Беккет/Махарши
Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2014
Об авторе | Надежда
Юрьевна Венедиктова — журналист и писатель,
обозреватель общественной телестудии «Асаркья» и
литературный редактор литературно-публицистического альманаха «Южный Кавказ».
Автор четырех книг стихотворений и прозы. Живет в Сухуме.
Одиночество, пожалуй, самое интимное из чувств.
Только любовь в амплитуде апостола Павла может соперничать с
ним по глубине проникновения в отдаленные, самые сокровенные слои
существования, но такая любовь — редкая привилегия, и рассчитывать на нее
нельзя, а одиночество сопровождает каждого из нас с настырностью тени.
Не будем путать одиночество с отчуждением, набравшим силу в
машинной цивилизации. Социальное отчуждение — недуг, осознанное одиночество —
рычаг, о котором тосковал Архимед, но переворачивать стоит не мир, а
собственное сознание.
Ни в одной религии нет бога одиночества, что лишний раз
подтверждает — человек с самого начала не хотел делить его ни с кем.
На Востоке отшельники появились на тысячу лет раньше — когда
жизнь социализировалась до первого приступа отвращения, уединение впервые стало
альтернативой цивилизации.
Запад последовательнее прорабатывал светский вариант
одиночества, пройдя путь от крайностей Аристотеля («Тот, кто находит удовольствие
в уединении, либо дикий зверь, либо Бог») до несколько самодовольного признания
Бернарда Шоу («Уметь выносить одиночество и получать от него удовольствие —
великий дар»).
Оптика одиночества объемна и предельно разнообразна.
Одиночество бывает и бездонно-ласковым, когда вечерняя звезда
пронзает твой взгляд и сумерки объединяют твое лицо с пространством, чтобы
открыть вечности дотошный доступ к любой подробности — ты одинок до немоты,
нежность которой ранит даже камни, и твой голос внимает, как изощренный
слушатель, молчанию — без имени и облика бродит нега всеобщего и единичного,
еще не отделившихся друг от друга, и твоя целостность проступает в бесконечность, провоцируя ее ответу.
Одиночество бывает и зорким, как сторож на башне, заранее
видящий твое приближение и трубящий тревогу — оно не впускает тебя, ибо ты
суетлив и не способен сосредоточиться, чтобы войти.
У одиночества свои выкрутасы, и, если ты не владеешь им, как
профессией, ты обречен на однобокость — даже любовь, не пропущенная через
одиночество, теряет выносливость и выдыхается на финише, когда нужна поддержка
с той стороны луны.
Адекватнее всего можно судить о человеке по тому, как он
воплотил свое одиночество — смог ли он овладеть им во всей полноте его
возможностей и прожить его по максимуму, используя его мощь для своего
развития, как это сделал Леонардо — «Если ты одинок, ты полностью принадлежишь
самому себе».
Взяв два выдающихся одиночества — европейского писателя
Беккета и индийского аскета Махарши, сравним западную
и восточную формы этой изощренно-ускользающей ипостаси.
Беккет
(1906—1989)
Сэмюэл Баркли Беккет (Samuel Barclay Beckett). Лауреат
Нобелевской премии по литературе 1969 года. Модернист, один из основателей
театра абсурда и автор знаменитой пьесы «В ожидании Годо»,
считающейся одним из самых значительных произведений мировой драматургии XX
века. Ирландец по происхождению, писал на английском и французском языках,
большую часть жизни прожил в Париже. Участвовал во французском Сопротивлении,
хорошо разбирался в живописи, истории искусств и психоанализе.
Беккет родился в состоятельной семье, до девяти лет обучался
дома, получив основательную протестантскую закваску, потом в двух престижных
школах. Был популярен среди одноклассников как способный ученик и классный
спортсмен, но рос угрюмым и замкнутым из-за трудностей в общении.
В 1923 году Беккет поступил в знаменитый дублинский
Тринити-колледж, где впервые начал пробовать писать, изучая литературу и
французский и итальянский языки. Регулярно посещал театры, кинозалы и художественные
галереи, попутно занимаясь самообразованием. В 1925—1926 годах Беккет много
путешествовал, впервые посетив Францию и Италию.
Получив степень бакалавра искусств, в 1928 году Беккет
отправляется на два года лектором английского языка в
парижскую Ecole Normale.
