежок / вавилонит разум бутыль
пустая», важная столица, где «твое родное имя в Москве потрогают! — стихи
чуть-чуть прочтут! — а строчки скомкают и сделают чужими!». Если и была она
близкой и дорогой, то только в прошлом: «распадается молодость наша — / это горького сокол арбат!». Есть
совсем немного призрачного, литературного Петербурга: «в черные дни Ленинграда
по Бродскому Питер бредет». А вот «страны, где вереск и дрок» не найти на карте
даже в новогоднюю «полузиму».
Еще есть Мадагаскар — но он отыщется разве что на метагеографиче-ском
глобусе.
Поэт настаивает на том, что «Письмо» — это
именно «книга, т. е. автономная полифоническая система», не «собрание
разрозненных текстов», а целостное высказывание, в котором есть определенная
драматургия. Борис Херсонский в предисловии говорит о том, что Полякову
подчас сложно отпустить тексты от себя. По-видимому, выстраивание их в книгу,
нанизывание в определенном порядке помогает поэту преодолеть это затруднение.
Стихотворения чередуются с условно «прозаическими» текстами — виртуозной вязью
слов, аллюзий и смыслов: «Заветное количество драматических сестер (пусть это
будут Парки) с льюискэрролловскими чаепитиями в
вишневом саду под стереофониче-ские крики чаек (речь вроде бы идет о Крыме)
начинает смущать нашего героя не зеркальной красотой необщих
выражений лиц, а сакраментальным желанием прокатиться в Столицу Речи». В этих
фрагментах Поляков выделяет основные направления своих размышлений и подвергает
их тщательному разбору.
Еще один предмет осмысления — собственно поэзия. Он
объясняет, что «поэзия… это и есть иное имя молчания», и главное в ней —
«события, происходящие между словами… те отношения, на которые можно только
указать: вот, вот и вот». Патриотизм для Полякова — это «утопический патриотизм
моего языка и моего полуострова». Вот и в стихотворении «О поэтах» язык важнее,
и на передний план выходят не античные аэды, а Жуковский, Бродский, Блок, Крученых. И смысл поэта
сводится не к эллинской калокагатии, а к русской
традиции: «Ты, поэт, / возможен тем, что не нужен. Для того и стоило быть
поэтом». В «Стихах о российской словесности» Поляков берет эпиграфы к каждой
части из Державина, Пушкина и Ходасевича. О российской
словесности Поляков высказывается «на птичьих правах» — таков подзаголовок, и
это можно понимать двояко: с одной стороны, он — русскоязычный поэт, живущий на
Украине (книга «Письмо» вы-шла до известных событий), с другой — птица (кстати,
сквозной образ его поэзии) свободна, везде летает, все видит, обо всем может
судить.
Так же обладая крыльями, поэзия свободна от всяких границ,
если только поэт умеет обращаться с языком: «Заговори язык и делай, что
хочешь». Отсюда его синтаксис: Поляков будто бы бросает начатую фразу звучать
самостоятельно, переходит к следу-ющей мысли, а предыдущую оставляет
резонировать в воздухе. Ему хочется расширить границы собственной речи, а для
этого не жаль ломать сухой каркас грамматики: «Тогда
раскольником старуха топоров / похожа Лотмана в Саранске на немного», «из-под,
веселые, мы, вылезли, печально, / и, ну, затрагивать, культурных, васисдас!» Речь может путаться — «вукбы на мубажке», доходя до едва
членораздельного: «Я списук кулебрай плучар ду саладины» (но ведь и в таком
виде цитата легко узнаваема!).
В большинстве случаев Поляков прибегает к традиционной
рифмовке и использует акмеистически-понятные образы:
«я приехал в ялту и пил вино / и нашел тот двор где цветет миндаль». А есть еще много скрытых цитат —
все больше из Мандельштама. Кроме того, этот поэт часто упоминаем: «Кто ходит в
Рим, кто в Азию живет / кто Мандельштам за то, что понимает / про дерево, по
имени — Растет / и про любовь, по прозвищу — Бывает». При всем уважении к нему,
Поляков все же подвергает мандельштамовскую триаду
значительным трансформациям — с поправкой на время и обстоятельства: «Лимонов,
Лотман, Лена, Лета, / Кино, Вино и Домино».
Автоэпиграфы,
предпосланные многим стихотворениям, вроде бы должны стать ключом для читателя,
но ключ этот — резной, хитрый, и замок с секретом: еще попробуй
вставь нужной стороной, поверни нужное количество раз. Тем более
когда тяготеющий к акмеизму поэт начинает ставить постмодернистские
эксперименты, объясняя это вновь особенностями географии: «Трудно на территории
Русского мира отыскать более постмодернист-скую игровую площадку, нежели Крым».
Эксперименты самые разные: от вызывания духов («Цветков-аватара»,
«Поплавский-аватара» и «Цветаева-аватара»
— стихи, как гласят сноски, «сложенные сообща с Дмитрием Молчановым») до ерофеевского обещания: «есть-есть страна-страна теней и
слепых ласточек, эмиграция в которую неизбежна… Там
тебе оставят глоточек. Свиньи они будут, а не тени и ласточки, если вы-жрут все!» Сюда же — и «Мои маленькие трагедии», и
рекурсивное «Стихотворение “Смерть князя Потемкина”» и, наконец, «Подлинная
история “хороших путешествий”» — что-то вроде курехинской
мистификации об эпидемии, включающей в себя ритуальный обмен книгами и
фигурками писателей и другие занимательные обряды, совершаемые с целью
приблизить явление Матушки Речи. В результате всех этих экспериментов в
крымско-эллинское пространство приходит даже классическая философия со своими
заклинаниями — ding an sich, Sein und
Zeit — да гуссерлианским
будильником.
И все же Поляков не просто собирает осколки традиций, но
понимает и воспринимает культуру целостно, органично. Его Крым вбирает в себя
все: эллинские симпози-умы, «развалины дачи покойного Пана», дружеские
посиделки «господа нашего Аполлона»… Притоками Салгира
становятся Стикс и Коцит, и даже комар здесь звенит «с акцентом греческим», но здесь же ездят трамваи, показывают кино, водят детей на
парад, а лавровый лист в тарелке — «нив Елисейских залог». Поляков суммирует
культуру и распоряжается ею по праву местного жителя и наследника. И поэтому
даже архетипы воплощаются и по-свойски жалуются поэту на жизнь: «При попутной
реке ты уснул человеческим сном… / Полуплещутся
волны, но кажется — будущий флаг. / И в невидимом сне сразу видно старуху с
веслом: / — Не хватает тепла, — говорит. — Не хватает тепла!»