Здесь он знакомится с Джойсом и становится своим человеком в артистических
кругах.
В 1930 году Беккет на год возвращается в Тринити-колледж,
преподавая французский и читая лекции о Бальзаке, Стендале, Флобере, Жиде, Бергсоне, но лектор-ская работа не для него, и он
снова едет в Париж.
До Второй мировой войны Беккет вел обычную жизнь европейского
интеллектуала, еще не добившегося признания, — мало денег, отсутствие
регулярной работы, депрессия, недоверие к социальной активности. Как и многие,
увлекшись психоанализом, Беккет предполагает, что творчество может излечить его
от неврозов и комплексов, но до обретения собственного художественного языка
еще далеко, и он мечется в безостановочном поиске.
Считается, что его исследование о Прусте, вышедшее в 1931
году, во многом отражает его собственные мысли и чувства — «…попытка
коммуникации в дружбе невозможна; она вызывает в памяти вульгарность обезьяны и
отвратительно комична подобно сумасшедшему, разговаривающему с мебелью».
Их знаменитые молчаливые посиделки с Джойсом, описанные
Ричардом Эллманном, передают аромат общения двух
индивидуалистов, не доверявших способности языка передать информацию адекватно:
«Беккет, как и Джойс, любил тишину: часто во время бесед они
замолкали, объясняясь знаками, погрузившись в печаль, — Беккет, главным
образом, о судьбах мира, Джойс — о самом себе. Джойс сидел в своей
обычной позе, скрестив ноги, положив носок ноги на подъём другой; Беккет, столь
же высокий и худощавый, сидел в такой же позе. Внезапно Джойс спросил: «Как мог
такой идеалист, как Юм, писать историю?». Беккет ответил: «Он писал
репрезентативную историю».
По воспоминаниям современников, Беккет нравился женщинам, но
был апатичен и малоспособен к лирическим чувствам — все же он делает попытку
наладить личную жизнь в союзе с Сюзанн Дешево-Дюмениль,
на которой официально женится лишь в 1961 году. Тогда же он
начинает переводить свой роман «Мёрфи» на французский
и пишет первые стихи на этом языке — как он объяснит позднее, переход на
французский был нужен ему, чтобы выработать отстраненный метод письма, лишенный
отличительного стиля. Так же как искусство — апофеоз одиночества, так же
язык — дорога в никуда, по которой приходится
возвращаться.
Вторая мировая война вынудила Беккета к нетипичным для него
активным поступкам — он резко осуждал фашизм, и они с женой даже выступали в
роли переводчиков и курьеров в подпольной группе. Уже в 1942 году им с женой
пришлось бежать из Парижа, после того как было арестовано несколько членов
группы. До конца войны они жили в неокуппированной
зоне, под Авиньоном, где Беккет подрабатывал тяжелым физическим трудом в
крестьянских хозяйствах.
Вернувшись в Париж, 39-летний Беккет
наконец обретает свой стиль и пишет вещи, принесшие ему впоследствии мировую
славу. Его жене удается найти издателя для трилогии, и несколько молодых
продвинутых критиков обращают внимание на его последние вещи. В 1953 году в
парижском театре ставят его пьесу «В ожидании Годо»,
которая имеет неожиданно громкий успех и уже через несколько лет с не меньшим
успехом идет в лучших театрах Европы.
Беккет становится признанным мэтром, но не изменяет своего
образа жизни, по-прежнему сторонясь литературной тусовки
и предпочитая общаться с художниками. Живет он или в скромной парижской
квартире, или в небольшом деревен-ском доме. Шумиха вокруг его имени изрядно
раздражает его, и даже Нобелевскую премию он соглашается принять только при
условии, что получит ее его друг, французский издатель.
В поздний период его творчества Беккет стремится к
предельному минимализму и интригует зрителя почти полным отсутствием действия.
В пьесе «Не я», например, в центре темной сцены освещен лишь рот старой
женщины, в беспорядке рождающий слова, — неясно, обращены ли они к фигуре в
арабской одежде, которая молчит и лишь изредка делает умоляющий жест. Беккет
принимает активное участие в постановке своих пьес, с воодушевлением используя
недоступные для литератора театральные возможности.
Работая почти до самой смерти, Беккет в последние годы
ограничил общение с окружающим миром до минимализма своих пьес и умер в
83-летнем возрасте, пережив жену всего на несколько месяцев.
Исследуя сознание, Сэмюэл Беккет
ответил на фундаментальный вопрос «Кто я?» в предельно лаконичной форме,
которая спровоцировала абсурд человеческого существования на еще более многозначную
реакцию — за десятилетия, прошедшие после смерти Беккета, абсурд приобрел
утонченные черты, ежесекундно доказывая, что нарастающие технический прогресс и
комфорт лишь обогащают его палитру.
Махарши (1879—1951)
Бхагаван Шри Рамана Махарши
(Благословенный Господь Рамана, великий мудрец)
считается последним истинным духовным учителем нашего времени. Первые
поклонники представляли его себе богом, живущим среди них. Утверждая, что
необходимо познать самого себя прежде, чем пытаться познать окружающий мир, он
использовал медитативное самоисследование через
вопрос «Кто есть я?».
Следуя этому методу, искатель исследует происхождение,
природу и источник самого себя, самоощущения «я». В итоге он обнаруживает свою
подлинную природу — единственной Реальностью является высшее Я, абсолютное
спокойствие, не омраченное волнением. Единое-без-второго, чья природа есть
бытие-сознание-блаженство. Находясь непрерывно в глубинах Самосознания, Рамана Махарши стал одновременно
доступен и открыт людям, которые нуждались в нем.
Будущий Махарши вырос на юге Индии, в семье адвоката-брамина, где
поклонение индуистским богам было ежедневным ритуалом, давно утратившим свою
значимость и свежесть. Когда отец умер, Рамане было
двенадцать лет, и они с братом переселились в город Мадурай,
где ходили в школу при американской миссии.
Рамана казался обычным
подростком, увлекался спортом больше, чем учебой, и смешил друзей тем, что
необычайно глубоко спал — все попытки разбудить его, тормоша и перетаскивая с
место на место, не давали результата.
Ему было уже шестнадцать, и впереди маячило окончание школы,
когда умер его родственник — страх смерти вдруг охватил его с такой силой, что
он решил испытать смерть, чтобы преодолеть этот страх.
Лежа голым на полу своей комнаты и закрыв глаза, он представлял
себя мертвым — никогда ранее не мудрствующему подростку удалось совместить
ощущение умирания и наблюдение за ним. Результат навсегда изменил его жизнь —
он достиг просветления; открытие, что его «Я» бессмертно, хлынуло в него, как
живая истина, и стало объектом непрерывных размышлений, страх смерти исчез. «Я»
поглотило все его внимание.
Завороженный блаженством, охватившим все его существо, Рамана начал посещать храмы бога Шивы и медитировать перед
его образом. Состояние единства с Шивой постепенно становилось обычным, а
интерес к внешним, мирским событиям становился все слабее.
Ничего не сказав родным, Рамана
уехал в город Тируваннамалаи, расположенный у
подножия горы Арунахала. Он сбрил волосы с головы,
выбросил остаток денег, снял с себя одежду, оставив только набедренную повязку,
и поселился в пещере, недалеко от храма Шивы.
Проводя долгие ночи без сна и еды, в состоянии глубокого
транса, когда внеш-ний мир представал перед ним как пена или дым на краю его
сознания, Рамана погиб бы,
если бы не монах-отшельник, живший в соседней пещере и какое-то время
подкармливавший собрата горсткой пищи из подношений паломников.
Однажды Раману нашли в таком
глубоком трансе, что он практически сросся со мхом, на котором сидел, а
насекомые разъели его бедра. Когда его оторвали от земли и сняли коросту с
бедер, кровь хлынула потоком. Он так долго молчал, что пришлось восстанавливать
речь, когда первые ученики собрались вокруг юного отшельника и начали задавать
вопросы.
Интерес к внешней жизни пробуждался постепенно, и однажды,
услышав, как несколько отшельников, собравшихся в его пещере, начали рассуждать
о трудном месте в Упанишадах, Рамана неожиданно
подошел к ним и объяснил глубокий смысл этого места. Не имевший
систематического теологического образования и опыта подобных обсуждений, долго
молчавший, молодой отшельник проявил осведомленность, которая потрясла
присутствующих.
К Рамане стали обращаться за
разъяснениями вопросов практического и теологического характера не только
отшельники, но и жители близлежащих сел, началось настоящее паломничество.
Большую часть времени он молчал, изредка отвечая на вопросы, порою в стихах, но
никогда не делал попыток проповедовать или диктовать какие-либо поучения, хотя
охотно делился собственным мистическим опытом.
Однажды Рамана со спутниками шел по
тропинке и вдруг испытал острое ощущение, будто свет перешел из левой в правую
часть его груди. Он упал, дыхание его прервалось, он весь посинел, и несколько
минут не было никаких признаков жизни. Друзья в ужасе подумали, что он умер.
Однако он был в полном сознании и чувствовал, что его сознание радиирует из правой стороны его груди. Через некоторое
время он почувствовал, как поток энергии или света переместился с правой
стороны в левую сторону груди. Его физическое сердце снова начало биться, и Рамана ожил.
Тысячи людей считали его своим духовным руководителем, но он
никого из них не признавал своим учеником, утверждая, что только предвечное
Сознание является истинным учителем. Это предвечное Сознание может быть
достигнуто только через полновесное ощущение «Я есмь».
Рамана мог
способствовать трансформации в человеке через прикосновение или взгляд — сидя с
друзьями, он поворачивался к человеку и взглядом передавал ему посвящение,
после чего тот начинал ощущать свое правостороннее сердце, из которого исходил
свет. Многие видели во сне, как Рамана приходит и
смотрит им прямо в глаза — эффект был таким же, как при личном общении.
Когда его ашрам у подножия торы Арунахала разросся и много людей
приходило в дом, где он жил, Рамана однажды
заметил, что только тем, кто постоянно приходит к нему, кто считает себя его
учеником и другом, дают кофе, а случайных посетителей и тех, кто сидит в
дальних уголках, не угощают. Рамана отказался от кофе
и до конца своей жизни не пил его.
В отличие от многих отшельников, Рамана
отрицал, что должно жить своей жизнью, предоставив высшим силам заботиться о
других людях, о бесконечном множестве манифестаций. Он сострадал без
сентиментальности, воспринимая окружающих как индивидуальные проявления
универсального Сознания.
Когда Рамане было уже к семидесяти,
на руке выросла опухоль, которую несколько раз вырезали, но она опять
вырастала. Рамана воспринимал боль как форму
предвечного Сознания и пытался исследовать природу боли, отказываясь от
анестезии во время операций. Когда его спросили, испытывает ли он боль, Рамана ответил: «Боль нельзя отделить от «Я». Тело само
есть болезнь, которая насылается на нас. Если болезнь нападает на болезнь,
разве это не хорошо?».
Умирая, Рамана задавал вопрос: «Кто
Я, который умирает?». Успокаивая собравшихся вокруг его постели друзей, он
говорил: «Вы связываете слишком много с телом. Говорят, что я умираю, но я не
собираюсь уходить. Куда бы я мог уйти? Я есмь».
*
* *
Беккета невозможно отнести к какой-либо философской школе,
так же как Махарши не принадлежит к какому-нибудь
религиозному течению. Оба последовательно уклонялись от роли кумира, но оказали
большое влияние на современников.
Жили они примерно в одно и то же время, хотя окружавшая их
действительность резко различалась. Судьбу обоих невозможно представить без
определяющей роли одиночества.
Беккет существовал в рафинированной культурной среде, немало
путешествовал по Европе, и его одиночество, несмотря на замкнутость,
асоциальность и частую депрессию, пронизано современной историей и
интеллектуальными исканиями его времени. Родители, друзья и близкие женщины
играли в его жизни не последнюю роль.
Махарши не
получил системного образования, подростком ушел в предельную аскезу, и его
одиночество первого периода — это чисто биологическое существование, на грани
неживого, практически каталепсия, которая воспринималась им как единство с
Абсолютом.
Современное западное сознание не может оценить это адекватно,
ибо даже восторги средневековых европейских мистиков в сравнении с этим
абсолютным самозабвением кажутся милой детской забавой. В Европе последних веков
человека в таком состоянии попытались бы лечить, а не воспринимали бы как
святого.
В одиночестве Беккета, в его презрении к суете есть тень
интеллектуального высокомерия, подсвеченного вялым отказом от комфорта и
общественных условностей, но это затворничество внутри цивилизации — улитка
сидит на подоконнике.
Одиночество юного Махарши — это
прыжок назад, в природу, в бессознательное, лишенное рефлексов, живущее на
уровне мха и сочащейся из скалы воды; это радикальный отказ от человеческого,
наработанного сотнями тысяч лет эволюции, ради возвращения в Единое.
Беккет, наиболее последовательный из европейцев того времени
в манящем абсурде одиночества, заменил в западном сознании фигуру святого
отшельника — теперь это городской нищий на свалке или еще менее социализированный
тип, о котором по существу можно лишь сказать, что он есть.
Живя в Париже, одном из самых пронизанных культурой и
располагающих к общению городов мира, Беккет создал персонажей вне времени и
места действия — они колышутся в неопределенном пространстве, в атмосфере
глубинных, смутно осознаваемых страхов, словно языки невидимого пламени, в
котором сгорают их беспорядочные попытки воплотиться.
На фоне их убогого существования даже каталепсия юного
индийца кажется лучезарной, ибо это последовательное самоуглубление, имеющее
цель.
Собственное одиночество Беккета, в отличие от персонажей,
говорит вполне осмысленным языком: «…если любовь… порождение печали, то
дружба — порождение малодушия; и если недостижимо ни то, ни другое из-за
недоступности (изоляции) всего, что не исходит от ума, то банкротство в
обладании, по крайней мере, благородно, ибо оно трагично».
По Беккету, искусство — апофеоз одиночества, то есть
последнее достигает высот лишь в деятельности, выражая себя вовне.
Одиночество зрелого Махарши — это
состояние сознания, которое не выражается ни в какой форме, о нем можно лишь
сказать, что оно есть.
Сведя вместе эти утверждения, можно улыбаться многозначности
одиночест-ва — и восхититься беспощадной искренностью человеческого ума, осознающего
одномоментно свою неповторимость и бренность.
Конечно, одиночество и Беккета, и Махарши
было реакцией на иллюзорность внешних форм жизни, обоих оно привело к зрелости,
но ответы были найдены разные.
Писатель считал, что для художника «возможно только духовное
развитие в глубину до известной степени. Художественная цель не экспансия, но
ограничение».
Аскет утверждал, что можно достичь постоянного потока
сознания, который естественно работает в человеке и, как стрелка магнита,
направляет его к истоку.
Зрители Беккета, по мнению исследователей его творчества,
ощущали катарсис и освобождение от страхов, аналогичное терапевтическому
эффекту в психоанализе, когда в подсознании сталкиваются голоса «за» и
«против».
Последователи Махарши считают, что
он служил ключом, открывающим в человеке его собственные глубочайшие ресурсы,
ведущие его к самореализации.
Одиночество Беккета нам понятнее, оно сопровождало его
параллельно личному развитию, углубляясь и пробуя на зуб человеческое
существование; каталептическая фаза одиночества Махарши
— загадка, если принимать на веру, что именно в этот период сформировались его
зрелая личность и его учение.
Как Запад, в конце концов, одомашнил неистовство пророков и
мистическую бездну христианства, так Беккет, наряду с другими современниками,
приручил абсурд человеческого существования, превратив его в игровой момент
западного сознания.
Махарши,
учивший, что, достигнув просветления, человек ежесекундно и объемно
воспринимает свою индивидуальную жизнь как универсальное Сознание, один из
немногих духовных учителей Востока, утверждающих полноценность индивидуального
опыта.
С внешней точки зрения, одиночество Беккета дало на выходе
Нобелевскую премию, одиночество Махарши — ашрам и учение.
От одиночества Беккета, несмотря на признание, веет трагедией
и замкнутостью — человеческая версия жизни безысходна и невысказуема.
Одиночество Махарши открыто всем
страждущим и проницаемо — это ментальный водопой, куда приходят в любое время
суток.
Беккет и Махарши не знали о
существовании друг друга, но их одиночества иногда пересекаются, как западный и
восточный ветры, не имеющие границ.
Оба одиночества должны встретиться в нашем сознании, чтобы мы
могли усвоить их глубину и мощь — без умения охотиться в одиночку, бесстрашно
обнажаясь перед всесокрушающим потоком жизни, нельзя прожить самого себя по
гамбургскому счету.